Нам суждено совсем иное, чем слёзы, боль, тоска, печаль,
Ведь та земная восхищённость – льдов пустота. А-ля январь,
Раскинув руки, рвётся ввысь, желая утонуть в снегах,
Иль май цветочный лезет вниз, желая в водах спрятать страх…
Быть может, мир людской не жалок в своём желанье стать Земфирой?[1]
Хоть это «ложь во имя мира», не каждый хочет быть могилой:
Молчать безбожно каждый миг и лгать о будущих свершеньях,
Гадая – тот ли Божий лик, что так достоин восхищенья.
Быть может, суждено иное, чем пустота в душе хрустальной?
Всё потому, что мир наш лютый – опять фальшивый и зеркальный:
Он тонет в муках озаренья и новизны той вдохновенья,
Что не дарует восхищенья от лика павшего мгновенья
И, тратя адские сомненья, опять нас тащит в недра боли,
Надеясь, что хоть в этот час мы все поймём печали зо́лы,
Вздохнём глубо́ко и с надеждой вернёмся в рай наш безмятежный,
Что близок нам тоской прилежной, но так далёк для душ невежных[2].
И нам даровано другое: не слёзы, боль, печаль, тоска.
Во имя грусти нашей нежной ты ведь поймёшь наверняка,
Что вдруг застынут эти слёзы от горя и печали мира,
И пусть жестоко и уныло, под бойкий ритм стихов Шекспира
Зажжётся вмиг блеск Альтаира; и свет ослепит то созданье,
Что опорочит всё сознанье и обернёт весь мир в страданье…
А ты полюбишь эту боль, тоски неведомой волненье
Лишь потому, что эта жизнь – для нас всего лишь приключенье.