К книге
Остров, или Оправдание бессмысленных путешествийIV. КНИГА СУДЕБ. Волшебные холмы
70%
IV. КНИГА СУДЕБ. Волшебные холмы
23

О маленьких подземных человечках я услышал давно, еще во время первого своего путешествия, от Корепанова, который, три года проработав председателем острова Колгуев, кажется, так и стал считать время, проведенное там, самым романтическим в своей жизни. Мой невнятный, но упрямый интерес к острову, который Вячеслав Кузьмич носил в своем сердце, а я по непонятным причинам готов был полюбить, со временем расположил его в мою пользу. Тогда-то он и пообещал дать мне свою толстую ватную куртку, сказав, что мои свитер и штормовка легковаты даже для лета на 69-й параллели.

С лишком убедившись в этом еще в Нарьян-Маре, я не заставил себя ждать и вечером накануне вылета явился к нему домой за курткой. Вячеслав Кузьмич встретил меня спокойной улыбкой и сказал, что куртку (о черт!) он не успел забрать у кого-то из родственников, но непременно привезет ее завтра, когда заедет за мной по дороге в аэропорт. Возможно, он своеобразно испытывал меня, подготавливая к медлительности островного времени, понимая, что моя истеричная московская торопливость – колючка слишком крепкая, чтоб обломить ее сразу, но надеясь по возможности притупить при помощи двух-трех таких вот нарочитых промедлений. Куртка, как и обещано было, досталась мне утром, но вечером даже прощальный ужин не лез мне в глотку, все страхи неизвестности сгустились вокруг этой куртки, почему и словам о маленьких подземных человечках я не придал почти никакого значения. Могу судить об этом по записям в дневнике, куда моею рукой вписаны имена нескольких человек, которых Корепанов хорошо знал на Колгуеве и к которым я мог от его имени обратиться, чтобы начать свой путь в неизвестной стране. Цитирую дословно: «Григорий Иванович Ардеев, пекарь, истопник, может многое рассказать; Винукан Нина Васильевна, пенсионерка, знающий человек, рассказчик; Клавдий Иванович Ардеев, бригадир оленеводов. Сказки. Земные люди». Вот: не «подземные» даже, а «земные» или «земляные» – почерк неразборчив.

И уж тем более в своем тогдашнем настроении не запомнил я, как они называются. Да если б и запомнил, ничего бы не изменилось, потому что я, в общем, посчитал их персонажами ненецких сказок, вроде тех людей-половинок, у которых всего вполовину от нужного – рука только одна, нога тоже одна, один глаз, одно ухо… Ненецкий фольклор богат на такого рода диковины. В тесном пространстве сказки кого только не встретишь: тут и люди, что вверх ногами ходят, и люди голые, и те, что друг на друге стоят, и те, у которых и спереди и сзади по лицу, и мох едящие люди, которые в придачу ко всем своим многочисленным странностям оказываются еще и людоедами, которые боятся огня и превращаются в обычных людей лишь после того, как их изрежут на куски и оживят вновь. Все это, повторяю, персонажи только одной сказки, записанной Б. М. Житковым на Ямале в 1908 году, а если взять любой мало-мальски представительный фольклорный сборник, то в нем обнаружится столько еще всякой небывальщины, что «подземные жители» не покажутся чем-то из ряда вон выходящим – по крайней мере человеку, который был бы так же несведущ, как я в начале своей северной одиссеи.

Из всей первой поездки на остров более всего врезался мне в память Олень и все, что так или иначе сопутствовало его истории: большой глоток спирта на крыше вездехода и ужасающий рев клацающей гусеницами машины, когда она, по самые фары проваливаясь в болота, разворачивала в глуби толщи сизых, съедобных глин; отвесные подъемы и столь же крутые, дух захватывающие спуски; гигантский, похожий на пиршественный стол великанов, камень на вершине холма и, наконец, олени. Бег тысяч оленей, загнанных в кораль. Коловорот неостановимого движения. Какие-то их женские глаза. Лоскутья красной кожи, свисающие с ободранных рогов, залитые кровью спины…

Вообще кровь, красное.

Красное пиршество, которому стал я свидетелем, – когда в считаные мгновения оленей забивают и освежевывают и от того, что еще семь или пять минут назад было носителем самостоятельной жизни, просто отрезают длинные куски теплого, нежного мяса и, выполоскав их хорошенько в свежей крови, скопившейся в разверстой брюшине, с удовольствием отправляют себе в рот, стараясь не уронить ни капли густой пьянящей крови и потому причмокивая и подсасывая ее, лишь по необходимости отирая стекающую по подбородку кровь руками, отчего и лицо, и сами руки скоро становились запекшегося красного цвета…

На красном пиру, несомненно, был и Клавдий Иванович. Это был крепкий старик в малице, с ножом в старинных ножнах с бронзовым узором – один из тех стариков, подобных которым я нигде прежде не видывал… Не было таких и в поселке. Казалось, в тундре живут они, из тундры возникают… Отчасти это было именно так, ибо эти седовласые герои, выступающие среди сопок и стад как посланцы давно забытых времен кочевья, в поселке совершенно терялись, переодевшись в телогрейки и превращаясь в таких же незаметных и пришибленных буднями жителей, как и все окружающие. Один старик всегда приезжал с утра на нартах: вспоминая его сильную, с красивой упряжью упряжку, я понимаю теперь, что иметь таких оленей и держаться с таким достоинством мог только бригадир, Клавдий Иванович. Я снимал его почти в упор и только поражался совершенной естественности и спокойствию, с которыми тот держался перед объективом, видя меня первый раз.

Впервые встретил я тут и Григория Ивановича Ардеева и его хорошо запомнил: потрясающее, прорезанное глубокими морщинами лицо инка; старинные, с бронзовым окладом, ножны на поясе; нож, похожий на финский, в сильных руках (на правой бородавка); желтые от табака пальцы, желтые зубы; запомнил его манеру держать папиросу большим и указательным пальцами и пыхать ею, словно трубкой, сделав подряд две-три глубокие затяжки… Как выяснилось через два года, запомнил также и он меня, но тогда, в тундре, мне не к месту показалось выспрашивать его про старину и, в особенности, не то земных, не то земляных человечков. Хотя именно тогда, конечно, упустил я неповторимый случай заставить Григория Ивановича говорить среди большого скопления людей. Вечером, когда в балке зажигалась керосиновая лампа, времени для расспросов было предостаточно, и ничего в них не было бы ни нелепого, ни стыдного: ненцы – большие любители разных диковинных историй, а тем более сказанных так красно, как один Григорий Иванович, может, только и умеет. На такой бы рассказ кто-нибудь наверняка бы откликнулся, добавил от себя, что знает или хоть слышал краем уха…

Но я, увы, ничего о ту пору еще не понимал, не знал прежде всего, о чем спрашивать.

Правда, вернувшись в поселок, я все же сходил к Нине Васильевне Винукан, пенсионерке и рассказчице, но повел себя неправильно: не передал в должном объеме приветствия от Вячеслава Кузьмича, не угостил чаем, не расспросил за жизнь, а вместо этого просто достал диктофон и приготовился записывать. Но отвечала она с такою неохотой и так односложно, что кнопку записи я так и не нажал, посчитав, что разговор того не стоит. «Да», «нет», «нет», «да» – в таком роде складывалась беседа. В общем, от Нины Васильевны ушел я с легким сердцем, убежденный, что немного потерял от того, что разговор наш вышел столь короток.

А ведь рядом была тайна. Причем какая!

Я стоял у самого порога загадки, от которой пять лет спустя, когда я наконец понял, что имеется в виду (а в виду имелась параллельность миров), у меня едва не останавливалось дыхание. Но поначалу я не видел ни двери, ни, собственно, порога. И мысль протиснуться туда, в параллельный мир, она могла явиться лишь много лет спустя, когда… Ну, сумма факторов сработала. Хотя разгадка – если таковая вообще возможна – или хотя бы все более полное погружение собственно в загадку, в глубину безответных вопросов, озаряет историю Севера каким-то совершенно новым светом. Если, повторяю, речь идет только об истории.

Потому что вполне может статься, что суть дела заключается в гораздо более тонких вещах, которые были прочувствованы некоторыми исследователями и даже очерчены в самом общем виде, очень еще далеком от научного описания. Вопрос, правда, в том, можно ли ждать научных результатов там, где собственно научные законы перестают действовать и начинается пространство… скажем так, парадоксального опыта?

Вопрос не праздный, когда речь заходит о сииртя, которые, подобно всем другим народцам, пожелавшим исчезнуть с поверхности земли, тихо живут в своих сопках, ведая, как известно, секретами заживления ран и лекарственных трав, а также некоторыми ответвлениями мировой истории, ушедшими, как реки, в подземное русло.

Собственно говоря, с двойственностью подхода к сииртя первыми вынуждены были считаться этнографы, обнаружив, что в ненецком языке, помимо слов, обозначающих сказку (вымышленный рассказ) и бывальщину, есть еще повествования, которые восточные ненцы называют «ваʼал», а европейские – «сюдбабц». Рассказы эти, полные подчас совершенно невероятных подробностей, тем не менее упорно истолковывались самими рассказчиками как доподлинно бывшие и при этом избирательно касались только одной темы – маленьких подземных человечков, сииртя.

Первые ненецкие предания о сииртя (или сихиртя) записал в середине прошлого века Александр Шренк во время путешествия в Печорский край[39]. За минувшие полтора века объем материала, касающегося подземных жителей, чрезвычайно разросся. Однако, как замечает в своей прекрасной статье о сииртя Л. В. Хомич[40], на всей территории расселения ненцев от Канина до Таймыра о них бытуют общие представления, и сведения, записанные А. Шренком в Малоземельской тундре полтораста лет назад и собранные на Ямале В. Н. Чернецовым и Л. П. Лашуком в 1929 и в 1961 году соответственно, зачастую оказываются совершенно идентичными.

Большинство ненцев, даже если они толком ничего не знают о сииртя, тем не менее убеждены, что это маленькие человечки, обитающие (или до недавнего времени обитавшие) под землей, в сопках и пещерах. Сииртя – это именно люди, а не сказочные существа; ненцы прекрасно отличают сииртя как народ от «хаби» – хантов – тоже очень древних обитателей Севера. Однако с сииртя определенно связаны представления о прошлом, если точнее, о недавнем прошлом, только что ушедшем (или еще уходящем в прошлое) времени. Правда, они могут внезапно возникнуть из прошлого, как будто, «уйдя в легенду», они оставили дверь незапертой. Вообще в связи с ними выясняется поразительное представление о прошлом как о параллельном пространстве: «Сихиртя раньше были людьми, теперь только в ваʼал встречаются. Они живут под землей, в пещерах, прячутся от людей», теперь их редко кто видит. Они малорослы, красивы, миролюбивы (хотя некоторые старинные предания говорят о битвах ненцев с сииртя). Избегают встреч с людьми, подобно тому, как избегают солнечного света. Но если встреча все же состоялась, они могут говорить с людьми, речь их ненцам понятна, хотя разобрать ее трудно, они говорят, как бы заикаясь. Некоторые ненецкие, зырянские и даже русские роды в Ижме и Пустозерске еще в прошлом веке вели свое происхождение от сииртя (поразительно, что А. Шренк указывает между ними фамилию Сумароковых, в конце XIX столетия сделавших Колгуев своей вотчиной!). С сииртя связаны представления о богатстве (серебре, олове, меди, свинце), которыми они, подобно гномам Западной Европы, живя под землей, владеют в изобилии. Предания рассказывают о котлах с остатками расплавленного олова и свинца, некогда найденных в оставленных жилищах сииртя, о «сихиртя-еся» – «железе сииртя» – латунных чашечках и медных бляшках, служивших им украшениями, которые можно отыскать на раздутых ветром песчаных сопках. Отсюда – легенды о кладе, запечатлевшиеся в топонимах, иногда разнесенных на сотни километров друг от друга: так, Клад-седако («сопочка с кладом») находится у поселка Нельмин Нос в низовье Печоры, а Харде-седе («имеющая жилье сопка», в которой, по преданию, жили сииртя и одновременно был спрятан «богатый клад погибшего купца», никому не дающийся в руки) – на восточном побережье Ямала. Когда дом сииртя пустеет, сопка проваливается. Но только шаман может наверняка определить, есть в сопке сииртя или нет. Живя под землей, сииртя, однако, весьма искусны в плетении изделий из бересты; им хорошо известны свойства трав; в одной из пещер сииртя был найден лук с тетивою, сплетенной из трав. У них ножи «особого устройства», которые всегда привлекали ненцев: у некоторых были такие ножи, но до наших дней, кажется, ни один не сохранился. Другой характерный для сииртя предмет – ведерко (или чаще ведерки) из белого, тускло блестящего металла, которые девушка-сииртя в испуге бросает у ручья, внезапно столкнувшись с человеком. Девушки-сииртя очень красивы и нарядно одеты и способны вызвать желание у случайно встретившего их в тундре мужчины. Мотив сватовства к красавице из подземного мира, встречи с ее отцом, «стариком-сииртя», и даже проникновения вслед за нею в дом сииртя – один из наиболее интригующих в рассказах о них. Несмотря на то что сииртя живут насущным трудом («ловят рыбу по ночам»), они в то же время обладают различными поразительными умениями: пасут мамонтов у себя под землей, способны мгновенно исчезать, будто провалившись сквозь землю, или оставаться невидимыми. Ненцы из Нельминого Носа утверждали, например, что женщины, собиравшие морошку возле Клад-седако, нередко слышали, как звенят колокольчики, ими ушиты рукава рубах женщин-сииртя, которые тоже делали что-то рядом, но были невидимы. Так же бывало и с мужчинами: ненцы ловят рыбу на одном конце озера, а сииртя – на другом. «Их не видно, но слышно». Сииртя владеют амулетами-оберегами и вообще обладают чудодейственными способностями, но их чародейство никогда не бывает злым.

Замечателен в этом смысле рассказ, приведенный в книге Л. В. Хомич, о случае, приключившемся с оленеводом Андреем Соболевым в Малоземельской тундре: он ехал на оленях по тундре и увидел девушку с ведрами. Хотел ее догнать, но потом по ведрам и украшениям (они были из какого-то особого, тускло поблескивающего металла) догадался, что она сииртя. Девушка остановилась и протянула ему белый камень. Как только Соболев коснулся камня, он… проснулся и увидел себя лежащим на бугре, в тундре. Камень был в руке. С тех пор Соболев «немножко сошел с ума» – стал плохо спать, о чем-то тревожиться (прежде Соболев, кстати, умел немножко шаманить – заговаривать кровь, например). Камень Соболев бережно хранил. А в начале войны жена его нашла этот камень в кармане брюк и выбросила его. Соболев, узнав об этом, ушел в тундру, сказав: «Я больше не вернусь».

Чем поразителен этот рассказ? Тем, во-первых, что Соболев по своей воле уходит из привычной ему действительности вслед за сказочной красавицей, привидевшейся ему во сне, причем, видимо, уходит туда же – в сон, в сказку. Бросается вдогонку, как только лишается единственного доказательства этого вот параллельно существующего в мире чуда. Камень – лучшее подтверждение тому, что он действительно встречался с красавицей (что, в самом деле, может быть вещественнее камня?), но встречался странным образом, во сне. Исходя из того, что сегодня нам известно о сновидениях и о их роли в культуре различных народов, смело можно утверждать, что эта встреча действительно произошла, а не просто «приснилась» Соболеву. Вопрос о том, как она произошла, остается открытым, так же как и вопрос о судьбе самого Соболева.

Наконец, замечательна эта история еще и тем, что в точности подобную ей услышал я на Колгуеве.

Рассказал ее, разумеется, Григорий Иванович Ардеев, после того как нас с его сыновьями во время ночного броска по тундре вывело прямехонько к Сииртя-седе («Сопке сииртя»), которая превосходной округлостью, непроваленная, возвышается в верховьях речки Горелой. Вернувшись из тундры, я вцепился в Григория Ивановича мертвой хваткой, угощал чаем, водкой и вообще делал все как положено, покуда он не разговорился. Нелишне будет привести здесь наш разговор, чтобы яснее было, откуда взялась идея поехать на остров еще раз. Поехать специально, чтобы… Ну, хотя бы попробовать. Встретиться с ними.

Речь о сииртя, конечно.

– Сииртя-седе здесь, на Горелой, куда вы вышли: сииртя-сопка значит, небольшая, круглая, их жилище. Когда дом сииртя пустеет, сопка проваливается. Была сопка, больша-ая, Ханюй-башня называлась, мы туда ходили. Совсем провалилась, там озеро теперь. Глубокое. И еще одна сопочка была – тоже одна воронка осталась. Совсем мертвая. Даже и воды-то нету… Вода-то должна быть? Должна накопиться? Так вообще нету. Там сухо-ой луг такой. Твердый даже. Гудит.

– А кто они есть-то, сииртя?

– Сииртя – это люди подземные. Люди, в общем-то. Хорошие, старинные. Старинных времен, так.

– До ненцев тут жили?

– Да. Раньше это их земля была. В «Вокруг света» ведь писалось же? Как там до сииртя дошел врач-то? Да старик уже умирал. На Канине это случилось. В пещере. Все у них есть, они слышат хорошо, у них связь, как по радио.

– Но они как-то знать о себе дают сейчас?

– Да-да-да. Примерно, я так предполагаю.

– Ну как примерно?

– Ну, как снежный человек, так и они.

– Но снежный-то человек, он может след оставить, посвистеть, камушком постучать. Его, наконец, увидеть можно!

– Такое представление тоже имеется. Типа того раньше говорили тоже, что видел сииртя там-то и там-то. Теперь никто не говорит.

– А по вашему мнению, сейчас существуют они?

– По моему мнению, может, существуют, может, нет. Как снежный человек: существует или нет? У нас так считают люди. Потому что раньше, когда дед пацаном был, их видывали. Редко, но показывались.

Один увидел, как девушка-сииртя идет за водой. И вдруг заметила, что на нее смотрят. Она побежала в сопку и зашла. А там даже признаков дверей нету! От украшений вся поблескивала девушка эта. И ведерки оставила второпях. Не знаю, у кого эти ведерки…

Еще мне дед рассказывал, как один человек заплутал. Заблудился. Потом видит: Большое Сердце сопка стоит перед ним. Около нее остановился. Пурга такая очень сильная, сколько дней иной раз. Неделю бывает пурга. Он оленей отпустил, лег на сани. И в какое-то мгновенье сани покатились прямо в сопку, и она закрылась. Там обыкновенные сииртя были. Они ему сказали: руками только ни до чего не дотрагивайся. А когда стали ложиться спать, его положили рядом с девушкой одной. Когда все притихли, он не сдержался – рукой девушке по лицу провел. А она его за палец укусила. Знак оставила сииртя. Палец у него так криво и зарос, большой шрам остался. И сииртя его обратно вытурили, как развратника. «Не годишься», – говорят. Они мудрые, сииртя. Так говорили. Тоже хорошо в травах разбирались. В астрономии.

– А какие-то вещицы их сохранились?

– С вещами так делали. Где предполагаешь, что они тут рядом, – на сопке оставляешь то, что хочешь менять. Ложишь цепочки. Они наутро взамен что-нибудь оставят. Предметик какой-нибудь.

– А есть эти предметики у кого-нибудь сейчас?

– Сейчас, наверное, ни у кого нету. У нас когда-то туесок берестяной был. Но и это не знаю, есть ли, нету, потерялось ли… Поэтому я говорю, что они существуют. Только дверей у них нет. Куда они исчезают – вот это вот удивительно…

По сей день оставаясь в убеждении, что берестяной туесок сииртя никуда не «затерялся» и не пропал, я тем не менее никогда не пытался настаивать на том, чтоб он был мне показан. Близко познакомившись с Григорием Ивановичем, я никогда не замечал в нем ни малой толики лукавства. Прекрасный знаток старины, он рассказывал все, что знал, и все, что мог; если он о чем-то умалчивал (а были вещи, о которых он сказал мне, только когда я приехал на Колгуев в третий раз), то на то, значит, были важные причины.

Прежде всего та, полагаю, что наш, «цивилизованных» людей необузданный и дикий интерес, с которым мы стремимся увидеть разного рода диковины другого народа, а по возможности и завладеть ими, полностью оправдывая свое рвение «наукой», причинил им ни с чем не сравнимый вред. Все, в разное время изъятое из культурного оборота этих народов, – бубны, шаманские маски и подвески, фигурки сядеев (идолков), бытовая утварь и редкая по красоте праздничная и ритуальная одежда, – все в наших музеях засохло и умерло, так и не став достоянием общей культуры. Что естественно. Пользоваться этим мы не умели, не имея в том нужды, а единственное, что могли, – рассортировать эти вещи сообразно своим представлениям и внести в свои реестры. Превратившись в лучшем случае в музейные экспонаты, а в худшем – пополнив бессчетные списки ед. хр. №…, эти мертвые осколки живых когда-то культур могут служить лучшим примером того, насколько убийственной может быть наша препарирующая наука. Я подумал, что мое желание увидеть туесок сииртя – в конце концов не более чем любопытство. Тогда как для Григория Ивановича этот туесок, а может быть, и само сохранение его в тайне, было связано со всем, что было, есть и будет на острове, с чем-то очень личным и очень важным, включая и отношения с сииртя, в которых эта вещица может послужить своеобразным козырем, случись что… Оставаясь в его руках на этой земле, он подтверждал непрерывность времени, непрерывность предания…

Я долго привыкал к подобному строю мыслей, но так до конца и не свыкся с ним. Помню, что я постоянно ловил себя на желании «раскопать» что-нибудь: сначала это были староверские могилы, потом – «бу́гра» (землянка) в низовьях Песчанки, где жила завезенная сюда в конце ХVIII века семья ненцев-первопоселенцев. Случайно узнав про «бугру» от Алика, я на протяжении нескольких мучительно долгих минут был охвачен злостной кладоискательской горячкой и близок к тому, чтоб объявить о немедленном изменении маршрута и устремлении на раскопки. Пожалуй, остановило меня только отсутствие у нас лопаты. Поостыв, я спросил у Алика, почему никто до сих пор не раскопал эту бугру.

– А зачем? – со спокойным удивлением спросил он.

Не помню подробностей разговора, происшедшего между нами, но в результате его я через некоторое время смог, как мне кажется, по-ненецки осознать смысл сохранения бугры в неприкосновенности.

В низовьях Песчанки стоит бугра. Уже двести лет. Вход обвалился, заросла травой, хороня внутри свое прошлое. Может быть, там внутри пустота, разные предметики – кто знает? Двести лет она живет здесь, принадлежит острову, плодит вокруг себя предания, загадки, задумчивые мысли. Если мы ее разроем, то нарушим весь этот слаженный ход вещей, вторгнемся в прошлое, все перемешаем там. Уверен ли я, что следует изменять то, чему суждено было случиться? Уверен ли, что прошлое ничем не ответит нам? Допустим, я не боюсь прошлого. И мы придем к бугре, вонзим ей в макушку лопату, начнем долбить, срывать слой за слоем. Найдем несколько деревяшек, несколько кусков истлевшей кожи, заберем их с собой. И у острова больше не будет бугры, что стоит, запечатав внутри свое прошлое, свои неизвестные сокровища, не будет преданий, овевающих ее зеленеющее чело. Так кто станет богаче? Чего стоят куски дерева и гнилой кожи без бугры, тем более где-то там, в Москве? И как остаться острову без бугры? Ведь именно он, остров (одно, большое, живое), обеднеет оттого, что какому-то заезжему москвичу зазудело узнать, что там, внутри…

Вот такой примерно ход мыслей.

Когда я немного освоился в нем, я многое понял.

Понял, например, как сложились два проекта заполярной истории, касающейся, разумеется, и сииртя. Один из них (ненецкий) основан на предании, передающемся из уст в уста, живом, постоянно обогащающемся за счет переплетения и наложения друг на друга различных историй и некоторой доли привносимой фантазии. Другой (наш) направлен на извлечение из преданий экстракта данных, а также на получение данных другими способами – в результате раскопок, лингвистических изысканий и анализа литературных источников. Поэтому для нас история сииртя закончилась. Для ненцев она странным образом продолжается – вопреки доводам рассудка, чувственно – во времени мифа, сокрывшись под землей, параллельно нашему току жизни…

Как научная проблема сииртя показались на горизонте во второй половине XVIII века, то есть в то самое примерно время, когда последние их колена еще доживали свой век (во всяком случае, в 1929 году ямальские ненцы убеждали археолога В. Н. Чернецова, что «последние сииртя еще за четыре-шесть поколений до наших дней встречались где-то на северном Ямале, а затем окончательно исчезли»). В XVIII же столетии академик санкт-петербургской академии Иван Лепехин, совершив путешествие по ненецким тундрам Архангельского края, обратил внимание на то, что «вся самоедская земля в нынешней Мезенской округе наполнена запустевшими жилищами некоего древнего народа. Находят оные во многих местах, при озерах на тундре и в лесах при речках, сделанные в горах или в холмах наподобие пещер… В сих пещерах обретают печи и находят железные, медные и глиняные домашних вещей обломки и, сверх того, человеческие кости. Русские называют сии домовища чудскими жилищами. Сии пустые жилища, по мнению самоедов, принадлежат некоторым невидимкам, собственно называемым по-самоедски сирте…»[41]

Александр Шренк, с немецкой методичностью принявшийся за дело полвека спустя, уже не довольствовался столь общими замечаниями. Он первым, как уже говорилось, записал ненецкие предания о сииртя; выяснил восходящие к сииртя генеалогии; указал на то, что многие топонимы Печорского края, особенно часто встречающиеся в устье Печоры – Куя, Норыга, Вельть, Коротаиха, Конзер, Вандех, – не будучи ни русскими, ни ненецкими, являются своеобразными следами этого исчезнувшего народа, который он также отождествлял с чудью (то есть «чужими людьми») русских летописей, убежденный в его «чисто финском» происхождении. Он же указал на поморские рассказы о войнах новгородцев с чудью, отчего в районе Мезени одна из речек, где была настигнута и истреблена чудь, до сих пор носит название Кровавой Полосы. Обратившись к языку топонимов, А. Шренк сослужил науке добрую службу: потом обнаружилось их множество, и наряду с русифицированными (вроде названия сельца Великовисочное, по видимости, совершенно русского, но на самом деле заключающего в себе чудское слово «виска» – «речка») отыскалось еще много ненецких – речки Сииртета и Сиирти-яха, огромное количество холмов, названия которых отличаются лишь оттенками значений, которыми они привязаны к сииртя. Таковы Сиртес, Сиирте-мя («чум сииртя»), Сииртя-седе и другие.

Землянки лопарей видели на острове Кильдин у мурманского берега голландцы во время своего броска в Китай через «северо-восточный проход» в XVI веке. Летописец экспедиций П. М. Ламартиньер среди глубоко аффектированных описаний чудес Севера упоминает между прочим и о «барандайцах», которых голландцы видели в районе мыса Варандей, примерно в двухстах километрах к востоку от устья Печоры: они плавали по морю среди льдин в кожаных лодках и одевались в одежду из шкур морского зверя, очень отличавшуюся от одежды ненцев, с которыми голландцы также встречались неоднократно.

Русские переводы П. М. Ламартиньера, Я. Г. ван Линсхотена и Г. де Фера, летописца последнего похода Виллема Баренца, появились только в начале нашего века, когда внимание русского общества вдруг устремилось на Север. Тогда же было замечено, что и очень древние источники намекают на существование у берегов Ледовитого моря какого-то неизвестного народа. Таковые содержались, например, в арабских средневековых космографиях, которые в разделах, касающихся славян и других, еще более северных народов, представляли собой сложную компиляцию, возникшую на основе цитирования разных частей очень небольшого количества сочинений, в основном «Путешествия» Алана, написанного после посольства в Поволжское Булгарское царство в 922 году.

В 1929 году В. Н. Чернецов обнаружил стоянку сииртя на мысе Тиутей-Сале на севере Ямала. На клину меж океанским побережьем и руслом реки им были обследованы две землянки и два холма, вокруг и внутри которых было найдено большое количество предметов, принадлежащих, несомненно, культуре береговых охотников: кости моржа, клин и оселки из песчаника, грубо сделанный наконечник стрелы из оленьего рога, рукоятки весел, прекрасная ложка из рога, тонкая дощечка с вырезом посредине, «которая представляет собой обломок какого-то предмета, возможно, маски», деревянный нож, имеющий, скорее всего, культовое значение, и осколки сосудов, сделанных из обожженной глины с большой примесью кварцевого песка, выглаженных перед обжигом изнутри травой.

Железа обнаружилось мало: изоржавевший обломок ножа, наконечник стрелы вильчатой формы, кольцо, скребки для кожи и «несколько бесформенных обломков».

Бронза и медь попадались «в виде небольших листочков».

Север Ямала прилежит уже к зоне арктических пустынь. Ледяной ветер, сквозящий в дюнах, колкая песчаная поземка, струящаяся по необозримым пляжам Карского моря, раскаты разбивающихся о берег тяжелых волн, резкие крики чаек пронизывают эти места какой-то ни с чем не сравнимой тоской отчаяния и заброшенности, которая хоть на краткий миг, а придавит всякого цивилизованного человека ощущением полной отрезанности от привычного мира и невозможности вернуться туда.

И, однако же, откуда-то взялась здесь медь? И более того – бронзовое изображение птицы и «эполетообразная застежка с изображением медведя»? Должно быть, обитатели сей вымершей стоянки не всегда были прижаты к океанскому берегу, а знавали лучшие времена, когда ни путь на юг, ни торговые связи с югом не были еще закрыты для них?

Экспедиция 1929 года вынуждена была прервать свои работы из-за внезапной смерти ее участницы, Н. Котовщиковой, которая, работая отдельно от Чернецова на мысе Хаэн-сале, успела сделать несколько замечательных находок. Среди них – «узкий, сильно сточенный железный нож», два топора с правой заточкой, «обломок бронзовой подвески, явно не местного происхождения», своеобразное украшение – «пронизка», свернутая из тонкой листовой бронзы, обрывок кольчуги и, наконец, скелет «маленького человека с сильно стертыми зубами нижней челюсти…»[42]

Признаюсь, не скелет, а именно «обрывок кольчуги» более всего потрясает меня, как достоверное свидетельство какого-то более счастливого прошлого сииртя, нежели доля прибрежных охотников, оттесненных к северным пределам земли. Ведь для охоты на моржей кольчуга не нужна. Кольчуга нужна для битвы. И не для битвы за кромку океанского песка, а за какой-то гораздо более обширный простор, в котором уместились бы вожди и воины, жрецы и плодоносящие женщины этого народа!

Обрывок кольчуги, символ проигранного сражения, вместе с обломком диковинной подвески был все же принесен сюда, на край края земли, откуда сииртя оставался один путь – под землю. И вот они ушли. Один, оставшийся, чтобы сторожить вход в подземелье, одряхлел и умер, и вот его-то скелет и обнаружили люди…

Красиво придумано?

Читая археологические отчеты со скрытой завистью, я тем не менее никак не мог понять – что же из всего этого следует?

Что из того, что в торфяном слое Харде-седе было обнаружено древко простого лука, дощечки с круглыми и квадратными отверстиями, плоские личины богов с прорезанными «глазами» и «ртом», иглы для вязания сетей, «остатки круглого сосуда, сшитого из бересты»? Береста, положим, важна (вспомним берестяной туесок), но ритуальные ложки из моржовой кости и оленьего рога, бело-бронзовая лапчатая подвеска и миниатюрная бронзовая бляшка, сломанный кремневый наконечник стрелы и отщепы из кремня, следы металлургического производства «в виде железных шлаков и сплавившегося в стекловидную массу песка» – к чему они? Да, мы узнали теперь о землянках и охотничьих стоянках какого-то примитивного народа: но ничего такого уж волнующего в этом нет. Непонятно, собственно, откуда берется вся та поэзия волшебства, которой пронизаны ненецкие предания о сииртя. Ведь не будь этого волшебства, этих странных встреч с ними на стыке миров, никакой бы загадки и не было…

И все же мне посчастливилось разыскать один текст, охватывающий огромный массив сведений и усложняющий проблему настолько, что в ней кое-что начало проясняться. Речь об уже упоминавшейся работе Л. В. Хомич. Она содержит важнейшие выводы, в изложении которых нам не избежать обширных цитат, которые не позволят нам соскользнуть в вольные интерпретации.

Прежде всего, – задается вопросом автор, – что означает отождествление сииртя с «чудью»?

Общим мнением является то, что чудь – название какого-то финского племени. Существуют, однако, и другие точки зрения. Одна из них была в специальном докладе сформулирована В. Н. Чернецовым, работы которого положили начало «археологическому» периоду в изучении сииртя. На основании сходства археологического материала, относящегося к III тысячелетию до н. э. от Карелии до Лены, он предполагает, что в это время «на пространстве между Уралом и Енисеем на базе взаимодействия частей уральского (точнее, праугорского) населения, праюкагиров и, возможно, каких-то частей древнейших самоедов, происходило формирование пралопарей, расселившихся постепенно на запад…». «Выявление рядом ученых сходства между саамским, самодийским[43] и юкагирским языками делает такое предположение еще более убедительным…» «Имеется ряд данных, которые позволяют связывать сихиртя с какою-то частью протолопарей (саамов), оставшихся на территории Припечерья после того, как основная часть их двинулась дальше на запад и заселила Карелию, Кольский полуостров и север Скандинавии…»

Что же из этого следует?

Старое название ненцев – самоеды – наиболее вероятно произошло от сочетания слов «саамэ-една» («земля саамов»). К этому склоняется сейчас большинство ученых. Близость ненецкого языка и языка сииртя может быть объяснена тем, что сииртя-саамы некогда говорили на самодийском наречии. Теперь понятно, почему ненцы и сииртя понимали друг друга.

Низкий рост сииртя подтверждает предположение о родстве их с саамами, так как саамы – самый низкорослый народ Севера. Мужской скелет сииртя, обмерянный Чернецовым, имеет рост 159 см и головной указатель 82, соответствующий саамскому.

Некоторые замечания путешественников, например ван Линсхотена, о том, что в районе Югорского шара он видел пожилого «самоеда» с пятиконечной звездой из шерстяной ткани на голове, подталкивают выводы в ту же сторону: сииртя, несомненно, были родственны саамам, ибо такой головной убор встречается только у саамов, ничего похожего нет ни у одного из северных народов.

Движение сииртя-саамов через горло или в обход Белого моря на Кольский полуостров, в Лапландию, приоткрывает нам еще один горизонт. Через свои какуры (каменные кучки, в ритуальных целях насыпанные на берегу) сииртя оказываются причастными к загадочной цивилизации, по древности сопоставимой с цивилизацией Древнего Египта, но понятной еще меньше. По всему северу Европы – от Лапландии до Нормандии – цивилизация эта оставила мегалиты – загадочные сооружения из камня: менгиры, дольмены[44], каменные галереи и лабиринты, сейды и, наконец, сложные постройки из гигантских монолитных блоков, кромлехи, среди которых более всех известны Стоунхендж и Эйвбери. Мегалитические сооружения встречаются во всем мире, кроме Австралии, но поскольку они, как правило, привязаны к морскому побережью, в изучении их подразделяют на множество зон. Окраина европейской мегалитической цивилизации приходится на Соловки (где сохранились прекрасные «лабиринты» и загадочные кучи камней, насыпанные вдоль берега моря); отсюда через Кольский и Скандинавию «камни» стекают на юг – в Данию, в Англию, во Францию и еще ниже – в Испанию даже.

На Соловках же мы обнаруживаем удивительный топоним: «Колгуев» – название мыса соловецкого острова Анзер. Через него остров Колгуев породнен с Беломорьем своим воистину странным, нигде более не встречающимся и толком ни с одного языка непереводимым названием, ключик к которому тоже подбирается, похоже, только в саамском языке (и, соответственно, языке сииртя). Тогда мыс Колгуев на Анзере – остаточек того «моста», по которому сииртя-саамы шли когда-то на запад; тогда становятся понятными и те волшебные качества, которым наделяют этот народ ненецкие предания. Лапландия все-таки издревле считалась волшебной страной. Из Лапландии выписывал в Москву знахарей-шаманов Иван Грозный; с Лапландией связаны представления о Деве Стуже, трансформировавшиеся потом в образ Снежной королевы, в сказке о которой присутствует и добрая волшебница-лапландка… Тут до сих пор стоят сейды – громадные глыбы, покоящиеся на трех небольших, с кулак, камушках (в свое время их нелепо пытались истолковать в естественно-научном ключе, как фигуры выветривания). Я видел сейды на горе Чуна-тундра, и вид их поразил меня странной смесью восторга и ужаса. Если бы я способен был тогда к более тонкому чувствованию, я бы, наверное, сказал, что среди этих древних камней, возвышающихся на голом склоне горы, высоко парящей над окрестностью, я испытал необъяснимый «страх и трепет».

Тут мы вплотную подступаем к порогу, за которым дальнейшие рассуждения могут быть с негодованием отвергнуты читателем, как грубая мистическая мешанина. Я предлагаю этого не делать. Хотя бы потому, что мы, похоже, очень уже близки к загадке, которую продолжаем не понимать на уровне исходных данных. Иначе говоря, мы не воспринимаем ни сведения, которые имеются в нашем распоряжении для решения этой загадки (поскольку они предъявлены нам в совершенно непривычной для нас форме), ни того, что же все-таки следует нам разгадать, – ибо эта тайна не бумагой и не словом открывается, а только личным прикосновением к ней. Она требует соучастия. Она небезопасна.

Настала, пожалуй, пора упомянуть об Александре Васильевиче Барченко. Ранние книги его есть в библиотеках, и каждый, кто не сочтет за труд их прочитать, убедится, что имеет дело с совершенно здравомыслящим человеком, хорошо знающим Север. В 1921 году, будучи председателем научного совета в мурманском отделе народного образования, он организовал экспедицию в заселенные лопарями районы Кольского полуострова, где было распространено странное заболевание, между русскими называвшееся «меряченье» и встречающееся еще на Севере под определением «арктическая истерия». Симптомами заболевания были постепенно наступающая невменяемость к окружающему с одновременной способностью предсказывать будущее, разговаривать на незнакомых языках, исполнять любые приказания. Удар ножом не приносил вреда человеку, находившемуся в этом состоянии… До революции А. В. Барченко занимался изучением телепатии и гипноза, что, очевидно, определило выбор места для странных экспедиционных изысканий. Вернувшись из Лапландии, Барченко прочитал обширный доклад в Институте мозга и высшей нервной деятельности, весьма заинтересовавший академика Бехтерева. Барченко высказал предположение, что саамские шаманы – нойды – являются последними живыми хранителями знания очень древней цивилизации, которая некогда охватывала весь северный пояс Европы и воздвигла каменные сооружения, значение которых с таким трудом истолковывается нами. Он предположил, что они использовались для ритуального погружения человека в транс (непосвященными истолковываемый как болезнь «меряченье»), в котором его сознание радикально изменяется, прорываясь в иное пространство-время-язык…

Исследования А. В. Барченко, ставшего сотрудником Института мозга, с конца 20-х годов были засекречены ОГПУ. В 1937-м он был арестован, в 1938-м – расстрелян. Материалы, подготавливаемые им для книги «Дюнхор», в которой он намеревался рассказать о своих открытиях, после ареста бесследно исчезли…

Что было мне делать со всем этим? Положим, я обладал множеством сведений о сииртя, но приближали ли они меня к разгадке их тайны? Да и что было бы разгадкой? Я, пожалуй, догадывался: в конце концов и сам я побывал в местах премного любопытных, видывал и Сииртя-седе, и Большое Сердце. Но мы с Петькой не дошли до Сердца и не прислушались к его пульсациям, мы не вопросили окрестность и не получили ответа. Ибо прикосновение к тайне и было бы ответом, который я мог бы добавить ко всей этой истории. Но для этого надо было поехать вновь на остров. И прикоснуться…

Я очень плохо соображал. Я пытался понять, что предстоит мне сделать, что для этого нужно? Получалось, что ничего. Никаких специальных приспособлений. Ни диктофона, ни фотоаппарата. Скорее с собой надо было сделать что-то, но что – я не знал. Несомненно, речь шла о свойствах пространства/времени, пространстве и времени предания, куда надо было бы мне влезть, чтобы встретить сииртя. Все дело в том, что в предании прошлое как бы не совсем проходит: оно словно сливается в другое измерение, в параллельный мир, под землю, куда, однако, можно найти ход и отсюда, из нашего мира. Ход открывается не всем и не всегда, но принципиально соприкосновение двух миров возможно. Есть определенные места, где может открыться лазейка; есть предпочтительное время – суток или года, – когда контакт делается наиболее возможным…

Главный вопрос: верю ли я сам во все это? И как могу я верить, видя, что и сами-то ненцы верят с трудом, еле-еле удерживаясь от того, чтобы по нашему подобию объявить свои легенды «просто легендами», куда нет и не может быть никакого «входа»?

Помню, как мы говорили о сииртя, и Алик сказал с какой-то отчаянной надеждой: «Может быть, один-два еще живут где-нибудь…» Да, вся трудность в том, чтобы поверить. Приняв сказочные законы всерьез, в конце концов столкнешься с действительностью, которая так или иначе заставит считаться с собой – в этом я не сомневался. В чем я сомневался – так это в том, хватит ли у меня на это сил. Но делать нечего – летом 1997 года я отправился на Колгуев в третий раз.

И хотя цель моей командировки была определена достаточно четко для того, чтобы различные инстанции, в том числе управление погранвойск и краевая администрация, способствовали ее выполнению, главным сокровищем моего багажа, единственной вещью, без которой мне нечего было делать на острове, был маленький колокольчик, который возлюбленная дала мне в дорогу. Если читатель помнит, сииртя очень любили колокольчики, и если уж они должны были откликнуться, то на что еще, как не на его зов?

И вот опять – вертолет, грохочущий над тундрой, солнце, рыбьей чешуей вспыхивающее то здесь, то там на поверхности моря, и вдруг – ясность, голубизна неба, контрастный мартовский свет – в июле, в ослепительном сиянии которого на этот раз Остров предстает моим глазам…

Все знакомо: покривившийся маяк на Кошке, тракторные следы, в разные стороны расползающиеся от прилепившегося к берегу поселочка, три линии домов, пожарная цистерна. Люди, сбившиеся в кучку неподалеку от вертолетной площадки. За сто шагов от нее нет уже решительно никаких оснований утверждать, что существуют Москва и прочие столицы мира. Вековые торфы подернулись первой зеленью, синие горы по-прежнему парят над горизонтом необъяснимо притягательным изломом. Земля только что вытаяла из-под покрова зимы. Мощные снежники на морском берегу придают пейзажу колорит первозданного ландшафта ледникового периода. Но желтая калужница в луже у гостиницы уже зацвела. Выходит, я попал в начало апреля – по московскому календарю.

Сколько-то времени уходит на встречи со знакомыми, на разговоры с Григорием Ивановичем, с Аликом и Толиком, которые, не спрашивая даже, зачем я приехал и куда мы отправимся на этот раз, лихо срывают целлофан с пачек «Голуаза», делятся новостями и тут же начинают собираться в дорогу, будто знали, что я опять приеду сюда, обязательно приеду, хотя я ведь, честно говоря, не собирался…

Уходим в тундру. Скорее надо «вытоптать» Москву из себя: слишком тяжела душа, забитая столичными заботами. Но – быстро выходят. Ходьба по тундре – хорошее лекарство; неторопливый, целительный ритм. Тем более идем налегке, услав рюкзаки вперед оленьей упряжкой.

Немота. Ветер, пронизывающий, как ножи, ветер, громыхающий, как железо. Дует сильнее. Сильнее нельзя. Но еще сильнее. Выдувает слезы из глаз и слюну изо рта. Мы движемся в бурой чаше молчания, в долине реки, навстречу. Космы седой травы течением ветра вытянуты на юг; по отмелям струйки песка метет к берегу, прочь от серой воды ледяной. Жизнь проклюнулась в синем: незабудки, колокольчики, генциана. Кайф, какого еще не бывало, – брести и брести в этом ветре в час предрассветный года. После раскаленного асфальта Москвы, толп и стрип-бара «Белый медведь» вижу, как в долине безмолвия белый лебедь, подхваченный крыльями ветра, поднимается из темной пучины озера, обрамленного кружевом снежников…

Вперед, вперед – ступая по веточкам ивы, по бурым торфам, как по гати. Десять тысяч лет, минувших со времени последнего оледенения, десять тысяч лет ивы, морошки, мхов в отложениях, в черном бродиле болот. Ветер опять вцепился в нас на гребне холма, над снежниками курится туман. Усталость дает знать о себе знакомыми мыслями: «Хватит!» Хватит балков, нар, холода, земли после великого оледенения, орнитологии и геологии… Настолько это знакомая песня, что не стоит и обращать внимания. Просто Остров знает, что на этот раз я действительно пришел прикоснуться к тайному. И он хочет, чтобы за это прикосновение я заплатил полную цену…

За два дня дошли до Кривого озера в центре острова, вселились в покосившийся балок, наловили рыбы… На той стороне озера, километрах в пяти от нашего жилья, я присмотрел два живописных холма, вполне, как сдавалось мне, пригодных для того, чтоб попытаться…

Но я еще не готов: жду то ли какой-то перемены в себе, то ли знака.

Ночью видел над озером удивительную картину: туман, после двенадцати совершенно скрывший солнце и противоположный берег, сделался так густ, что в какой-то момент можно было видеть только берег, на котором стоишь, и воду, бестрепетная гладь которой постепенно растворялась в тумане, пока совсем не сливалась с ним. Но над туманом было голубое небо, светлым холодом отражавшееся в воде. Масса тумана составляла бесформенную середину картины, делая переход воды в небо совершенно свободным от каких-либо границ, горизонтов, линий. В какой-то момент показалось даже, что сквозь пустоту тумана небо провалится на меня.

Пролетел гусь, тускло отразившийся в запотевшем зеркале вод. И в этом мире воды-неба, слившихся воедино, слышны были только ночные голоса птиц. И больше ничего. Вода, пустота, отражение двух желтоватых облачков в синеве озера. Кроме нас – ни одного человека на многие километры вокруг. Какой-то фантастический покой. Подумал, не пора ли прибегнуть к колокольчику. Потом решил, что рано: я еще не выходил своего, не пропустил через себя это прекрасное, очистительное пространство.

Каждый день, уходя все дальше, я приближаюсь к тебе, любовь моя. Когда-то казалось, что мне не дойти. Ибо чем дальше я шел, тем больше оставалось, тем жестче становились никому не высказанные и никем не подтвержденные обязательства, принуждавшие меня следовать еще дальше, тем необъятнее – окружавший простор. Но знаешь – я добрался-таки до «Синих гор» Колгуева и оглядел свой остров с высоты птичьего полета. И если мне суждено еще раз оказаться в Бугрино и издалека на плоскости тундры увидеть далекие, манящие холмы, я с полным правом смогу сказать: «Я был там». Ибо я был там.

Так что теперь, похоже, уже близко…

18 июля: третий день уже стоит настоящее жаркое лето. Лежу на земле, на вершине Ярей-седа, Песчаных сопок. Воздух дрожит над тундрой, ветер несет крошечные облачка, колокольчики и пахнущие медом цветочки дриады дрожат вокруг, и холмы… Как красивы эти холмы! Песок, раскаленные камни, зелень. В тени – снег. На солнце – бабочки, похожие на ос мушки гудят не переставая. Во времена кочевья здесь, в песках, жила пара волков: да и сейчас среди дюн, песчаных воронок и кратеров не оставляет чувство, будто ты один на Земле. Видно Большое Сердце. Вчера я там был, оставил на вершине монету, как положено по обычаю. Серебро скрепляет любовь и сулит богатство. Обычай должен продолжаться. И должно совершать магические действия на вершинах гор, иначе зачем вершины?

Сейчас на Сердце наползла тень облака. Темное Сердце… Черное Сердце…

Как жаль, что нельзя этот горизонт, полный простора, солнца и величия, унести с собой и хотя бы на миг, на один миг позволить взглянуть моими глазами на него тебе, любимая, и вам, друзья мои! Решительно невозможно! Чтобы добраться до него, у меня лично ушло пять лет, и я протопал не сто, не двести, а бог знает сколько километров кочек, прежде чем дошел до этих прекрасных вершин. Птицы, шмели… Тонкий рисунок песчаных волн, не затронутый ни единым прикосновением, творение ветра и солнца… Жан-Анри Фабр, Франция, Прованс, мир дюн, прекрасный, как мечтания о любви…

На обратном пути совершенно выбился из сил. Все-таки туда-обратно выходит девять часов. Да плюс жара. Звон в ушах, показалось даже, что все вокруг звенит от кузнечиков… Но кто сказал, что путь возвращения легок? Вернуться труднее, чем сделать первый шаг. Мы выходим беспечными, не подозревая, естественно, какие испытания ждут нас; выходим налегке, не представляя, как надолго затянутся поиски сокровища и как непосильно-тяжело будет обретенное наконец богатство, без которого возвращение делается и бессмысленным, и невозможным…

Но пока я спокоен: я под надежной защитой своего острова. Hundertwasser. Если собрать все звуки, связанные на острове с водой, то получится фантастическая музыкальная ткань. Звуки капели со снежников, плеск каждой речки, разный на каждом перекате, удары океанских волн, лопотание озера, шлепки по воде гусиных крыльев и лап, скольженье садящихся уток, урчанье и чавканье болот, то немота, то тонкий свист тумана, шуршание подтаявшего снега…

Читал, что в древности в Индии люди собирались к какому-то водопаду, чтобы улавливать звуки воды. Здесь, на Колгуеве, можно было бы создать совершенно фантастическое, вибрирующее всеми оттенками текучего мелодизма произведение.

Выкупался в глубокой ванне ручья, заполненного прозрачной ледяной водой. Несколько восклицательных знаков. Сразу отпускает сердце, груз пройденных километров и липкого пота слетает вмиг, и я, как персонаж Рокуэлла Кента, скачу на зеленом берегу голый, чувствуя себя диким сыном природы.

Сегодня.

Все было продумано, пожалуй, даже слишком хорошо накануне, поэтому мой замысел и вывернуло наизнанку. Ему противилось, правда, одно объективное обстоятельство: плотный, холодный туман, низкий, холоднющий туманище, который натянуло с юго-востока, но, думаю, виноват был и я сам, посчитав, что дело, в общем, несложное – достигнуть холмов на той стороне озера и в ночной час позвонить сииртя. Я специально просмотрел заранее местность и все прекрасно понял: стоило вылезти на гребень «нашего», ближайшего к балку холма и дальше по гребню прямехонько идти к подножию холмов, которые я избрал для совершения своего обряда; на пути была всего одна перемычка – ложбинка между двумя озерами, но дальше – ровная «спина», казавшаяся мне прямой, как дорога. Я вышел из балка часов около одиннадцати, поднялся на гребень: светило солнце, отбрасывая на склон холма мою неправдоподобно длинную тень. Но в то же время я увидел стену сизого тумана, быстро наступающую на меня и покрывающую всю землю мраком… Сколько минут было у меня в запасе? Пятнадцать? Двадцать? Я шел на закат, но тьма настигала неумолимо, сырой воздух колом вставал в бронхах. Над озерами впереди средь кочковатой тундры, словно над огромными кипящими котлами, закурился туман. Перед тем как меня накрыла серая пелена, сквозь которую не видно было даже солнца, я заметил, как в белый пар, клубящийся над озером, чуть слышно скользнув по воде озера, села утка. Через десять минут я окончательно потерял представление, куда идти. Видимость была метров сто, но логичное днем предположение, что нужно просто ориентироваться по самой высокой точке рельефа – если не глазами, то хоть ногами ориентироваться, – не подтвердило себя. В полусфере, очерченной туманом, все точки казались одинаково высоки, и, даже выйдя на сухое место, нельзя было сказать, куда идти. Уточка крякнула на своем болотце. Озеро, большое. Такого я никогда не видел, однако… Еще одно озерцо слева, болотистая ложбина. Я подобрал палку и воткнул на ближайшей вершине для ориентировки. Пошел вперед, но никаких холмов не обнаружил. Где я? Кругом мгла тумана, незнакомые болота и озера и почти полная тишина. Я спустился по снежнику (откуда взялся снежник?), перешел очень глубокую протоку между двумя озерами и шел вперед, пока снежник был виден сзади, – ничего. Пришлось вернуться. Нашел свою палку, торчащую на вершине. На секунду подумал, не стою ли я, собственно, на холме к которому стремился, но все же он не мог быть таким плоским. Я пошел по «спине» в обратную, как я надеялся, сторону, пока не увидел впереди вздымающиеся в гуще тумана тяжелые отроги…

Пожалуй, чувство, которое я испытал, сродни было не радости, а жути. Холмы-то я нашел, да двигаясь в противоположную от них сторону. Что-то подобное, кажется, происходило с Алисой в Стране чудес, но там вовсю буйствовала математическая фантазия Кэрролла, а тут-то кто вытворяет со мной эти штуки? Я начал подниматься наверх, как вдруг услышал крик, который ни с чем не спутаешь, раз услыхав, – это был крик сокола-сапсана! Сделал еще несколько шагов к вершине: птицы, злобно крича, носились надо мной, и я слышал то самое жуткое вжиканье перьев, которое раздается, когда сокол бьет добычу. Нет, человека тронуть они не могли, но пойми и меня, читатель: была ночь, хоть и белая, я двигался ни с чем не сообразным образом и в довершение у самой цели столкнулся с препятствием, которым была неподдельная ярость разбуженных птиц, подтверждавшая, что где-то рядом находится их гнездо… Накинув на голову капюшон, потому что звук ножа, рассекающего воздух, действовал мне на нервы, я стал обходить вершину и тут увидел их. Сплетенный из едва опушившихся живых телец круг, в который четыре белых птенца сплелись, обнявшись, клювиками внутрь. Я достал колокольчик и позвонил над головой самого крупного птенца. Сокол отозвался в вышине и со страшной скоростью пронесся мимо, имитируя ставку. Несколько раз сфотографировав соколят, я решил их больше не беспокоить и пошел на соседнюю вершинку. Выбрал себе кочку поудобнее, сел и позвонил. Я позвонил тебе, возлюбленная сердца моего, позвонил дочери, брату, всем друзьям, которых помню и люблю, и единственному другу, которого отнял у меня город Нью-Йорк. Позвонил и сииртя. Но сииртя не показывались. Гуси сонно прогоготали вдали, вскрикнула и долго квакала куропатка. Я подождал. Огляделся. Случайно взгляд мой упал на обглоданную утиную гузку… Я сидел на холме, в четырех или пяти местах изрытом свежими песцовыми норами! К тому же из-под ног вдруг хлынул прохладный пряный запах: полынь! Полынь солнца моего, полынь сердца моего, жизни нашей (если только возможен такой вот ботанический экзистенциализм), полынь!

Я понял, где надо оставить колокольчик.

Потом я раскурил сигарету, посмотрел, куда сносит дым, и, сориентировавшись по ветру, стал спускаться в белое молоко внизу. Пространство сразу подкинуло мне озеро, никогда, клянусь, мною не виданное, но теперь мне все равно было, когда и как я доберусь до дому. Я исполнил то, зачем приехал сюда, остальное было неважно. Правда, один раз меня напугало видение огромной горы со снежником на склоне, горы, которой быть здесь не могло, но пока я приходил в себя, гора растворилась, оказавшись лишь массой тумана… Потом я попал в балку с мощным снежником, прорезанным талой водой недели две назад. Теперь на высохшем дне лежал утонувший олененок. Я перешел пять балок, заполненных снегом, ни разу не встретив ни одной из знакомых мне примет, даже палки, которую оставил на той вершинке для ориентировки. Потом вдруг в тумане, не так уж далеко, раздались гулкие удары по железной бочке – сигналы, подаваемые мне сотоварищами. «Слышу-у!» – заорал я через озеро, не зная, долетит ли до них мой крик. В общем, я шел правильно, просто забрал на ветер слишком вправо: он все же не восточный был, а юго-восточный, а я все время старался держаться лицом на ветер…

На следующую ночь я опять сходил к холмам. Колокольчик лежал на месте.

Да, любовь сердца моего, они не пришли, и не забрали его, и не оставили взамен нож из синего железа или берестяной туесок с лекарственными травами… Должно быть, я бездарно воспользовался твоим даром и слишком много времени потратил на то, чтобы зафиксировать все, что происходит со мною. Зачем я взял с собою фотоаппарат? Зачем оказались в руке моей ручка и листок бумаги? Зачем я просто не остался здесь на всю ночь, внимая? Московская нетерпеливость все-таки подвела меня… Боже мой, боже мой, какой жуткий профессиональный детерминизм, какая тупость!

Если бы я просто сидел и ждал, я увидел бы их. Они были совсем близко, поверь. Совсем близко. То, что разделяло нас, было тоньше бумаги – и все же оно оказалось непроницаемым. Должно быть, я так и не смог до конца поверить в эту встречу. Потому и отвлекался на разную ерунду. Но того, что я пережил в эту ночь, такого удивления и такого непонятного счастья я не переживал дотоле никогда…

Много дней спустя, в Москве, выслушав мой рассказ, ты неожиданно спросила:

– Так ты говоришь, видел озера, кипящие, как котлы? Видел утку, севшую на воду, сокола, дыры в земле?

– Ну конечно… Да я сидел на песцовой норе!

– На песцовой норе? – Ты рассмеялась. – Да ты в самом деле не представляешь, где ты был…

Наверно, и в самом деле не представляю…

Предыдущая главаГлава 23 из 33Следующая глава