Ранней весной Лонсевиль был арестован и отправлен под конвоем в Петербург.
Везли его небритые солдаты, охрипшие от бессонницы и водки. В возке было тесно. Угловатые тесаки били по ногам. От солдат несло сырым табачищем и потом. На ночлегах конвоиры били вшей, поили Лонсевиля жидким чаем и безо всякого успеха любезничали со злыми хозяйками, пытаясь выклянчить у них вареной картошки и каши.
В Петербурге Лонсевиль был доставлен к начальнику жандармской команды.
Лонсевилю предъявили обвинение в распространении на Александровском заводе крайних мыслей, подрывающих устои империи.
– Я офицер французской армии. – Лонсевиль посмотрел в глаза жандармского генерала, напоминавшие по цвету спитой чай. – Я имею право высказывать любые мысли. Вам известно, что в вашей стране я нахожусь помимо своей воли. Неразумно требовать, чтобы человек, подчинившийся жестокой судьбе и живущий в обстановке враждебной, оправдывал варварство, столь же ему чуждое, как вам чужды идеи революции.
Лонсевиль замолчал. В кабинете стояла густая тишина. За высокими окнами, за туманом серенького денька во дворе казарм, желтых и величественных до скуки, глухо гремел барабан.
– Да, вы офицер, но бывшей армии Бонапарта, – язвительно ответил генерал, потер сапогами один о другой и вздрогнул от пронзительного скрипа голенищ. Лицо его передернула гримаса отвращения. Обдуманный ответ был сорван. Он вылетел из головы от этого омерзительного скрипа. Генерал никак не мог припомнить ответ и заключить его в полные изящества французские периоды. Он молчал. Молчание длилось так долго, что становилось тягостным и неприличным.
Лонсевиль сказал требовательно:
– Вы не можете карать меня, как подданного иностранной державы. Империя Бонапарта разгромлена. Война окончена. Лучшим исходом из неприятной истории было бы высочайшее разрешение вернуться мне во Францию.
Генерал поднял глаза от сапог. Хотелось поскорее избавиться от изможденного и скупого на слова французского офицера, пойти переменить сапоги и упечь в яму негодяя-сапожника.
– Я представлю вашу просьбу на благоусмотрение императора. – Генерал встал, и сапоги, зацепившись один за другой, снова взвизгнули зло и оглушительно.
Лонсевиль посмотрел на ноги генерала. Тот покраснел и пробормотал быстро и резко:
– Вы свободны. Разрешительные бумаги будут вскорости высланы на Александровский завод, где вам надлежит их дожидаться.
Как передать чувство облегчения, охватившее Лонсевиля после этих слов? Оно было подобно порыву соленого ветра с моря. Сбегая по каменной, веющей холодом лестнице, Лонсевиль взглянул на себя в зеркало. Его глаза и волосы молодо блестели. Лонсевиль быстро накинул шинель и вышел на набережную.
Под мостами шуршал зернистый ладожский лед. Величие тумана, несшегося над гранитной столицей, напоминало океан, берега Бискайского залива, где Лонсевиль провел часть детства.
У Лонсевиля в Петербурге не было друзей. Единственным знакомым был архитектор Воронихин, приезжавший на Александровский завод заказывать чугунные базы для колонн Казанского собора. Лонсевиль пошел к нему.
Перспектива величественного города разворачивалась перед ним, смягченная мглой. О чугунные решетки мостов и бронзовые плечи памятников ударялись капли дождя. Они падали с черных ветвей. Сады источали запах лежалой листвы, сбрызнутой спиртом.
Воронихина Лонсевиль застал за чертежной доской. Сухой и седоватый архитектор заканчивал постройку Казанского собора.
Обстоятельства встречи с Воронихиным Лонсевиль почти забыл, – от утомления у него началась лихорадка. Он запомнил лишь утреннюю прогулку по городу в сопровождении архитектора, рассказ Воронихина о своей жизни – здесь Лонсевиль в последний раз отдал дань склонности к изучению биографий, – строгие мосты и садовые решетки, украшавшие Петербург и изготовленные на Александровском заводе.
Они долго стояли у моста через Мойку, отлитого Гаскойном. Воронихин восхищался изгибом арки и обработкой мельчайших деталей, напоминавших нагромождение индийских плодов. Налет на перилах моста был зеленоват, как цвет петербургского воздуха.
Беседуя с Воронихиным, Лонсевиль вспомнил почему-то о Моцарте, Байроне, Гёте, о всех людях, живших блистательно и мудро и возвеличивших эпоху своим неповторимым существованием.
Рассказ о жизни Воронихина, выслушанный Лонсевилем с величайшим вниманием, несколько примирил его с Россией. Прощаясь с архитектором, он даже почувствовал сожаление, что покидает эту страну. Он сравнивал ее с петербургскими туманами, – за грязной их пеленой нет-нет да и проглянет светлое золото адмиралтейской иглы.
Воронихин был крепостным графа Строганова, владетеля Пермского края. Архитектор родился в городе Усолье – диком и сером, как волчья шкура, окруженном болотами, лесами и соляными вáрницами. Он прожил детство, ничем не отличное от детства других крестьянских детей.
В отрочестве способности к рисованию выделили его из среды неуклюжих и запуганных товарищей. Его послали в ученье. Он жил в Петербурге, Риме, Флоренции, и багряная итальянская осень, гравюры Пиранези[17] и мраморы Рима создали из курносого усольского мальчишки величайшего русского архитектора. Он научился воплощать в бронзе и граните чужие мысли о славе. Он строил величественный Казанский собор, точно невесомый на первый взгляд, – настолько соразмерны были его объемы.
Из Петербурга Лонсевиль уехал на рассвете холодного апрельского дня. В двух верстах от столицы, когда был еще виден шпиль Адмиралтейства, возок застрял в грязи.
Грязь и нищета снова окружили Лонсевиля, сменив холодное великолепие петербургских проспектов.
Лонсевиль закутался в шинель, откинулся в глубину возка и уснул. Небо побрызгивало частым дождем.