К книге
Гаргантюа и ПантагрюэльФрансуа Рабле ГАРГАНТЮА И ПАНТАГРЮЭЛЬ. Франсуа Рабле и его роман «Гаргантюа и Пантагрюэль»
1%
Франсуа Рабле ГАРГАНТЮА И ПАНТАГРЮЭЛЬ. Франсуа Рабле и его роман «Гаргантюа и Пантагрюэль»
1

Перед нами книга, составившая эпоху в истории французской общественной мысли и вошедшая в фонд мировой классической литературы. Четыреста лет живет она, переходя от поколения к поколению, расширяя круг своих читателей по мере роста культуры и образованности среди народов мира. Не все в ней просто, не все ясно с первого взгляда. Время отдалило от нас ту отжившую и отзвучавшую действительность, которая взрастила великого Рабле и дала ему обильный материал для художественных обобщений. Время затуманило смысл отдельных намеков, тонких и язвительных, много говоривших уму и сердцу его современников. В наши дни нужна иногда осторожная рука реставратора, чтобы смахнуть пыль веков с золотых букв книги. К тому же создатель бессмертного творения, опасаясь преследований со стороны сил реакции, — а время тогда было жестокое, — многие идеи свои запечатал семью печатями, полагаясь на проницательность читателя.

Великий писатель всегда является сыном своего века, как бы далеко ни опережал он зоркой мыслью своей гигантскую поступь человечества. Он живет вместе со своими современниками, проблемы, волнующие их, волнуют его, радости и печали, а иногда и заблуждения современников он разделяет со всей силой большого сердца. Великий писатель принимает самое активное участие в той борьбе, которую ведут его современники, разделившись на враждующие классы. 

Понять великого писателя без знания его века нельзя. Там, в его времени, лежит первооснова всех тех гениальных начинаний, идей, открытий, художественных творений, которые благодарные потомки, дивясь и восхищаясь, приобщают к огромному богатству своему, именуемому «культурой».

Какова же была родина Рабле в его дни, Франция первой половины XVI столетия?

Страна переживала переломную эпоху: порядки «кулачного права»[1], характеризующие ранний феодализм, уходили в прошлое. Наступала новая фаза французского феодализма, пора консолидации монархического государства, укрепления национального единства. В основном закончился долгий и мучительный процесс «собирания земель». Обособленные, разрозненные, обреченные на экономическое прозябание области, подвергавшиеся постоянным грабительским набегам извне, теперь слились в единую государственную систему.

Еще свежи и болезненны швы, соединившие княжества, герцогства, графства. Еще сохраняют независимость отдельные области, как, например, княжество Оранж, которое, подобно маленькому островку, окружено со всех сторон территорией Франции, но живет обособленно и лишь в 1714 году сольется с ней, или графство Венессен, территориально входившее в состав Франции, но принадлежавшее римскому папскому двору и только в 1791 году освободившееся от этой зависимости.

Пути сообщения из рук вон плохи. С купцов, провозящих товары по дорогам, пересекающим владения сеньеров, взимаются дорожные пошлины. Владельцы земель, прилегающих к берегам рек, устраивают заставы, дабы принудить купцов и здесь платить за проезд. Судоходная Луара имела около ста пятидесяти застав. Тщетно короли издают ордонансы, запрещающие взимание подобных пошлин, — никто с ними не считается. Королевская власть еще слаба.

Франция и в своем внешнем облике сохраняет черты сурового средневековья. Средоточием роскоши, культуры, изящных искусств была тогда Италия, сравнительно с которой родина Рабле казалась глухой и невежественной провинцией. Лет через двадцать после смерти писателя Францию посетил итальянский поэт Торквато Тассо. Вот его впечатления: «Среди тучных полей возвышаются дурно построенные города, с узкими улицами, мрачными домами, большею частью деревянными и разбросанными в беспорядке, в которых тесные, темные витые лестницы ведут в широкие и неуютные помещения… Дворяне, надменные тираны своих слуг, всегда при оружии. Глубоко невежественные, с тщедушным телом, но безмерным самолюбием, они помыкают здоровенными крестьянами».

Государство еще не имело своей постоянной армии. К услугам короля был только небольшой штат телохранителей и немногочисленные войсковые части. Во время войн набиралось ополчение да привлекались наемники из Швейцарии, Италии, Германии. Флота также еще не существовало. Имелись, правда, военные галеры, но в большинстве случаев они принадлежали частным лицам. Отдельные феодалы на собственные средства содержали войско, владели хорошо укрепленными замками. Естественно, что для них авторитет королевской власти был весьма незначителен. Торговля внутри страны развивалась с трудом, а внешняя торговля была почти немыслима. Чтобы, например, отправить товар из Парижа в Лондон через Руан, нужно было заплатить пошлины в Севре, Нейи, Сен-Дени, Шату, Ле-Пеке и многих других пунктах.

Однако история шла вперед. В стране выросли крупные портовые города: Марсель, Бордо, Нант, Руан и др. Крупные торговые центры возникали и внутри Франции, среди них Париж, Лион, Тур, Орлеан на Луаре, Тулуза, Монпелье, Ним. Патриархальное натуральное хозяйство изживало себя. Необходимость в меновом эквиваленте, деньгах, уже давала себя знать. В 1544 году открылся первый французский банк в Лионе.

Феодальная несобранность Франции XVI столетия проявилась еще и в том чрезвычайно важном учреждении государства, каким является суд. Парижский парламент считался главным судебным органом. Однако ему подчинялись лишь старые личные владения короля. Такие же города, как Тулуза, Бордо, Гренобль, Дижон, Руан, имели свои независимые судебные органы. Кроме того, существовали суды, непосредственно подчинявшиеся сеньеру. Франциск I ограничил в 1530 году сферу действия сеньериальных судов, однако эта мера вызвала бурю протеста в среде крупной знати. Церковь также имела свои особые, независимые от общегосударственной судебной системы церковные суды. Следует добавить, что страшным бичом для страны была латинская терминология судопроизводства. Это понимало тогда и правительство. Франциск I в 1539 году издал эдикт о ведении всей юридической документации на французском языке. Но не так легко было провести закон в жизнь. Латынь была для судейских чиновников не только средством поддержания авторитета, но и основой их материального благополучия: она обеспечивала им монополию на толкование темного смысла буквы законов, написанных на непонятном народу языке, что открывало широкий простор для всяких злоупотреблений. Шутка Рабле: «Законы наши — что паутина, в нее попадаются мушки да бабочки», имела глубокий и трагический смысл для своей поры.

Не случайно судейские чиновники были постоянным объектом насмешек народа. Немало яду излил на них Рабле. Имя судьи Бридуа («придурок») стало после Рабле парицательным в народе. Бомарше в комедии «Женитьба Фигаро» назвал своего глуповатого судью тем же именем — Бридуазон («придурковатый»). Судейские чиновники были настолько мерзки, что даже Люцифера затошнило, когда он съел душу одного из них, рассказывает в романе насмешливый писатель.

Крепкого территориального, экономического и политического единства Франции в первой половине XVI столетия еще не было. Его надо было создать. Это была жизненная задача формирующейся французской нации, от решения которой зависело будущее нации, ее прогресс и процветание. Справедливо писал Маркс: «…абсолютная монархия выступает как цивилизующий центр, как объединяющее начало общества»[2].

Страшен был Людовик XI (1423—1483), мечом, а чаще коварством и хитростью, сколачивавший единство Франции. В ужасе отшатывался простолюдин и уходил в сторону, крестясь и холодея сердцем, завидев мрачный силуэт башен замка Тур-де-Плесси, где уединенно жил король в последние годы своей жизни. Но простолюдин знал, что еще хуже разбойничьи набеги, бесчинства конников-рыцарей, прихоть феодала, постоянная смута и беспокойства в стране, мешающие ему трудиться и пользоваться даже теми крохами, какие ему оставались после налогов и поборов. Расточителен и капризен был Франциск I (1515—1547), но он сумел обуздать своевольных сеньеров, а они были обременительнее, чем самый плохой король. Так рассуждал простой народ. Рабле очень хорошо знал думы народа. Не случайно, перечисляя книги библиотеки св. Виктора, он упоминает некое сочинение «Намордник для дворянства», одно название которого весьма красноречиво.

Феодальная оппозиция как антипатриотическая сила была враждебна народу. Яркий пример тому являла предательская деятельность одного из представителей феодальной оппозиции первой половины XVI столетия Карла Бурбона, коннетабля Франции (второго лица в стране после короля), владевшего огромной территорией (область Бурбонне). Карл Бурбон пошел на сговор с английским королем Генрихом VIII и германским императором Карлом V. Желая стать самостоятельным царьком, основателем нового королевства, он отдавал английскому королю всю остальную часть Франции. Генрих VIII должен был короноваться в Париже. После того как заговор был раскрыт, Карл Бурбон бежал из Франции и потом участвовал в войнах против родины в войсках Карла V.

В средневековой Франции национальный доход составлялся в основном из того, что давала земля. Французская пшеница, вина, конопля находили спрос в соседних странах; в Испании, Италии, Германии, Англии. В каком же положении была французская деревня? Хаотическая неупорядоченность правовых норм царила здесь больше, чем где-либо. В 1453 году по приказу Карла VII каждая провинция начала составлять свод своих законов. В конце XV столетия Людовик XII попытался создать единый свод законов для всего государства, но попытки эти не удались, правовое положение французского крестьянства так и не было унифицировано вплоть до революции 1789 года.

В XVI столетии довольно отчетливо наметилась тенденция к освобождению крестьян от повинностей крепостнического характера. Землевладельцы начали понимать выгоду «свободного» труда и стали отпускать крестьян, конечно за большой выкуп, «на волю». (Процесс частичного освобождения крестьян начался значительно раньше, но задержался в связи со Столетней войной 1337—1453 гг.)

Французские крепостные получили в средние века весьма колоритное название «крепостных мертвой руки». Крестьянин, собравший трудом всей своей жизни скудные благоприобретения, не имел права передать их своему сыну, дочери, жене или другому наследнику. Рука его была «мертва» для таких дарений. По его смерти все его имущество переходило в руки сеньера. Последний, конечно, не брал в свое личное пользование земли и жалкого скарба умершего, но требовал от родственников крепостного выплаты одной пятой стоимости имущества. Если крепостной хотел жениться, он должен был платить и за разрешение на брак.

Крепостной платил прямой налог королю (талью), арендную плату за землю сеньеру. Кроме того, существовали многочисленные пошлины, косвенные налоги в пользу господина, а именно: крестьянин должен был молоть зерно на барской мельнице и за это платить, печь хлеб только в барской пекарне и платить, давить виноград только под барским прессом и платить, соль покупать только у господина и т. д.

Он платил церкви, сеньериальному суду, платил многочисленные сборы с жилища, с домашней птицы, скота. Крестьянину запрещено было охотиться и ловить рыбу: «брать зверя в лесу, рыбу в воде, птицу в воздухе».

Крестьяне жили почти без надежд на будущее, в вечном страхе за завтрашний день, в постоянном изнуряющем труде и ужасающей нищете, и если роптали, то этот ропот походил на плач, на молитву, полную глубочайшей печали, обращенную к королю и «пресвятой церкви»:

О пресвятая матерь-церковь,

О вы, благороднейший король Франции

С вашими советчиками,

Дайте стране покой!

Эти слова взяты нами из народной песни той поры. Мира, уверенности в завтрашнем дне, спокойной обстановки для труда — вот чего жаждал французский крестьянин. Он уже не мечтал о полной свободе, об изобилии, об обеспеченной жизни, он хотел лишь получить элементарнейшую возможность обрабатывать в относительной безопасности землю.

Крупные феодалы с тупой настойчивостью требовали крутых мер по отношению к крестьянам. «Я знаю привычки вилланов: если их не сдерживают чрезмерным бременем налогов, то они скоро делаются дерзки… Они не должны поэтому знать свободы, для них нужна только зависимость», — говорил коннетабль Франции принц Бурбон на собрании Генеральных штатов 1484 года.

Народ жаждал мира и порядка в стране, крупные феодалы требовали войны. «Мениппова сатира», великолепное обличительное произведение конца XVI столетия, несколько утрируя, однако ничуть не искажая существа мысли, воспроизводит речь одного из таких воинственных феодалов: «Я отправлюсь ко всем чертям, если какое-либо правительство начнет говорить о мире, я удеру от него, как от серого волка. Да здравствует война! Только война, откуда бы она ни шла!»

Иногда вековечное терпение крестьян иссякало, и тогда грозная лавина народного гнева обрушивалась на господствующие классы, круша и ломая все на своем пути. Однако, забитые вечной нуждой, погрязшие в беспросветной темноте, без плана, без руководителей, восставшие крестьяне, едва обретя власть, терялись, робели и, побушевав, расходились но домам, обрекая себя на новые невзгоды и лишения, на страшную расправу сеньеров.

Тем не менее могучая сила таилась в этом покорном, забитом, самом многочисленном классе. Грандиозные исторические сдвиги совершала эта сила: «… во всех трех великих буржуазных революциях» (реформация в Германии и крестьянская война XVI века; английская революция XVII века; французская XVIII века) «боевой армией являются крестьяне», — писал Энгельс[3].

Рабле сумел оценить эту огромную силу, зреющую в недрах крестьянских масс. Он увидел в хлеборобе не жалкого раба, в котором обезображена природа человека, а гиганта, истинного властелина земли, Самсона, закованного в кандалы. И не жалость, не филантропическое сострадание, а благородный гнев за судьбу этого труженика полей клокотал в груди великого писателя. Превратности судьбы поставили крестьянина в положение бедняка, но природа щедро одарила его, он много страдал, но его испытания чудеснее всех подвигов Одиссея. Так рассуждал Рабле.

Громадное значение в общественной жизни Франции тех лет имела церковь. В феодальной системе Франции она представляла собой особое хозяйственно-политическое учреждение. Она была крупнейшим владельцем земель и других материальных ценностей. Она имела ряд привилегий в отличие от светских феодалов, привилегий, которые обеспечили ей постепенное накопление огромных богатств и политического могущества.

Третья часть французских земель принадлежала церкви, пятнадцать архиепископств, восемьсот аббатств, бесчисленное множество приоратов собирали доходы церкви. Ее имущество оценивалось к концу XVI века в семь миллиардов франков. Собрав в своих руках огромные богатства, все время пополняя их, церковь превратилась в гигантский нарост на теле государства, в огромную раковую опухоль, которая разрасталась все более и более, проникала во все поры хозяйственной и политической жизни страны. Она конкурировала с королем и сеньерами в деле эксплуатации трудящихся, и те должны были отдать ей пальму первенства в умении обогащаться. Обман, стяжательство, разврат духовенства вошли в пословицу. Епископ Жан де Монлюк был вынужден осудить своих собратьев, сказав о них так: «Сановники церкви своею жадностью, невежеством, распутною жизнью сделались предметом ненависти и презрения со стороны народа». 

Рабле ополчался на многочисленные монашеские братии, которыми кишела тогда Франция, прежде всего за то, что они вели паразитический образ жизни и не участвовали в созидании материальных благ общества. «Монах не пашет землю в отличие от крестьянина, не охраняет отечество в отличие от воина, не лечит больных в отличие от врача». «Монахи только терзают слух окрестных жителей дилиньбомканьем своих колоколов», — писал он.

Народ в массе своей был глубоко религиозен. Он верил искренне и горячо. Но до его сознания доходила мысль, что жизнь церковников, несущих ему слово божие, разительно отличается от ими же проповедуемого идеала. И вот появились люди, знающие латынь, ученые и благочестивые, которые стали говорить, что католическая церковь отклонилась от истинного пути и действует по наущению сатаны. Сначала опасливый шепот разносил слухи о новых проповедниках, потом все громче и громче стали раздаваться протестантские речи, и уже никакие пытки и казни не могли их заглушить.

Протестантское движение вскоре приобрело своих вождей: Лютера в Германии, Кальвина в Швейцарии. Оно приобрело даже свои территории и стало огромной политической силой.

Протестантская церковь создавалась как учреждение формирующегося буржуазного государства, она противопоставляла себя католической церкви прежде всего как государственному учреждению феодальной системы. Теория протестантской церкви несла в себе черты новой буржуазной идеологии и, естественно, была враждебна (в известном, ограниченном смысле) идеологии феодализма. В этом ее исторически прогрессивное значение для ряда стран (Англии, Голландии, Шотландии). «Кальвинизм создал республику в Голландии и сильные республиканские партии в Англии и особенно в Шотландии», — писал Энгельс[4].

Так же как в свое время католическая церковь приспосабливала «царство божие» к социальной системе феодализма, так поднимающаяся буржуазия XVI столетия, готовясь или уже совершая революции в земном, реальном, общественном устройстве, совершала те же революции в химерическом, но для сознания средневекового человека не менее реальном царстве господа бога.

«Церковный строй Кальвина был насквозь демократичным и республиканским; а где уже и царство божие республиканизировано, могли ли там земные царства оставаться верноподданными королей, епископов и феодалов?» — писал Энгельс[5].

Не следует забывать, конечно, что церковный строй Кальвина был «демократическим» и «республиканским» в буржуазном смысле, что протестанты заменяли одну форму богословия другой, а сущность религии оставалась той же.

Католицизм культивировал самую ожесточенную религиозную нетерпимость. История запечатлела немалое количество актов фантастических зверств католической церкви, расправлявшейся с инаковерующими. Однако и протестантская церковь была не намного умереннее в борьбе со своими идейными противниками. В 1553 году в Женеве был сожжен на костре выдающийся ученый эпохи Возрождения Мигель Сервет, сожжен по настоянию Кальвина, одного из вождей протестантской церкви.

Рабле одинаково ненавидел и католиков, и протестантов, «женевских кальвинистов». Кальвин в свою очередь писал о Рабле в 1550 году: «Каждому известно, что Агриппа, Вильнев, Доле и им подобные всегда в своей гордыне третировали евангелие. Другие, как Рабле, Деперье и многие другие, которых я здесь не называю, первоначально склонявшиеся к признанию евангелия, впали в подобное же ослепление».

Действительно, первоначально Рабле с некоторой симпатией относился к ранним реформаторам, видя в их выступлении против господствующей церкви протест слабых против сильных, угнетенных против угнетателей. Однако потом, когда вышла в свет книга Кальвина «Наставление в христианской вере» (1536), когда протестантская церковь восторжествовала в Женеве и стала столь же яростно преследовать свободную мысль, как и церковь католическая, Рабле с негодованием отвернулся от реформаторов. 

Рабле возмущается «кучкой святош и лжепророков, наводнивших мир своими правилами». Он высказывает самые дорогие передовым людям его века идеи терпимости. Герой его книги Пантагрюэль перед битвой с великаном Вурдалаком говорит о том, что человек не должен воевать за бога и принуждать кого-либо к вере. «Ты воспретил нам, — говорит Пантагрюэль, обращаясь к богу, — применять в сем случае какое-либо оружие и какие бы то ни было средства обороны, понеже ты всемогущ, … ты сам себя защищаешь».

Как далеко было до исполнения этого завета Рабле, выраженного в самой, казалось бы, примирительной но отношению к церкви форме, можно судить по тому, что два века спустя Вольтер вынужден был те же идеи отстаивать в деле Каласа, де ля Барра и других жертв инквизиции.

XVI век во Франции — век могучего идейного движения, вошедшего в историю под именем гуманизма и Возрождения. Сущность этого движения в новой философии, в новом отношении к миру, к человеку: «Наука и мысль до начала XVI века скрывались во мраке, как чернокнижничество, разбой и контрабанда»[6]; в XVI веке наука и мысль устремились на широкий простор, обратились к народу.

Гуманизм во Франции отнюдь не случайное явление, не плод, привезенный с берегов Тибра и Арно, хотя Италия и дала миру лучшие и наиболее плодотворные идеи Возрождения. Возникновение гуманизма вызвано не археологическими раскопками, открывшими взору средневекового человека сокровища античной культуры, оно было подготовлено и порождено определенными историческими причинами, важнейшей из которых была назревшая необходимость социальных преобразований. Эту животрепещущую проблему своего времени, требующую безотлагательного разрешения, гуманисты подняли на высоту большого философского обобщения.

Французское общество XVI столетия еще не созрело для коренной ломки всех общественных отношений, но оно уже переросло старые, давно сложившиеся формы этих отношений. Писаные и неписаные законы средневековья утратили для новых времен если не свою силу (эту силу еще нужно было сломить, и сломить в ожесточенной борьбе), то свою жизненную правомерность. В них иссяк тот элемент жизни, который обеспечивает обществу деятельность и прогресс. Аллегорически Рабле выразил эту мысль притчей о замерзших словах. Законы времен Карла VI, подобно обледенелым словам, оттаяв на мгновение, доносили до слуха современника Рабле обрывки фраз, давно отзвучавших и теперь потерявших всякий смысл.

Гуманисты XVI столетия прославили идею человеколюбия. Эту идею, как известно, провозглашала и церковь. Однако проповедь смирения и жертвенной любви к человеку, проповедь аскетизма и самоотречения влекла сознание народа к химерическим красотам потустороннего мира, оставляя в реальном мире царство несправедливости и зла. Идея человеколюбия превращалась здесь в страшное орудие духовного закабаления народа.

В устах гуманистов идея человеколюбия звучала как властное требование счастья в реальном мире, как отказ от рабского смирения, покорности и самоуничижения во имя аскетических идеалов церкви. Она будила энергию человека, влекла его к деятельности, звала к борьбе. 

Сами гуманисты были людьми особого склада. Смелые и энергичные, не терпящие никакого лицемерия и ханжества, они уважали ум человека, ценили знания, накопленные народами, стремились обратить мудрость веков на благо человека. Это были по-настоящему сильные люди, способные совершать подвиги и не щадившие себя в борьбе за утверждение правильного взгляда на мир, за преобразование норм человеческого общежития. Иногда в быту их бунтарство выглядит по-детски наивно, но оно всегда полно того светлого энтузиазма, которым отмечена вся деятельность гуманистов. Мы смеемся над милым мечтателем Дон-Кихотом, бросившимся однажды спасать арестантов, ведомых в тюрьму. Он это сделал из великой ненависти ко всякому угнетению человека человеком, хотя и не соразмерил своих сил с силами противника. Подобный случай произошел с современником Рабле поэтом Клеманом Маро. Только что отпущенный из тюрьмы, где томился он за бунтарские стихи, за бунтарское непризнание авторитета Сорбонны (богословского факультета Парижского университета), поэт встретил на улице конвоиров, ведущих какого-то человека. Очень хорошо знал Клеман Маро, что такое тюрьма, ей посвятил он поэму «Ад», и теперь, видя новую жертву, не думая о том, хватит ли у него сил спасти ее, он кинулся разгонять конвоиров и, конечно, снова попал в мрачное подземелье. 

Гуманисты предпочитали смерть позорной капитуляции перед всесильной церковью. Бонавантюр Деперье, автор философского памфлета «Кимвал мира», бросился на острие шпаги, но не покорился, не отказался от гуманистических идеалов. С гордостью за неистребимую никаким пламенем истину, с презрением к своим палачам взошли на костер чех Ян Гус, испанец Мигель Сервет, итальянец Джордано Бруно! 

Роман Рабле глубоко философичен, и следует по достоинству оценить ясную, живую, плодотворную для того времени философскую мысль писателя. 

Философия неотделима от науки, от уровня познания материального мира. Прерванная веками одичания, когда единственной носительницей культуры стала христианская церковь, по самому существу своему враждебная идее просвещения народа и развитию культуры, философская мысль была подавлена на всем протяжении раннего феодализма. Она приспосабливалась к церкви (ее окрестили «служанкой богословия»), пускалась в хитросплетения богословской казуистики, но чаще просачивалась из-под давящего ее пресса религиозной догмы в виде ересей, принимая уродливые и фантастические формы. 

Материализм был сдавлен тисками теологии, но он жил и упорно проявлял стремление вырваться на свободу. Росла культура, из века в век крепла наука, перед человечеством открывались все новые и новые горизонты вопреки всем запретительным мерам мракобесов, и менял свои формы материализм, опираясь на новые открытия науки, оттачивая свое оружие в борьбе с идеализмом, который тоже не отставал и обновлял с течением времени пришедшие в негодность доспехи. 

«С каждым составляющим эпоху открытием даже в естественно-исторической области материализм неизбежно должен изменять свою форму»[7], — писал Энгельс. 

Для развития материализма в средние века была очень слаба научная база. «В большинстве областей приходилось начинать с самых азов. От древности в наследство остались Эвклид и солнечная система Птолемея, от арабов — десятичная система счисления, начала алгебры, современное начертание цифр и алхимия, — христианское средневековье не оставило ничего»[8]. 

Мощный толчок научной мысли дало открытие Америки, произведшее переворот в географических представлениях людей, а в середине XVI столетия — открытие Коперником гелиоцентрической системы мира. 

Гуманистическая филология открыла средневековому человеку сокровища античной философии в ее развитии и борьбе линий Демокрита и Платона. Последнее натолкнуло средневекового человека на самостоятельные философские разыскания, заставило определить свое отношение к философским школам древности. 

Книгопечатание вывело науку из темных кабинетов, из мрачных университетских аудиторий на свежий воздух, к свету, к жизни, к народу. Великие умы эпохи Возрождения это очень хорошо понимали. Рабле сложил книгопечатанию восторженный гимн в письме Гаргантюа к сыну. 

Деятельность известной семьи типографов Этьенов содействовала приобщению к науке талантливой молодежи. Робер Этьен (1503—1559) был поистине великим глашатаем знаний. Справедливо писал известный французский юрист XVI столетия де Ту: «Франция более обязана Роберу Этьену, усовершенствовавшему книгоиздательство, чем величайшим полководцам, расширившим ее границы». 

Значительно содействовали развитию науки и философской мысли той поры международные связи ученых, общение которых не было затруднено различием языков. Наука в то время имела один общий язык — латынь. Знаменитый Эразм читал лекции в Голландии и Германии, в Англии и во Франции, в Италии и Швейцарии и всюду находил достаточно широкую аудиторию для своих идей. Историки ныне даже затрудняются, с какой отдельной страной связать деятельность великого гуманиста. Джордано Бруно пропагандирует свое учение в Италии и Женеве, во Франции и в Оксфордском университете в Англии. Ученые пишут книги на языке своего народа, приобщая к науке соотечественников, но сами переводят подчас эти книги на латынь, чтобы открыть выстраданным в борьбе и гонениях идеям дорогу к собратьям по труду в других странах, отдающим силы и жизнь во имя утверждения новых идей. 

Гуманисты эпохи Возрождения составляли дружную семью великих энтузиастов, великих талантов и великих страдальцев науки. Они следили за научными открытиями друг друга, радовались успехам, поддерживали один другого в общей борьбе. Часто братская дружба соединяла гуманистов. Таковы отношения Эразма и Томаса Мора, французского гуманиста Бюдс и испанца Вивеса. 

Главная область деятельности гуманистов — филология. И это закономерно, ибо необходимо было прежде всего восстановить забытую, погребенную античную культуру. Филология поэтому стала первейшей наукой Возрождения. Но гуманисты-филологи, кропотливо собирая и искусно реставрируя подчас по отдельным, чудом сохранившимся фразам, фрагментам, словам памятники античной литературы, начинали работать над созданием новой культуры. 

Гиппократ и Авиценна (Ибн-Сина) были хорошо изучены гуманистами Возрождения. Пытливая мысль влекла ученых дальше. Преодолевая рутину, невежество, средневековую дикость, они закладывали первые камни в фундамент новой медицины. Рабле работал врачом в Лионе, Мигель Сервет был на пороге открытия кровообращения, Леонардо да Винчи и Микеланджело изучали анатомию человека. Гениальные догадки античных мудрецов подхватывались гуманистами Возрождения, становились предметом многолетних упорных изысканий и часто приводили к великим открытиям. 

Философия XVI столетия начинала с отрицания средневековой науки, а так как средневековая наука была тесно связана с теологией, то отрицание шло по двум линиям: схоластики как метода средневековой науки и теологии как ее основы. Отрицание теологии как основы средневековой философии заключается в одном из значительнейших произведений первой половины XVI столетия во Франции — знаменитом «Кимвале мира» Бонавантюра Деперье. 

Широкое гуманистическое движение, возглавляемое во Франции в первой половине XVI столетия великим Рабле, произвело подлинную революцию во французском искусстве. 

Суровый, подавляющий человека дух отрешенности от жизни царил в готике. Светом, солнцем, радостью жизни засветилось новое искусство. Там человек — раб, здесь — бог, властелин земли. Там он уродлив, изможден, тщедушен — здесь полон здоровья, силы, здесь он радостен и прекрасен. Достаточно взглянуть на знаменитые барельефы «Фонтана невинных» в Париже, выполненные Жаном Гужоном в 1547—1549 годах, чтобы почувствовать, какой переворот произошел во французском искусстве. Нимфы, изображенные на барельефах, полны жизни. Откуда-то с моря, с юга налетел ветер, обдал их утренней свежестью, разметал волосы. Тонкая кисея платья затрепетала и бесчисленными складками прильнула к горячему телу, обрисовав его прекрасные формы. Перед нами не только новые методы и приемы мастерства, здесь новое мировоззрение, новое отношение к человеку, к жизни, новая философия, и именно материалистическая философия, враждебная аскетизму. 

Церковь и Сорбонна неприветливо встречали представителей ренессансного искусства — итальянских мастеров, прямых наследников и продолжателей античных традиций. Произведения, ставшие гордостью всего человечества, подвергались осуждению. Картина Микеланджело-Буонарроти «Леда» была в начале XVII века уничтожена ханжами как «безнравственная». Но попытки задушить новую мысль, в какой бы форме она ни выражалась, в философском ли трактате, романе, песне, на полотне живописца или в мраморе скульптора, были тщетны. Вскоре французские художники сами стали ездить в Италию, изучать там мастерство итальянских художников и обломки великого искусства античности, извлекаемые из-под земли. Во Франции создалась крепкая группа национальных художников, архитекторов, скульпторов, среди них Жан Гужон, Пьер Леско, Жан Бюллан, Филибер Делорм, Жак I Андруэ Дюсерсо. Они не только создавали великолепные произведения, достойные своего народа, но и пропагандировали новые принципы искусства. 

Однако наивысшего развития гуманистическая мысль Франции достигла в области художественной литературы. В первой половине XVI столетия расцвел чудесный поэтический талант Клемана Маро, жизнерадостный, светлый, по-детски шаловливый. В ту же пору родился новый жанр художественной прозы — далекая от традиции дворянского рыцарского романа, близкая к народному средневековому фаблио сатирическая философская повесть («Веселые разговоры» Бонавантюра Деперье, «Гептамерон» Маргариты Наваррской) и сатирический философский роман. Подобно горному потоку, вырвавшемуся из тесных ущелий, полилась широко и свободно, шумливо и бурно могучая проза Рабле. А затем, во второй половине века, зазвучал мелодичный лирический стих Пьера Ронсара и мудрая проза Монтеня. 

Рабле запечатлел лучшую пору французского Возрождения, пору титанических дерзаний и дерзостной веры в титанические силы человека. Рабле — истинный сын французского народа, выращенный и вскормленный на французской земле. Гуманист и интернационалист по своим взглядам на человечество, он вместе с тем глубоко национален. Энциклопедически образованный писатель и ученый, он стремился приобщить своих соотечественников к культуре всех народов и древних и новых времен, чтобы национальная культура его родины стала в свою очередь достойной внимания всего человечества. Его герои — гиганты, и смех его — не тонкий, иронический смех колкого Вольтера или язвительно-добродушного Анатоля Франса, а оглушительный, потрясающий небесные своды хохот гигантов. 

Рабле родился в 1495 году[9] в том «зеленом саду Франции», в котором родился и вырос его любимый герой Панург, — в Турени, в маленьком городке Шиноне, разбросавшем свои кривые улички около леса, у подножия скалистой горы, на которой высился старинный замок Плантагенетов и Валуа. Сады и виноградники окрестных деревень далеко разносили благоухание плодов. Веселая шутка и острое словцо издавна процветали в благодатном климате этого края. Отец писателя, Антуан Рабле, занимавший должность городского адвоката, хотел сделать из сына священника. Для той поры это была наиболее выгодная профессия. Девятилетним мальчиком Франсуа был отправлен в деревушку Сейи, поблизости от Шинона, в местное аббатство. Оттуда перешел он в монастырь Ля-Бомет, а потом в монастырь Ордена кордельеров в Фонтене-де-Конт. Здесь пробыл он до 1520 года, здесь полюбил столь подозрительную для монастырской братии науку, здесь «теплое дыхание весны человеческого разума коснулось его лба» (Анатоль Франс). 

В эти годы Рабле уже широко образован. Он пишет ученому эллинисту, лучшему во Франции той поры знатоку греческого языка Гийому Бюде письма на латинском и греческом языках и удостаивается от него самой высокой похвалы. 

Недолго, однако, Рабле и его друг Пьер Ами предавались в монастыре изучению греческих книг. Нашелся монах-шпион, по доносу которого в кельях друзей произвели обыск со всей тщательностью и пунктуальностью монастырского устава. Были найдены греческие книги, среди них «нечестивый Гомер», рукописи из Германии и Италии, сочинения «великого грешника и богоотступника» Эразма Роттердамского. Все было конфисковано, у друзей была отнята бумага и наложена строжайшая епитимья. 

Рабле стал хлопотать о переходе в другой монастырь. Это было не так легко сделать: требовалось специальное разрешение папы римского. Климент VII позволил Рабле перейти к бенедиктинцам, более терпимо относившимся к греческим книгам, и теперь будущий писатель основательно занялся изучением философии, математики, геометрии, астрономии и — конечно, в силу обстоятельств — богословия. В монастыре бенедиктинцев Рабле провел несколько лет. За какие-то нарушения устава он был однажды заключен в монастырскую тюрьму, но его друг Андре Тирако вызволил его оттуда, пользуясь правами судьи. 

Рабле был всегда человеком жизни и практики. Никогда книжная мудрость не заслоняла от него реальной действительности, он любил жизнь со всей силой здорового, физически крепкого человека. Решив прослушать курс на медицинском факультете в Монпелье, он по дороге в университет с котомкой пилигрима посетил Париж, Пуатье, Тулузу, Бурж, Орлеан, Анжер, повсюду наблюдал жизнь народа, прислушиваясь к его говору, подхватывая на лету образные и хлесткие народные пословицы, постоянно обогащая свой ум новыми впечатлениями. 

В 1530 году он прибыл в Монпелье и остался здесь для серьезного изучения медицины. Его любовь к наукам, его постоянная, неослабевающая тяга к знаниям, его уважение к человеческому разуму так красноречиво, так по-юношески пылко выразились в дошедшем до нас восторженном послании к европейскому патриарху гуманистов тех времен Эразму Роттердамскому, которого он называет «отцом человечнейшим (humanissimus), опорой наук и несокрушимым поборником истины». 

В Монпелье Рабле комментировал для студентов-медиков знаменитые «Афоризмы» Гиппократа. В 1537 году он получил звание доктора медицины. 

О его учености уже в XVI столетии ходили легенды. Однажды, например, чтобы добиться аудиенции у канцлера Франции Депра в Париже, куда он явился с ходатайством о сохранении за университетом в Монпелье его привилегий, Рабле обратился к секретарю канцлера на латинском, греческом, английском, немецком, итальянском, испанском и других языках (ср. разговор Панурга с Пантагрюэлем в IX главе Книги второй). 

Много лет Рабле проводит в крупнейшем по тем временам культурном центре Франции, «в ученом городе Лионе», как говорили тогда. Здесь он работает врачом, неутомимо доискиваясь загадочных причин вековечных физических недугов человека. И в медицине Рабле ведет себя как революционер, отвергая стародавние методы лечения, принятые в средние века. Рабле публично анатомирует труп повешенного — факт неслыханный и ужасный, по понятиям средневекового человека. Познания Рабле в медицине были по тем временам обширны, и остроумнейший писатель не менее славился как искусный врач. Его друг, казненный потом за атеизм, Этьен Доле восторженно писал о нем в латинских стихах:

Франсуа Рабле, честь и слава науки, 

Способный отвращать мертвецов от порога могилы 

И возвращать им свет! 

В Лионе в типографиях Себастьяна Грифа, Франсуа Жюста, Клода Нури он публикует греческие рукописи по медицине с пояснениями и комментариями для широкого круга студентов и видит в этом одну из важнейших задач просвещения. Здесь же, в Лионе, Рабле печатает первые части бессмертного романа «Гаргантюа и Пантагрюэль», которому он первоначально не придавал серьезного значения. Успех книги удивил автора и напугал церковных обскурантов[10]. Рабле понял, какую силу духовного воздействия на массы приобрел он в непритязательном повествовании о фантастических деяниях своих гигантов. 

В 1534 году Рабле посетил Италию в свите епископа и потом кардинала Жана дю Белле, человека широко образованного и взглядов довольно независимых, что, впрочем, в те времена нередко позволяло себе высшее духовенство. Папа Лев X не однажды, как известно, прозрачно иронизировал по поводу таинств христианской церкви. (Не удивительно поэтому, что и Рабле, осмеявший в своем романе не только черную сутану монахов, но и священную особу господа бога, получил в конце жизни приход в Медоне в провинции Турень. Обязанностей священника автор «Гаргантюа», однако, не исполнял и незадолго до смерти вообще отказался от должности.) 

Рабле бывал в Италии несколько раз, занимаясь в Риме археологией и ботаникой, изучая арабский язык. Народная молва сохранила немало веселых анекдотов, связанных с пребыванием писателя при папском дворе. Так, например, папа Павел III спросил однажды, что хотел бы получить от него медик французского посла. 

— Отлучите меня от церкви, — ответил Рабле. 

— Почему? 

— Это спасет меня от костра, — заявил писатель и рассказал, что однажды в Лионе палачи никак не могли разжечь костер под ногами осужденного, и одна женщина в досаде крикнула: «Этого, наверное, отлучил от церкви сам папа, раз и огонь его не берет». 

Умер Рабле в Париже в 1553 году, не закончив свою книгу. Перед смертью он лукаво заявил, что идет искать великое «быть может», а монаха, пришедшего исповедовать его, приветствовал насмешливой фразой: «Вижу бога, грядущего ко мне в образе осла». 

Похоронен Рабле на кладбище святого Павла. Его современник врач Пьер Буланже составил пространную эпитафию, в которой называл Рабле «гением тонким и проникновенным», «новым Демокритом». 

Современники любили жизнерадостный талант писателя, но не всегда докапывались до тех жемчужин мысли, которые таились под спудом грубоватого шутовства. Не все слышали в смехе Рабле ноты печали. Даже глубокомысленный Монтень назвал его автором «просто веселым». 

Рабле предвидел это и в начале книги мягко наставлял читателя: «Раскройте мою книгу и вдумайтесь хорошенько, о чем в ней говорится. Тогда вы уразумеете… что предметы, о которых она толкует, вовсе не так нелепы, как можно было подумать, прочитав заглавие. Вы можете быть совершенно уверены, что станете от этого чтения и отважнее и умнее, ибо в книге моей вы обнаружите совсем особый дух и некое, доступное лишь избранным, учение, которое откроет вам величайшие таинства и страшные тайны, касающиеся нашей религии, равно как политики и домоводства». Многое откроется взору читателя при внимательном и вдумчивом изучении книги: глубочайшие мысли, тонкие жизненные наблюдения, доброе, благородное, высоконравственное сердце писателя. 

Роман Рабле является развернутой критикой социально-политической системы Франции той поры и вместе с тем программой гуманизма, выдвинувшей целый ряд утопических проектов социальных преобразований. 

Рабле писал книгу свою более двадцати лет, издавая ее частями. Она отразила эволюцию гуманистической мысли целого поколения, иллюзии и разочарования благородных поборников просвещения народа, их надежды и мечты, их победы и поражения. Перед нами проходит вся история французского гуманизма первой половины века во всей его славе, во всем его величии. 

В Книге первой писатель ставит две проблемы, сохранившие свою принципиальную важность и в наши дни, проблему педагогическую (как нужно воспитывать человека) и проблему социальную (как строить разумные общественные отношения). Обе эти проблемы взаимно связаны. Разрешение их ведет к устроению счастья человеческого, а во имя этого счастья людей трудились и страдали титаны Возрождения. 

Рабле начинает с отрицания средневекового метода воспитания и обучения, метода схоластической зубрежки, забивающей память ненужными, далекими от практических нужд знаниями, метода, нравственно и интеллектуально калечившего личность. При этом писатель отвергает все те науки, которые составляли предмет обучения средневековой школы. 

Чему обучал богослов Тубал Олоферн мальчика Гаргантюа? Он «прочел с ним Доната, Фацет, Теодоле и Параболы Алана, для чего потребовалось тринадцать лет, шесть месяцев и две недели», — иронически пишет Рабле. Грамматика Доната (IV век) страшно устарела для XVI века, учебник «Теодоле», содержащий опровержение язычества и защиту христианства, ложен по существу, правила благочиния, изложенные в учебнике «Фацет», глупы, вздорны, никчемны. И эти книги не просто читались, а заучивались наизусть, слово за словом, фраза за фразой. На это уходили годы. И это тогда, когда перед человечеством были горы нерешенных вопросов, море нераскрытых законов природы. Как могли не возмущаться Рабле и его благородные соратники, понявшие заблуждения своей эпохи, осознавшие громадную ответственность свою перед человечеством! Они видели, что огромные ресурсы человеческой энергии тратились впустую, что ум человеческий, способный совершать чудеса, предавался мучительной казни у самой своей колыбели. 

Рабле не выдумывал и не преувеличивал. Названные им книги составляли предмет изучения в тогдашних школах не только Франции. В «Письмах темных людей» (Германия) упоминаются те же «школьные» авторы. 

Рабле не преувеличивал, когда указывал на ту непроходимую пропасть, какая отделяла школьную «премудрость» от жизни. Если взглянуть на распорядок дня французских учебных заведений той поры, то можно без преувеличения сказать, что бедные создания, заключенные в стенах школы, не только не слышали живого человеческого слова, но не видели даже лучей солнца. С утра до вечера чужой язык, мертвая латынь, не золотая латынь Вергилия и Цицерона, а исковерканная, варварская латынь католической церкви. Рабле в XXXVII главе Книги первой пишет: «Мавры и татары лучше обращаются с каторжниками, в уголовной тюрьме лучше обращаются с убийцами… чем с этими горемыками в коллеже Монтегю». 

Отвергнув науку и школу средневековья, Рабле раскрыл перед современниками другой, новый, гуманистический метод воспитания человека. Грангузье пригласил к своему сыну другого наставника — ученого-гуманиста Понократа, и тот в первую очередь заставил своего ученика забыть всю преподанную ему ранее науку. Ни одного часа в жизни Гаргантюа теперь не проходит даром. Изучение практических наук и искусств связано с физическими упражнениями, и рост интеллектуальный сопутствует физическому развитию ребенка. 

Гаргантюа изучает не христианские догмы, а свойства природы, математику, геометрию, астрономию. «Упражнения же эти с течением времени сделались такими приятными, легкими и желанными, что скорее походили на развлечения короля, нежели на занятия школьника». Особый интерес Рабле проявляет к человеческому труду. Он вводит своего Гаргантюа в ковровые, ткацкие и шелкопрядильные мастерские, к печатникам, часовщикам, зеркальщикам, чтобы тот имел возможность «изучить ремесла и ознакомиться со всякого рода изобретениями в этой области». Дидро, так много внимания уделявший ремеслам в «Энциклопедии», продолжал в XVIII столетии благородное начинание Рабле. 

Не только науки, изучаемые Гаргантюа, связаны с жизнью, но и сам процесс обучения идет от практики, от жизненных наблюдений, от общения ребенка с реальным миром. Ночью, когда Гаргантюа видит звездное небо, ему рассказывают о вселенной, днем, когда он садится за обеденный стол, ему объясняют происхождение тех продуктов питания, которые он ест. И мир, широкий, необъятный, в его связях и единстве, в практике человеческого труда, раскрывается ему. 

Программа обучения, выдвинутая Рабле, универсальна, энциклопедична, в этом ее великое достоинство. Человек должен овладеть основами всех наук, мечтал Рабле, и мечта его грандиозна. До сих пор воспитательная программа, начертанная им, является идеалом, к которому идет, но еще не подошло человечество. 

Гармонически развитая личность — вот идеал гуманистов, и первой просвещенной личностью должен быть монарх, ибо он решает судьбы государства. Рабле рисует просвещенного государя в образе своего короля-великана. Гаргаитюа сочувственно цитирует Платона: «Государства только тогда будут счастливы, когда цари станут философами или же философы — царями». 

Теория просвещенной монархии, как известно, особенно была популярна у просветителей XVIII столетия, хотя в годы кризиса абсолютизма приходилась явно не ко времени; в XVI столетии, когда абсолютизм уничтожал феодальную раздробленность, провинциализм, правовую анархию и был эффективным фактором национального единства, эта теория была понятной и правомерной в глазах передовых людей. 

В своей книге Рабле противопоставляет монархов двух типов. Один — глупый, тщеславный, подпавший под влияние придворных льстецов и затеявший ненужную, разрушительную войну: это Пикрохол, властелин Лерне. Второй — гуманный и справедливый, вынужденный обороняться против захватчиков и делающий это с достоинством и мужеством. Это король Грангузье. Один — мот, второй — рачительный хозяин. Пикрохол презирает Грангузье, короля «мужлана», у которого много денег, ибо, как рассуждают придворные Пикрохола, «у благородного государя гроша за душой никогда не бывает. Копить — это мужицкое дело». 

Здесь две морали — мораль уходящего средневековья, мораль феодалов, видевших основной источник богатства в разбое, грабеже (об этом не стеснялись говорить открыто: крупнейший аристократ и видный писатель конца XVI века Агриппа д'Обинье в своих мемуарах рассказывает, как он обирал проезжих купцов), и мораль уже иных времен, мораль накопителей-буржуа, заинтересованных в крепких государственных устоях, в крепких правовых нормах, способных оберечь частную собственность. 

Пикрохол потерял королевство и в ожидании, «пока свистнет рак» (одна колдунья предрекла ему, что в тот же самый момент он получит назад свой трон), стал работать поденщиком в Лионе. Победа осталась за Грангузье. 

В беседе с послом Пикрохол а Грангузье весьма обстоятельно разъясняет: «Времена нынче не те, чтобы завоевывать королевства… Что в былые времена у сарацин и варваров именовалось подвигами, то ныне мы зовем злодейством и разбоем». 

В оборонительной войне против захватчика, которую вел Грангузье, отличился монах брат Жан, мужественный воин, умный, образованный, веселый и жизнерадостный человек. «Он благовоспитан, жизнерадостен, смел», — характеризует его Рабле. «Он не святоша», — подчеркивает писатель дорогое для него качество человека. «Он трудится, пашет землю, заступается за утесненных, утешает скорбящих». Словом, перед нами совсем необычный монах. Когда война окончилась, брат Жан получил в награду Телемское аббатство и создал в нем идеальный порядок человеческого общежития, как мыслился он Рабле.

Эпоха Возрождения породила не одну мечту об идеальном человеческом обществе: все гуманисты мечтали о счастье человеческом, всем им был свойствен исторический оптимизм, вера в грядущую победу разума над тем непостижимым хаосом, который царил, по их взглядам, во взаимоотношениях людей. Все они ломали голову над тем, почему люди живут плохо, грязно, эгоистично. В чем корень зла? 

Рабле видел его в рабстве, в насилии над волей человека. Человек должен быть свободен. Свободу писатель понимал в широком гуманистическом плане, как возможность располагать собой, не подвергаться принуждению, действовать всегда и везде только сообразно своим желаниям. «Делай что хочешь» — вот единственная статья устава телемитов. 

У читателя невольно возникал вопрос: разве не будет тогда анархии, разгула диких страстей, безнаказанности преступлений? Рабле отвечал, указывая на социальные корни человеческих пороков: «Людей свободных, происходящих от добрых родителей, просвещенных, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительною силою, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают от порока, и сила эта зовется у них честью. Но когда тех же людей давят и гнетут подлое насилие и принуждение, они обращают благородный свой пыл, с которым они добровольно устремлялись к добродетели, на то, чтобы сбросить с себя и свергнуть ярмо рабства, ибо нас искони влечет к запретному, и мы жаждем того, в чем нам отказано». 

Следовательно, задача состоит в том, чтобы избавить человека от принуждения. Человек должен быть свободен не только от насилия со стороны человека, но и от того неумолимого палача человеческих желаний, стремлений, крылатой человеческой мечты, имя которому — нужда. Обитатели Телема свободны, равны и обеспечены, понятие несправедливости им чуждо. 

Телемиты счастливы, непритязательны, хоть и не ограничены в своих желаниях, доброжелательны друг к другу и прекрасны как физически, так и духовно. В этом мире абсолютной свободы распустились удивительные и благоуханные цветы человеческих дарований: телемиты — поэты и музыканты, ученые и одновременно артисты. Их интеллектуальные интересы разносторонни, знания энциклопедичны. Мы видим, что педагогическая и социальная программы Рабле едины в своих конечных выводах. Мечта его поистине светла и лучезарна, перед ней блекнут суровые проекты Томаса Мора, в утопическом государстве которого провозглашен принцип умеренности человеческих желаний. 

Однако откуда же телемиты черпают материальные блага, откуда берут прекрасные платья, благовонные вина, вкусные яства? Вот что по этому поводу пишет Рабле: «Не думайте, однакож, что мужчины и женщины тратили много времени на то, чтобы с таким вкусом и так пышно наряжаться, — там были особые гардеробщики, каждое утро державшие наготове любую одежду, а также горничные, умевшие в мгновение ока одеть и убрать даму с ног до головы. А чтобы телемиты никогда не ощущали недостатка в одежде, возле Телемского леса было построено огромное светлое здание в полмили длиною и со всеми возможными приспособлениями, — там жили ювелиры, гранильщики, вышивальщики, портные, золотошвеи, бархатники, ткачи, и каждый занимался своим делом и работал на телемских монахов и монахинь». 

Рабле не избег того тупика, в который заходили многие мыслители, мечтавшие о равенстве людей. Если будут все равны, кто же будет работать? — спрашивали их. Томас Мор попытался в какой-то мере решить этот вопрос, введя в утопическом государстве обязательный всеобщий труд, однако и он допускал рабство (для работ обременительных и неприятных). Рабле, как видим, ввел «огромные и светлые» работные дома. Было бы несправедливо обвинять благородных мечтателей прошлого в том, чю их проекты социальных преобразований утопичны. Не их вина, что для тех времен еще не настала пора реально ставить вопрос о творческой сущности труда, о том, что труд, освобожденный от пут эксплуатации, станет радостным, необходимым для самого человека, превратится в нравственную и физическую потребность и что, следовательно, исчезнет необходимость принуждения одних другими. 

Позже, в Книге третьей, сокровенная мечта Рабле об идеальных человеческих отношениях звучит в иронической, насмешливой, цинично-нигилистической по форме речи Панурга, названной «Похвальным словом заимодавцам и должникам»: «Ни тяжб, ни раздоров, ни войн; ни ростовщиков, ни скряг, ни сквалыг, ни отказывающих. Господи боже, да ведь это будет золотой век, царство Сатурна, точный слепок с олимпийских селений, где все добродетели отмирают, одна лишь любовь к ближнему царит надо всем, властвует, повелевает, владычествует, торжествует. Все будут добры, все будут прекрасны, все будут справедливы. О счастливый мир!» И это естественное состояние человеческих отношений, таким должен быть мир, ибо все предназначено для гармонии, рассуждает Панург. 

Вторая книга романа Рабле и по композиции, и по сюжету, и по идеям сходна с первой. Вместо Гаргантюа здесь действует его сын Пантагрюэль, вместо воспитателя Гаргантюа Понократа — воспитатель Пантагрюэля Эпистемон, вместо короля Пикрохола — король Анарх, и даже брату Жану есть соответствующая параллель — Панург. Здесь много бытовых зарисовок, дающих весьма наглядную характеристику социальной жизни Франции эпохи Рабле. 

Пантагрюэль, так же как некогда Гаргантюа, учится в Париже. Перечисляя книги библиотеки св. Виктора, которой пользуется Пантагрюэль, Рабле ядовито высмеивает лженауку средневековья. 

Центральное место во второй книге по идейному значению своему занимает письмо Гаргантюа к Пантагрюэлю, которое является восторженным гимном писателя новому времени и просветительской деятельности гуманистов. Мир стал лучше. Темные призраки средневековья уходят в прошлое. Века варварства и народной темноты миновали. Восстанавливаются забытые и погребенные науки и искусства античности. Ширятся и множатся познания людей. Прекрасен был мир античности, однако новое время богаче его, оно дало людям большие возможности к распространению знаний, оно обогатило человечество чудодейственным изобретением — книгопечатанием. Рабле не преминул при этом обмолвиться, что если книгопечатание изобретено «по внушению бога», то пушки — тоже открытие новых времен — «выдуманы по наущению дьявола». 

Рабле призывает в этом письме к изучению природы, общества и того мира, который именуется им «микрокосмом» (малым миром), или человеком. «Я заклинаю тебя употребить свою молодость на усовершенствование в науках и добродетелях»,— горячо поучает мудрый и благородный Гаргантюа, за гигантскими плечами которого стоит столь же гигантская фигура Рабле. 

Во второй книге весьма колоритен образ Панурга. Панург беден, ободран, часто голоден. Он любит веселую попойку, остроумную шутку. Во всех его действиях проявляется беззаботное отрицание официальной морали, официальной науки средневековья. Подобно поэту XV столетия Франсуа Виллону (это сравнение делает сам Рабле), Панург озорник, гуляка и забулдыга, «а в сущности, чудеснейший из смертных», — так отзывается о нем Рабле. 

Панург чрезвычайно типичен для средневекового студенчества и бедных клириков той поры. Из подобных ему людей создавались общины «беззаботных ребят» и вагантов. Писателю были бесконечно милы и симпатичны эти нищие, бездомные философы, которые пусть наивно и анархически, но протестовали против уклада и норм жизни средневековья. 

Любопытен в книге отчет Эпистемона об аде, который посетил педагог. Для средневековой клерикальной литературы рассказы «очевидцев» об аде были излюбленным сюжетным материалом. Рабле использовал эту форму в остро сатирическом плане. 

Все герои древности, великие полководцы, цари и богачи занимают в аду незавидное положение: Александр Македонский сделался починщиком старых штанов, которого философ Диоген бьет, когда тот плохо справляется с работой, Приам стал тряпичником, Дарий — золотарем, Цицерон — истопником, Клеопатра торгует луком, папа Сикст лечит от дурной болезни. «Что такое? — спросил Пантагрюэль. — Там тоже болеют дурной болезнью?» — «Разумеется, — отвечал Эпистемон. — Такой массы венериков я еще нигде не видал. Их там сто с лишним миллионов, потому, видите ли, что у кого не было дурной болезни на этом свете, должен переболеть ею в мире ином». 

Ирония Рабле далеко метит. Не церковь и ее служители подвергаются здесь насмешке, а сама особа господа бога, идея загробной жизни, теория «того света». Не удивительно, что и первая и вторая книги романа Рабле были немедленно осуждены Сорбонной. 

Около двенадцати лет отделяют год издания третьей книги романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» (1546) от времени выхода первых. Многое изменилось во Франции за эти годы. В середине тридцатых годов началась жестокая расправа католической церкви с еретиками. Внешним поводом к изменению политики Франциска I, первоначально довольно терпимо относившегося к Реформации, послужило знаменитое дело с плакатами, которые в октябре 1534 года были расклеены по всему Парижу. В них осмеивались высшие сановники церкви и критиковалась сама христианская догма. В одном плакате, между прочим, содержалась следующая фраза: «Не может быть, чтобы человек тридцатилетнего возраста (то есть Христос. — С. А.) мог скрываться в куске теста таким образом, чтобы его там нельзя было заметить» (имеется в виду просвира в таинстве причастия). 

Франциск I, который, как было уже сказано, вначале довольно спокойно отнесся к новым вероучениям, вскоре переменил свою позицию, проявив крайнюю нетерпимость к лютеранству, и не ради какой-то особой духовной приверженности к католицизму, а по чисто политическим соображениям. «Все эти новые секты стремятся гораздо более к разрушению государства, чем к назиданию душ», — заявлял он. Правительство и церковь с ужасной, впрочем обычной для них, жестокостью начали преследование еретиков. Здесь проявилась во всей силе классовая ненависть господствующих сословий к низам. Ересь в данном случае была проявлением народного недовольства, и это очень хорошо понял король. Костры, массовые убийства, гнусное издевательство — таковы были методы борьбы короля и церкви за укрепление авторитета католицизма. Даже папа Павел III убоялся широты и размаха репрессивной политики Франциска I по отношению к протестантам и рекомендовал королю несколько поубавить благочестивый пыл в истреблении еретиков. 

Расправа над протестантами, дикая и безумная в своей свирепости, фанатизме, невежестве, произвела неизгладимое впечатление на просвещенные и благороднейшие умы Франции первой половины XVI столетия — Клемана Маро, Бонавантюра Деперье, Рабле и других — и поколебала их веру в идею просвещенного абсолютизма, которую они развивали прежде с восторженным энтузиазмом. 

Франциск I женит своего сына, в будущем Генриха II, на племяннице римского папы Екатерине Медичи, печально прославившейся в событиях религиозных войн Франции второй половины XVI века. Католическая партия почувствовала себя еще сильнее. Сорбонна превратилась в мрачное судилище, уничтожавшее все живое, плодотворное, устремленное к прогрессу. 

В последний раз встретились в Париже в 1537 году Гийом Бюде, Рабле, Клеман Маро, Этьен Доле и другие за дружеским столом, за дружеской беседой. А там судьба разметала, разбросала их в разные стороны. Робер Этьен и Клеман Маро покидают Францию. В 1546 году в Париже на площади Мобер повешен Этьен Доле. В том же году укрылся от грозы и Рабле, уехав в Мец на должность врача. 

Многое изменилось и в самом лагере гуманистов. Ряды их поредели. Одни, не имея сил расстаться с идеалами, столь дорогими для них, противоборствуют реакции и погибают. Другие отходят от своих первоначальных позиций, идут на уступки реакции, как это сделала Маргарита Наваррская. Третьи уходят от современности: античная культура, вдохновлявшая ранее гуманистов на борьбу с дикостью средневековья, теперь превратилась в далекую, отрешенную от современности, прекрасную Аркадию, в которую удалялись гуманисты, ища забвения от страшной реальности жизни. И как было не убегать этим гуманным мудрецам от своих современников, когда чуть ли не ежедневно по стране возгоралось шестьсот костров, когда дикие инстинкты, низводившие человека до уровня животного, возбуждались у толпы фанатиками церкви. 

Гуманисты избегают теперь политических и религиозных вопросов, некоторые из них перестают даже говорить на родном языке, предпочитая умершие языки древней Греции и Рима, иные проникаются презрением к «невежественному» народу, идущему на поводу у обманщиков и плутов в черных сутанах. Философия Пиррона (IV век до н. э.) с его принципом невмешательства в дела мира, с его отказом от суждений, от оценки явлений становится в кругах гуманистов одним из популярнейших философских учений древности. 

Все это, бесспорно уродливое и нездоровое в стане французских гуманистов, имело свои причины, свои основания. Это тоже было протестом, но протестом пассивным. 

Рабле в течение двенадцати лет молчал, но не сдавался, не уступал своих позиций. Открывая Книгу третью, мы видим перед собой того же борца за дело просвещения и прогресса, только, пожалуй, теперь в глазах его появились грустные тени, в голосе зазвучали печальные ноты и смех часто прерывается порывами бурного гнева. 

В первых двух книгах Рабле оптимистически прославлял идею просвещенного монарха, короля-философа, имея в виду, очевидно, Франциска I. В третьей книге Рабле еще не отказывается от веры в возможность просвещенной монархии, но утверждает ее с меньшим оптимизмом, с меньшей настойчивостью. В первой главе Книги третьей Рабле рисует утопическое государство Дипсодию. Писатель в прозрачном иносказании осуждает политику репрессий, проводимую французским правительством и церковью. Он призывает Франциска I к служению народу, говоря, что не самодержавный деспотизм, не жестокие наказания, костры и пытки, а глубокое понимание нужд народных приведет страну к умиротворению и благоденствию. 

Благородна и возвышенна любовь Рабле к народу. Ему более чем кому-либо другому из его современников была ясна эта страшная бездна народной темноты, зрима та пропасть, которая отделяла народ от большой, веками созидавшейся культуры. Осторожно, бережно, с трогательной внимательностью врача прикасается он к ранам народным, безжалостно наносимым власть имущими классами. «Словно новорожденного младенца, народ должно поить молоком, нянчить, занимать, — пишет он. — Словно вновь посаженное деревцо, его нужно подпирать, укреплять, охранять от всяких бурь, напастей и повреждений. Словно человека, оправившегося от продолжительной и тяжелой болезни и постепенно выздоравливающего, его должно лелеять, беречь, подкреплять, дабы он пришел к убеждению, что во всем мире нет короля и властителя, чьей вражды он больше бы страшился и чьей дружбы он сильнее бы желал». 

В Книге третьей основной герой — Панург. Теперь это не юный искатель приключений, не бесшабашный гуляка и озорник, для него «полдень уже прошел» и «дело идет к закату». В книге действуют все те же лица: Пантагрюэль, Эпистемон, появляются снова добрый и благородный Гаргантюа и брат Жан. В затейливой канве исканий Панурга, его встречах и беседах с философами, богословами, шутами и колдуньями перед читателем предстают любопытные типы средневековой Франции. В легких, шутливых, остроумных диалогах, анекдотах, зачастую заимствованных из фаблио, в бытовых зарисовках раскрывается материальная и духовная жизнь французского общества той поры. 

Через грубоватую буффонаду дается оценка важнейшим явлениям в жизни этого общества. Комический диалог Панурга с Труйоганом, последователем философа Пиррона, содержит не что иное, как суровую отповедь гуманистам, отшатнувшимся от современных политических вопросов, занявшим позицию невмешательства и объявившим себя «воздерживающимися от суждений». Именно здесь на сцену выступил старый и мудрый Гаргантюа как носитель боевых традиций гуманизма, как живое предание лучшей поры французского Возрождения. Когда-то он с таким восторгом отзывался о деяниях гуманистов, так славил новые времена, веря в прогресс и просвещение народных масс. Теперь он с грустью увидел иное: мудрецы спасовали перед темными силами и отказались выносить приговор веку варварства и темноты. 

Любопытно стихотворное вступление к книге, посвященное Маргарите Наваррской. Автор изящным комплиментом призывает королеву покинуть «небеса», спуститься на землю и потешить сердце свое веселыми деяниями добряка Пантагрюэля. Не без скрытого намека этот галантный мадригал Рабле. В обращении к соратнице французских гуманистов писатель мягко осуждает отход от боевых позиций Возрождения, эстетическую отрешенность от мира, пассивную созерцательность. В прологе к книге он насмешливо и презрительно бранит церковников, которые скрывают от человечества солнце, свет правды, мудрость жизни: «Вон отсюда, собаки! Пошли прочь, не мозольте мне глаза, капюшонники чертовы!.. А ну, проваливайте, святоши! Убирайтесь, ханжи!» 

Четвертая книга романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» — последняя книга, вышедшая в свет при жизни автора. Она была опубликована через шесть лет после напечатания третьей. Шесть лет — большой срок в ходе быстро развивающихся событий. Католическая реакция усиливала свой натиск. 31 марта 1547 года умер Франциск I. Престол занял его сын Генрих II, человек малообразованный и грубый, первым законодательным актом которого было учреждение при парижском парламенте Огненной палаты для суда над еретиками. 

Некий монах по имени Габриэль де Пюи-Гербо выступил в печати с грязной клеветой на Рабле. Автор «Гаргантюа и Пантагрюэля» изображался пьяницей, обжорой и распутником. 

В марте 1552 года Парижский парламент подверг судебному рассмотрению четвертую книгу романа Рабле. Распространился слух, что писатель брошен в тюрьму; слух был недалек от истины. Темные тучи нависли над головой великого гуманиста,и только скорая кончина избавила его от тюрьмы, суда и, может быть, костра. 

Если в предыдущих книгах Рабле ставит главным образом социальные проблемы, то в четвертой во весь рост встают проблемы философские. Здесь раскрываются взгляды писателя на религию, на борьбу клерикальных партий, его понимание материальности мира. 

Сюжет книги составляет повествование о длительном путешествии Пантагрюэля и его спутников — Панурга, брата Жана, Эпистемона, Понократа, Гимнаста и других — в поисках оракула Божественной Бутылки, который должен дать ответ Панургу, стоит или не стоит ему жениться. 

Путешественники посещают сказочные страны, фантастические острова, населенные диковинными существами. Много приключений выпадает на их долю. Они попадают в страну, где живут свирепые Колбасы, враждующие с Постником,на остров Руах, где люди питаются ветром; плавая в море, они оказываются в области замерзших слов… Всюду под комической аллегорией — намек на современность, под фантастической выдумкой — насмешка над реальными пороками людей. 

Рабле описывает посещение путешественниками Островов папефигов и папоманов. Одни (папефиги) показывают папе фигу. Перед нами не кто иные, как реформаторы, и насмешливый писатель не без удовольствия сообщает читателю об этой «фиге» римскому папе. Вторые (папоманы) целуют у папы зад. Это — ненавистные католики, богословы Сорбонны. 

В книге имеется притча о Физисе (природе) и Антифизисе. Эту притчу рассказывает Пантагрюэль. Физис родила Гармонию и Красоту. Антифизис позавидовала ей и родила Недомерка и Нескладу. Она же «произвела на свет изуверов, лицемеров и святош, никчемных маньяков, неуемных кальвинистов, женевских обманщиков… пустосвятов, людоедов и прочих чудищ, уродливых, безобразных и противоестественных». Мысль Рабле ясна: религия — порождение противоборствующих природе сил. Все, что исходит от природы, — прекрасно и гармонично, все, что противоречит ей, — уродливо и безобразно. В аллегорической оболочке Антифизиса скрывается религия, породившая одинаково гнусных папистов и протестантов. 

«Физис, — пишет Рабле, — родила Красоту и Гармонию без плотского совокупления, так как она сама по себе в высшей степени плодовита и плодоносна». Не высшее существо, не бог, перстом указующий волю небес, создает материальный мир, а сам этот мир материи в себе самом содержит жизненные силы и способность к созиданию, сам по себе плодовит и плодоносен. 

Атеистом Рабле считать нельзя. Однако совершенно бесспорно для него отождествление бога с природой, слияние понятия бога с понятием природы. «По-гречески его (бога. — С. А.) вполне можно назвать Пан, ибо он наше Все: все, что мы собой представляем, все, чем мы живем», — писал Рабле (рассказ Пантагрюэля о смерти великого Пана).

Рабле умер, не успев закончить и издать пятую книгу «Гаргантюа и Пантагрюэля». В 1562 году была издана часть книги под названием «Остров Звонкий», содержащая шестнадцать первых глав, и лишь позднее (в 1564 году) книга была издана полностью. В Парижской национальной библиотеке хранится рукописный текст Книги пятой, относящийся к XVI столетию. Во всех трех названных источниках имеются значительные расхождения. В науке существуют сомнения в том, что Книга пятая полностью принадлежит перу Рабле. Полагают, что по тексту автора прошлась чья-то посторонняя рука, и, по всей видимости, рука гугенота. Трудно судить, насколько изменена рукопись Рабле, однако исключать Книгу пятую из наследия Рабле было бы несправедливо. «Я узнаю местами на ее страницах когти льва», — писал Анатоль Франс. 

В Книге пятой продолжается повествование о дальнейших странствиях Пантагрюэля и его спутников. Путешественники посещают новые страны и острова. Они побывали на острове Звонком с диковинными птицами. Названия пород птиц раскрывают смысл аллегории: клирцы, инокцы, священцы, аббатцы, ханжецы. Путешественники побывали на острове Пушистых Котов. Здесь явная сатира на феодальное судопроизводство, на взяточничество и продажность судей. 

После многих приключений они наконец прибыли к оракулу Божественной Бутылки. Жрица Бакбук привела Панурга в храм Бутылки, на котором была начертана шутливая фраза: «Истина в вине». На вопрос, поставленный Панургом, Бутылка ответила загадочным и односложным словом «тринк». «Слово «тринк», — толковала жрица, — …известно и понятно всем народам и означает оно: пей!.. я разумею доброе холодное вино. Заметьте, друзья: вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром. Ваши академики, доказывая, что слово вино, по-гречески «οίνος», происходит от слова «vis», что значит сила, могущество, только подтверждают мою мысль, ибо вину дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием». Под буффонной аллегорией оракула Божественной Бутылки скрывается благороднейший призыв пить из светлого источника знаний, пить мудрость жизни. Церковники, ханжи, все темные силы реакции пытаются замутить этот светлый источник. «Гоните их прочь!» — вот мысль Рабле. Не случайно Стендаль писал: «Каждый философ заново открывал знаменитый завет Рабле, заключенный в глубине его Божественной Бутылки». 

Рабле — оптимист по мировоззрению, по восприятию мира, он оптимист по своему художественному методу, по способу изображать мир. 

Оружие Рабле — смех. Это не только средство уничтожения идейных врагов, но и могучее оружие утверждения жизни. Человек — единственное живое существо, умеющее смеяться, заметил когда-то Аристотель. «Человеку свойственно смеяться», — заявляет Рабле. Будем смеяться, ибо смех есть достояние сильных, — такова мысль писателя. 

Уже в XVI веке установился во Франции термин «пантагрюэлизм» — от имени героя романа Рабле. Книги Рабле стали называть «пантагрюэлистическими историями». В XXXIV главе Книги второй писатель так определяет значение этого термина: «Жить в мире, в радости, в добром здравии, пить да гулять». В прологе к Книге четвертой Рабле дает уже философское толкование: «Это глубокая и несокрушимая жизнерадостность, перед которой все преходящее бессильно». Что же имеет в виду писатель под словом «преходящее»? Думается нам — все враждебное природе и человеку, а следовательно, обреченное, в силу своей никчемности, на исчезновение с лица земли. Сознание временности и случайности всего дурного в человеческом обществе делало Рабле оптимистом. Красота и Гармония, порожденные природой, будут жить вечно, пакостные лики детей Антифизиса погибнут. Рабле избегал прямых столкновений с богословами. В 1542 году, в пору свирепствующей реакции, переиздавая первые книги своего романа, он многое зашифровал, смягчил или вовсе удалил из текста. Так, фраза Панурга: «Разве Иисус Христос не повис в воздухе?» — была им опущена. Рабле презирал палачей, он издевался над ними, оставаясь неуязвимым. Смеясь, он говорил о себе устами Пантагрюэля: «Я от природы человек пылкий, куда мне еще подогреваться на костре!» С философским спокойствием он относился и к жизненным неудачам, неизбежным печалям, очевидно и их относя к категории «преходящего». Его последние слова, как гласит легенда, были полны «веселости духа» и презрения к смерти: «Опустите занавес, фарс окончен!» 

Не удивительно, что художественное средство, к какому прибег он, создавая свое произведение, было «драгоценное искусство смеяться над врагами», — как пишет Анатоль Франс, смеяться «без ненависти и гнева», ибо презрение исключает и ненависть и гнев. 

Книгу Рабле нельзя назвать романом в современном значении этого слова. В ней нет четкого развития сюжета, многосторонней характеристики образов. Автор менее всего занимается психологией героев, их внешним подлинным портретом. Не в том он видел свою задачу. 

Правда, меткий эпитет, неповторимое своеобразие речи персонажа неожиданно и ярко освещают перед читателем живого человека во всей его индивидуальности. Иногда писатель ни одного слова не дает сказать своему персонажу, не удосуживается описать его внешность, и тем не менее персонаж этот живет в воображении читателя. Приведем рассказ о том, как король Анарх стал продавцом зеленого соуса. 

«— Перед вами первостатейный король. Я хочу сделать из него порядочного человека. Эти чертовы короли здесь у нас, на земле, — сущие ослы: ничего-то они не знают, ни на что не годны, только и умеют что причинять зло несчастным подданным да ради своей беззаконной и мерзкой прихоти будоражить весь мир войнами. Я хочу приспособить его к делу — научу его торговать зеленым соусом. А ну, кричи: «Кому соуса зеленого?» 

Бедняга прокричал. 

— Низко взял, — заметил Панург и, схватив короля за ухо, принялся наставлять его: — Бери выше: соль-ре-до! Так, так! Недурная, черт побери, глотка! Право, только теперь, когда ты перестал быть королем, для тебя начнется счастливая жизнь». 

Здесь целая картина. Жалкий, трусливый, глуповатый Анарх. Он ведет себя перед Панургом как нашкодивший плут. Вот, боясь собственного голоса, пытается он повторять за Панургом диктуемую фразу, вот, осмелев, кричит громко и счастлив, что заслужил похвалу человека, который держит его за ухо. Панург прав: он никогда не был так счастлив, как теперь, этот бывший король, этот «повелитель» с психологией раба. Рабле не испытывает ни гнева, ни ненависти к бывшему королю, скорее даже проникнут к нему презрительной жалостью и проявляет к бывшему зачинщику войны презрительное снисхождение. 

Картина эта вместе с тем полна пантагрюэлизма. В ней заключена истинная веселость духа. Весело совершает свое дело Панург, весело рассказывает свою историю Рабле, и веселость эта — от сознания своей силы, своей правоты, от презрения к «преходящему», а разве не «преходяще» пребывание Анарха в роли короля и не призван ли он был к роли рыночного торговца? Преходящее исчезает, истинное и справедливое торжествует. 

Сколько глубокой мудрости в этой пантагрюэлистической картине! Походя, словно шутку, бросает Рабле дерзкую фразу, фразу, за которую гноили в тюрьмах и отрубали головы: эти чертовы короли только и умеют что причинять зло и будоражить весь мир войнами. А ведь в этой фразе весь смысл рассказанного эпизода, вся квинтэссенция, как любили говорить в те времена. 

Роман Рабле построен на основе развития не характеров, нежизненных ситуаций, а идей. Развитие идей — вот та внутренняя связь, которая объединяет все элементы книги и делает из нее нечто целое, единое. Рабле облекал идеи в форму художественного шаржа, карикатуры, гротеска и буффонады. 

Короли-великаны (Грангузье, Гаргантюа, Пантагрюэль) — это шарж, имевший народное происхождение. Рабле хотел, чтобы читатель любил его великанов, смеясь добрым смехом. Без веселости не было бы пантагрюэлизма. Мы часто смеемся над бесконечно симпатичными нам людьми, находя в них смешные черты, причем смешное и комическое в этих симпатичных нам людях еще более возвышает их в наших глазах. 

Не всегда Рабле прибегает к шаржу. Чаще это бывает карикатура. Карикатурны образы королей Пикрохола и Анарха, карикатурны образы монахов, судейских чиновников, католиков и протестантов, предстающих перед читателем в облике папоманов и папефигов… Смешное в шарже вызывает чувство симпатии, смешное в карикатуре вызывает презрение. 

Излюбленным литературным приемом Рабле является гротеск. К гротеску относится прежде всего фантастическая несообразность, когда одним предметам даются качества и свойства других (колбасы живут, как люди; гвозди растут, как трава; замерзшие слова, фантастическое существо Гастер, то есть желудок, и т. д.). Иногда писатель использовал гротеск как средство критики ошибочности тех или иных философских положений. Этот прием особенно примечателен. «Если верна мысль Аристотеля, утверждавшего, что отличительной особенностью существа одушевленного является способность самопроизвольно двигаться, то дороги на этом острове — существа одушевленные… Путешественники часто задают местным жителям вопрос: «Куда идет эта дорога?» 

Создавая шаржированные и карикатурные образы, Рабле любил прибегать к точности в деталях. Например, подробный отчет о том, сколько всякого добра пошло на костюм ребенка Гаргантюа, или сообщение о том, как один врач «в несколько часов вылечил девять дворян от болезни святого Франциска» (бедности). Или описание следующей ситуации, где точное установление количества сравниваемых предметов вызывает поистине гомерический хохот: «Между тем сиенец вовремя снял штаны, ибо тут же он наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам вместе взятым». 

Часто писатель обращался к приемам излюбленных в его время ярмарочных представлений — фарса или буффонады. Здесь чисто внешний, зрелищный вид комизма (эпизод с колоколами Собора Парижской богоматери, папефиги, показывающие папе фигу). 

Сравнения, метафоры, эпитеты, которые писатель использует, повествуя о жизни и приключениях своих героев, всегда увязаны с основными целями книги, направлены на подрыв авторитета церкви, религии, господствующих духовного и дворянского сословий. Легкой, веселой, быстролетной шуткой он уничтожает своих идейных противников. Рассказав, например, о том, что ненавистные ему сорбонники дали обет не мыться и не утирать себе носа, он сообщает: «Во исполнение данных обетов они и до сей поры пребывают грязными и сопливыми». И люди, прочитавшие книгу, не могли уже без улыбки глядеть на важных богословов: «Они сопливы!» Такова сила смеха. 

Тончайшим средством критики христианских канонических текстов, а следовательно, и самой религии становится в руках Рабле пародия. В I главе Книги второй перечисляются имена пятидесяти девяти королей, совсем так же, как в библии имена иудейских патриархов и царей (Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова и т. д.). Зачем понадобилось это писателю? Оказывается, затем, чтобы в конце главы задать читателю в самой безобидной форме опасный вопрос: «Не верится вам, что ли? Ну, и мне тоже не верится». Вы будете смеяться, разгадав тайный замысел Рабле, он же с притворной строгостью прикрикнет на вас: «Перестаньте же хихикать и помните, что правдивее евангелия ничего нет на свете». Мы эту фразу взяли из другого места книги, но не нарушили логическую связь мыслей писателя. 

Издеваясь над средневековой наукой, над богословскими и юридическими сочинениями, обильно уснащенными цитатами и ссылками на античные авторитеты или священное писание, Рабле неоднократно пародирует манеру «ученых» рассуждений, однако сами по себе встречающиеся в романе ссылки и цитаты (точнее — большая их часть) не выдуманы и свидетельствуют о громадной начитанности писателя. 

Многочисленные каламбуры, игра слов — все направлено у Рабле к одной пели. Слово «gentilshommes» — дворяне, он переделывает на «jans-PILL'hommes», и дворяне уже предстают как грабители (русский переводчик нашел этому остроумную параллель — «д-ВОР-янчики»). Даже имена святых служат на страницах романа Рабле развенчанию церкви и религии. Такова святая Нитуш (святая Недотрога). Клятвы, ругательства с упоминанием различных святых в устах его героев выглядят также отнюдь не благочестиво. 

Рабле не лиричен. Чувствительность чужда его таланту. Он бывает серьезен, иногда трогателен, когда рассказывает о «простодушия исполненном облике» своего Гаргантюа, когда говорит о печалях народных, но он спешит отогнать от себя набежавшую грусть и снова веселой шуткой смешит своего читателя. Однако Рабле поэт. Его мысль, его образы достигают порой эпического величия. Проза его иногда приобретает четкий ритм, он использует звуковую окраску слова (см. великолепное картинное описание бури в XVIII главе Книги четвертой). 

Рабле часто непристоен. Чернышевский в статье «Возвышенное и комическое» писал: «У Гоголя находят много цинизмов; но цинизмы его еще очень благопристойны в сравнении с тем, что находим у Рабле, Сервантеса, Шекспира и даже у Вольтера»[11]. 

Рабле непристоен нарочито, непристоен из гневного протеста против церковного аскетизма и ставшей фальшивой фикцией в руках средневековых тартюфов морали. Гуманисты, люди большой культуры и самых возвышенных представлений о прекрасном в искусстве и в жизни, не боялись «цинизмов», пугавших стыдливых рецензентов, от которых в прошлом веке Чернышевский вынужден был защищать даже нашего скромнейшего сравнительно с Рабле и Боккаччо Гоголя. 

Можно было бы изъять из книги Рабле неприличные шутки, но как пострадало бы от этого произведение великого писателя! Ибо подчас за самой грубой непристойностью скрывается у автора важная политическая или философская мысль. Например, Рабле пишет: «Воспрети им следовать примеру дворян, то есть жить на доходы и ничего не делать» (Книга третья, глава XXVII). Читатель увидит, в какой связи дается эта столь дерзкая для тех времен критика дворянства. 

Создатель «Гаргантюа и Пантагрюэля» поистине может почитаться одним из основателей французского литературного языка. Сенеан, автор двухтомного исследования «Язык Рабле», пишет: «Иностранные обороты, классические языки, языки Возрождения, французский язык всех времен и всех провинций — все здесь нашло свое место и свою форму, нигде не производя впечатления какой-либо несвязности или несоответствия. Это всегда язык самого Рабле». 

Возрождение принесло французскому народу новые знания, новые понятия, которые не имели еще в народном языке своего наименования. Необходимо было расширить сферу языка. Используя языки классической древности, Рабле ввел в обиход следующие термины, ставшие теперь международными: энциклопедия, катастрофа, категория, сарказм, прототип, аналогия, экзотика, параллельный и другие. Мы не приводили здесь слов, вошедших в фонд только французского языка. 

Содействуя формированию общенационального единого языка, Рабле использовал язык провинции, французские диалекты, вытаскивал из-под спуда старины живописные архаизмы, приобщая их к новой жизни. Не все было принято народом, но многое осталось, вошло в повседневный речевой обиход, стало национальным. 

Рабле сыграл огромную роль в истории общественной мысли Франции. Уже современники его видели в нем выдающееся явление своего века. Многие изречения Рабле превратились в крылатые выражения. Имя писателя стало популярным в народе, с ним связывали различные легенды и антиклерикальные анекдоты. 

Во второй половине XVI века обстановка во Франции изменилась. Страшные братоубийственные войны потрясали страну; католики и гугеноты, уповая на Христа, проливали кровь и совершали чудовищные преступления. Имя Рабле стали произносить вполголоса, книги его читать украдкой. 

Мериме в романе «Хроника времен Карла IX» воспроизводит с замечательной проницательностью характерную деталь эпохи, когда под видом молитвенника, в роскошном переплете, в бархатном футляре с серебряными застежками, скрывалась «Преужасная жизнь великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля»… 

В XVII столетии имя Рабле не забыто. За первые три десятилетия одиннадцать раз переиздавался его роман. Лучшие писатели века — Сирано де Бержерак, Шарль Сорель, Скаррон, Сент-Эвремон — ссылаются на него, цитируют его. Мольер говорит о Рабле в комедиях «Скупой» и «Школа жен» как о широко известном писателе. Лафонтен — восторженный почитатель таланта Рабле. В королевском дворце Блуа устраивают даже маскарады по мотивам его романа (1622 год, «Рождение Панурга»), но официального признания писатель не имеет. 

Народный юмор Рабле, его грубоватые шутки, его тяготение к просторечию отпугивали блюстителей галантных нравов времен процветания салонов мадам де Скюдери и мадам де Рамбулье, осмеянных с таким мастерством великим Мольером («Смешные жеманницы»). Однако даже глубокие умы той поры не всегда были свободны от ложных взглядов века. Приведем отзыв Лабрюйера о Рабле: «Рабле непостижим: его книга — загадка, что бы там о ней ни говорили, загадка необъяснимая, это — химера, это лицо прекрасной женщины с ногами и хвостом змеи или какого-нибудь другого животного, еще более нелепого; это чудовищная смесь морали, тонкой и богатой, с грязной испорченностью». 

Вольтеру (XVIII век) тоже случалось много несправедливого высказывать о Рабле и повторять салонные толки о грубости писателя. Но вот что он писал 12 апреля 1759 года своей приятельнице г-же дю Дефан: «Я перечитал после «Клариссы» («Кларисса Гарлоу», роман английского писателя Ричардсона. — С. А.) несколько глав Рабле — «Битва брата Жана Зубодробителя» и «Военный совет Пикрохола» (я их знаю почти наизусть), но я их перечитал с величайшим наслаждением, ибо это живейшая картина мира… Я раскаиваюсь в том, что когда-то много дурного наговорил о нем». 

Дидро в сочинении «Прогулка скептика» называет имя Рабле вместе с именами Пьера Бейля, Монтеня, Вольтера, Свифта и Монтескье. 

Композитор Гретри в 1785 году пишет комическую оперу «Панург на Острове фонарей». 

Во время французской революции конца XVIII века некий аббат Женгене печатает книгу «Об авторитете Рабле в настоящей революции» (1791), в которой обнажает антиклерикальную и антимонархическую основу аллегорий писателя. Повествуя о том, сколько пошло материалов на одежду Гаргантюа, сколько коров съел королевский сын, Рабле показывает, как дорого обходятся короли народу, пишет Женгене. В этом смысл его фантастической картины; когда Рабле говорит о войнах Пикрохола, он вскрывает ничтожество и тщеславие королей их преступные помыслы, ведущие к войнам. Старый юридический и финансовый порядок осужден Рабле, и настоящая революция реализует предначертания великого писателя, не без основания заключает Женгене, призывая к тому, чтобы революция признала в Рабле одного из своих авторитетов. 

В XIX веке слава Рабле растет и ширится; тщетно противники прогресса пытаются осквернить его имя или «обезвредить» писателя, изображая его апостолом некоей высшей философии, стоящей над конкретными проблемами своего времени. В этой связи любопытен отзыв Шатобриана, порицавшего Вольтера за «непонимание» Рабле: «Вольтер был чувствителен лишь к безбожию Рабле и его шуткам, но глубокая сатира на общество и человека, высокая философия, великий стиль медонского кюре ускользали от его взора». Первые десятилетия XIX века характеризуются во Франции повышенным интересом к XVI столетию. Сочинения Рабле и Монтеня становятся предметом глубокого и всестороннего изучения. Знаменитый памфлетист Поль Луи Курье говорит о них как о своих «старых друзьях», своих «товарищах», своих «проводниках». «Я их изучаю вот уже сорок лет, и всегда они открывают мне что-нибудь новое», — признавался Беранже в 1856 году. Гюго подчеркивает, что Рабле и Монтень «атаковали старый политический порядок». Рабле незримо присутствует во всех значительных произведениях французской литературы XIX столетия. «Рабле — наш общий учитель», — утверждает Бальзак. В несравненных по мастерству «Озорных рассказах» он обращается к своему «достойному соотечественнику, вечной славе Турени — Франсуа Рабле», вдохновляясь его примером, обильно черпая солнечный оптимизм из его произведения. «Что за потрясающие создания! — восклицает Флобер, говоря о «Дон-Кихоте» и о «Гаргантюа и Пантагрюэле». — Они растут, чем больше на них смотришь, подобно пирамидам, и даже в конце концов начинают пугать». 

В июне — июле 1909 года Анатоль Франс прочитал в различных городах Америки курс лекций, посвященных Рабле. Рабле по мировоззрению, по художественному методу был близок автору «Острова пингвинов». Грандиозная тень Рабле зрима и в наиболее оптимистическом сочинении писателя-гуманиста Франции XX столетия Ромена Роллана «Кола Брюньон». 

Рабле народен в высшем значении этого слова. Глубокий и трезвый мыслитель, гениальный писатель, он плоть от плоти народной. Думы, чаяния, скорби и радости народные — его думы, его чаяния, его скорби, его радости. Потому так полно и широко живет он в веках, открываясь каждому новому поколению еще шире и грандиознее. 

В 1953 году четырехсотую годовщину со дня смерти французского писателя отмечал весь прогрессивный мир. Имя Рабле звучало на всех языках, находя живой отклик в сердцах простых людей. 

Рабле труден для перевода. Его огромный по количеству слов лексикон, включающий в себя бесконечное число специальных, взятых из самых различных сфер деятельности людей терминов, требует от переводчика поистине энциклопедических знаний. К тому же язык Рабле полон тонких намеков, каламбуров, крылатых выражений, словом настолько национально окрашен, — в чем, кстати сказать, и состоит его особая прелесть, — что книга Рабле считалась почти непереводимой. 

В настоящем издании роман французского писателя печатается в переводе H. М. Любимова, который сумел найти в русском языке наиболее соответствующие французским словам и оборотам параллели и сделал это с тактом подлинного художника. С полным основанием можно сказать, что русскому читателю Рабле раскрывается впервые во всем своеобразии его стиля, с чудесным, неистощимым богатством эпитетов, метафор, сравнений, которыми писатель, словно играя, насыщает речь своих персонажей. 

Рабле — великий мастер художественного слова, великий мыслитель. Однако главное в деятельности этого титана прошлого заключается в том, что свои огромные силы художника, мыслителя, борца он отдавал человечеству, его истинным представителям — людям созидательного труда, как физического, так и духовного. 

Анатоль Франс цитировал когда-то одно из высказываний Рабле: «Величайшее безумие мира считать, что звезды существуют лишь для королей, пап и больших господ, а не для бедных и страждущих». Звезды для бедных и страждущих! Разве не к этому сводилась в конце концов вековечная борьба основных сил человечества и не потому ли так ценило и ценит человечество своих лучших сынов, что они всегда стояли в авангарде этой борьбы? 

С. Артамонов 

Предыдущая главаГлава 1 из 269Следующая глава