«Рождение клиники» – текст чрезвычайно интересный и недооцененный. Обычно ее рассматривают как промежуточную работу между докторской диссертацией «История безумия в классическую эпоху», красота и значение которой проявились с течением времени, и программным произведением, немедленно сделавшим Фуко кем-то вроде поп-гуру философии 1960-х, – книгой «Слова и вещи», которая по продажам оказалась сравнима с модными детективными романами. «Рождение клиники» считают то аппендиксом диссертации, где Фуко использовал наработанный материал, тематика которого не вполне вписывалась в общую канву «Истории безумия», то подготовительным текстом, намечающим канву «Слов и вещей» и обкатывающим в узком пространстве истории медицины идеи, которым предстоит развернуться в самом широком эпистемологическом пространстве, то, наконец, попросту данью эдипову комплексу самого Фуко, у которого были весьма непростые отношения с отцом-хирургом, чьи взгляды и образ мыслей тем не менее не могли не оказать на него значительного влияния. Все три версии по-своему справедливы и имеют право на существование, но ни одна из них и даже все они разом не объясняют исчерпывающим образом характер и значение этой книги, которая представляет собой вполне самостоятельное произведение с собственными темой и методом, если только вообще уместно говорить о методе применительно к творчеству Фуко.
Непереходных книг вообще не бывает: каждый текст является продолжением предыдущих и несет в себе зерна, из которых вырастут последующие. Кроме того, не бывает текстов, возникающих независимо от прочих текстов и не перекликающихся с ними; интертекстуальность – естественная среда любого сочинения, и, даже не впадая в крайности (впрочем, давно ставшие привычными) вроде декларации «смерти автора», невозможно не признать, что всякий автор есть продукт чтения, а истоки его идей при должном школярском усердии всегда можно обнаружить у других авторов. Для столь внимательного читателя, как Фуко, это справедливо в высшей степени. Величественный образ Декарта – потерявшаяся в снегах гостиница, запертая комната, покойное кресло у камина, а в нем – одинокий мыслитель, начинающий мыслить с единственной очевидности собственного мышления, – несбыточный идеал или философский эксперимент, а не реальность авторского существования. Тем не менее эта тема собственных оснований, в кантовской версии, является постоянным бэкграундом для Фуко, который наряду с «Историей безумия» представил в качестве «второй диссертации» комментированный перевод «Антропологии с прагматической точки зрения». Но давайте скажем обо всём по порядку.
Начнем с обстоятельств, предшествующих появлению настоящей книги. 20 мая 1961 года Фуко защитил докторскую диссертацию «История безумия в классическую эпоху». В роли «респондентов» выступили психолог Даниэль Лагаш и Жорж Кангийем, влияние которого на работы Фуко, посвященные медицинской тематике, трудно переоценить. Замысел диссертации был откровенно хайдеггерианским – дать слово самому безумию, которому вечно затыкают рот, описывая его средствами дискурса, характерного для той или иной эпохи с присущим ей состоянием медицинского знания. Ну а поскольку «само безумие» способно разве что издавать нечленораздельные вопли или бредить, Фуко пришлось заняться структурным анализом форм дискурса о безумии и, шире, историей культур. И хотя он очень старался избежать суждений, диктуемых той дискурсивной формацией, в которой приходится мыслить ему самому, успех вызывал сомнения: Лагаш сказал, что ему не удалось освободиться от понятий, выработанных современной психиатрией. Вторым текстом, представленным жюри, был, как мы уже упомянули, перевод кантовской «Антропологии» с комментарием самого Фуко, где тот уже употреблял понятия «археология текста» и «глубинная геология»; оппонентами выступали гегельянец Жан Ипполит и медиевист Морис де Гандийяк. Перевод особенного восторга ни у кого не вызвал, а относительно комментария Ипполит сказал, что вдохновением для него послужил не столько Кант, сколько Ницше.
Не вдаваясь в дальнейшие подробности, отметим несколько моментов, представляющихся нам важными для понимания «Рождения клиники». Во-первых, Фуко убедительно заявил о том, что безумие – не естественный феномен, а факт цивилизации, а значит, понимание как самого безумия, так и психиатрического дискурса возможно лишь в самом широком историческом и культурном контексте. Такое определение легко перенести на болезнь в целом, что он и сделает в «Рождении клиники». Во-вторых, избежать проекций современного ему дискурса на всё и вся исследователь может лишь обратившись к «нулевой степени» безумия, где оно предстает еще не дифференцированным опытом. Это, пожалуй, самая важная для нас мысль, которую сам Фуко, как можно утверждать почти наверняка, нашел у Мориса Мерло-Понти. В-третьих, понять историю безумия можно лишь в связи с историей тех институций, которые конституируют его в качестве исследовательского и пенитенциарного объекта. Эта ницшеанская мысль намечает позднейшую программу исследований знания-власти, но уже в «Рождении клиники» будет занимать весьма значительное место: клиника – это и определенный опыт, и институция с присущими ей научными, административными, бюрократическими, педагогическими и т. п. структурами.
Работа над «Историей безумия» велась преимущественно в шведской Упсале, где Фуко обнаружил собрание текстов, ставшее материалом для его диссертации. По правде говоря, ему даже не пришлось проводить исследовательскую работу в библиотеках: Э. Валер в 1950 году передал здешней библиотеке около 21 000 уникальных документов, среди которых были протоколы, истории болезни, книги и рукописи врачей, охватывающие период с XVI до начала XX столетия. При работе над «Рождением клиники» Фуко также опирался на тексты из этого собрания. Основная работа велась летом 1961 года и была закончена к ноябрю. Л. Альтюссер упоминал на своем семинаре в конце 1962 года книгу «История клинической медицины». Вероятно, это был первоначальный вариант названия книги, рукопись которой, по свидетельству Д. Дефера, Фуко дал почитать Альтюссеру в сентябре 1962 года.
Книга вышла в апреле 1963 года, в университетском издательстве Presses Universitaires de France, в серии «Galien», которую редактировал Жорж Кангийем. Сам Фуко охотно признавал, сколь многим он был обязан «Кангу», которого знал со студенческой скамьи как одного из самых строгих преподавателей. Диссертация Кангийема «Нормальное и патологическое» (1943) проводила мысль о том, что граница между медицинскими нормой и патологией не носит объективный и постоянный характер, но смещается в зависимости от того, какую форму принимает медицинское знание. Фуко обращается к этой оппозиции, фиксирующей подвижную границу, в разные периоды своего творчества, придавая ей различное звучание, от сугубо теоретического до политического и этического. Уже в своем раннем эссе «Психология с 1850 до 1950 гг.» (1953) он утверждал, что «психология нормы» происходит из «анализа ненормального». В «Рождении клиники» целая диалектика нормального и патологического имплицитно движет эпистемологическим анализом медицинского знания, с тем чтобы в финале указать на фундаментальную значимость родившегося на протяжении полувека (который Фуко вскоре станет называть порогом нашей современности) диспозитива знания для всей западной цивилизации, радикальную критику которой он развернет в поздних работах.
Когда мы говорим об интересе Фуко к медицинскому знанию вообще и к клинике в частности, нам приходится хотя бы мимоходом затронуть тему, без которой не обходится, кажется, ни один текст, сколько-нибудь обстоятельно говорящий об этой книге: «Рождение клиники» по замыслу, да и по самой своей тематике, была данью памяти отцу Фуко, умершему в сентябре 1959 года. Действительно, Мишель Фуко происходил из семьи врачей. Его дед по отцовской линии практиковал хирургию в Фонтенбло (прадед, кстати, тоже был врачом в Нантере, где в его честь названа одна из улиц). Поль Фуко, отец Мишеля, тоже стал хирургом и занимал должность профессора в Медицинской школе Пуатье; дед по отцовской линии, Проспер Малапер, также был хирургом и работал профессором там же. Такого семейного бэкграунда совершенно достаточно для того, чтобы объяснить интерес философа к медицинской тематике. Однако биографы любят прибавлять к этому эдипальную тему: Поль Фуко был весьма авторитетным врачом, привыкшим к беспрекословному подчинению, и свои деспотические замашки перенес на семью, так что у Мишеля (который по метрике, кстати, был Поль-Мишель, но впоследствии отказался от имени Поль, которое носили и дед, и отец) были весьма непростые отношения с отцом. Отсюда соблазн считать «Рождение клиники» неким способом рассчитаться с отцовским авторитетом: заплатить дань уважения отцу и в то же время оставить его фигуру в прошлом, отодвинув ее в литературное пространство. Эту тему при желании и впрямь можно эксплуатировать сколь угодно долго, припоминая факты из биографии философа: отец требовал, чтобы он продолжил семейную традицию и стал врачом, тогда как непослушный отпрыск выбрал совсем другую профессию, из-за чего они рассорились; после нервного срыва в 1948 году отец поместил сына под психиатрическое наблюдение в госпиталь Св. Анны и т. п. Однако, на наш взгляд, не стоит преувеличивать значимость этих семейных неурядиц для возникновения интереса Фуко к медицине. К этой тематике его подталкивала прежде всего эпистемологическая значимость медицинской науки для европейской цивилизации, о чем он и сам говорит в конце «Рождения клиники». В конце концов, достаточным объяснением этого интереса можно счесть обилие обнаруженного в Упсале уникального материала по истории медицины, который трудолюбивый Фуко просто не мог не использовать.
Но дело даже не в этом: Фуко соприкоснулся с клиникой и с той модификацией дискурса, которую она с собой несет, намного раньше. Правда, это была клиника психиатрическая, к которой он пришел через психологию. Однако структурная разметка больничного пространства, клиническое мышление врача, отношения врачей и пациентов, мир болезни, отношение к ней в обществе, государственная политика, направленная на регулирование этих отношений, – всё это уже присутствовало в горизонте его мысли задолго до «Рождения клиники». Хотя сам Фуко упорно называл своей первой книгой «Историю безумия», ей предшествовал ряд основательных работ, зачастую вдохновляемых идеями, от которых впоследствии он хотел бы откреститься [453]. Прежде всего, конечно, речь идет о юношеском увлечении Фуко феноменологией, которую Фуко зрелый подвергнет разрушительной критике. Кроме того, это определенное влияние психологии и психоанализа, которые он также станет критиковать как орудия репрессии. В «Рождении клиники» уже можно видеть, что Фуко нашел внутри этих течений авторов и концепции, дающие противоядие от них: в случае феноменологии это М. Хайдеггер, а в случае психоанализа – Ж. Лакан.
Еще в студенческие годы Фуко посещал лекции Д. Лагаша, одной из главных фигур французской психологии того времени. Сам Лагаш получил философское образование (его однокурсниками были Р. Арон, Ж. Кангийем, П. Низан и Ж.-П. Сартр), но впоследствии занялся клинической психологией. Фуко намеревался последовать его примеру и решил было изучать медицину, однако Лагаш убедил его в том, что во Франции медицинский диплом не является обязательным условием для занятий психологией. Кроме того, Фуко в течение года изучал психопатологию в Институте психологии, посещая «клинические представления» в госпитале Св. Анны. Там же он слушал курс по психоанализу, причем П. Пишо, который вел у него практические занятия, считал этого студента совершенно невосприимчивым к экспериментальной психологии. Что, впрочем, не помешало Фуко увлечься тестами Роршаха и мучить всех своих знакомых разглядыванием цветных пятен.
Его молодая тетушка, Жаклин Вердо, разделяла его увлечение методикой Роршаха. Она работала в том же госпитале св. Анны вместе со своим мужем Жоржем Вердо, который защитил диссертацию под руководством Лакана и теперь заведовал лабораторией электроэнцефалографии. Туда часто заглядывал А. Омбредан, который перевел книгу по психиатрической нозологии и предложил Жаклин Вердо перевести пару работ швейцарских психиатров – «Феноменологию маски» Р. Куна, а затем «Сон и существование» Л. Бинсвангера. Поскольку эта последняя работа была насыщена хайдеггерианской терминологией, еще незнакомой во Франции, Вердо попросила своего племянника помочь ей с переводом, и тот не только помог разобраться с терминологией, но и написал к этой небольшой статье многократно превосходящее ее по объему введение [454]. В 1952–1953 годы они вместе посещали Куна и Бинсвангера. Клиника Куна в Мюнстерлингене, как и клиника Бинсвангера в Кройцлингене, едва ли могли поразить Фуко, поскольку были не обычными психиатрическими лечебницами, а скорее пансионатами для лечения неврозов, куда стекались европейские интеллектуалы (Г. Гессе даже изобразил Бинсвангера, причем под настоящим именем, в виде доброго волшебника в новелле «Август»), так что в «Истории безумия», как и в «Рождении клиники», речь идет об учреждениях несколько иного рода. Тем не менее это было знакомство с медицинской средой, в которой медицинский дискурс сливался с философским, производя некий новый синтез, который Бинсвангер называл сперва психопатологической феноменологией, а потом – Dasein-анализом [455]. Сам Фуко позже говорил, что главным для него в этой работе был поиск возможностей ухода от традиционной для психиатрии нозологической сетки. Читатель «Рождения клиники» немедленно замечает, сколь важное значение придается нозологии в этом тексте.
Более того, у Бинсвангера Фуко нашел то, чего ему недоставало как в феноменологии, так и в психологии, – анализ общего основания объективных структур означивания в актах выражения. Если психоанализ рассматривает сновидение как речь, а феноменология занимается непосредственным анализом смыслов, то экзистенциальный анализ Бинсвангера предметом анализа делает план языка в его связи с выражением, причем это последнее объективируется в сущностных структурах обозначения. Такой характер проблематизации обнаруживается уже в самом начале «Рождения клиники» и пунктиром проходит до самого ее конца – читатель не может не заметить все эти беловатые и сероватые пленки, зернистую ткань цирротической печени и т. п.
Вышедшая в 1963 году книга была преимущественно структуралистской по своим методу и терминологии – настолько, что порой начинает казаться, что Фуко переусердствовал в представлении Биша последовательным структуралистом. В 1972 году вышло переработанное издание, где часть структуралистской терминологии была заменена, а акцент перенесен со структурных трансформаций на сдвиги в области знания и практики. Сводку этих терминологических правок дает в своей недавней работе С. Элден [456]. Можно с большой долей вероятности утверждать, что здесь сработало присущее Фуко стремление представлять свои прежние работы в свете тех идей, которые занимают его в данный момент. В каждой новой работе он испытывал потребность объяснить, как следует понимать старые; когда же ему ставили в упрек перемену во взглядах, он отшучивался: вы что же, хотите, чтобы я всё время повторял одно и то же? Тем не менее сегодня по-прежнему заметно структуралистское основание книги, а в тексте отчетливо просматриваются и активное использование оппозиции означающее/означаемое, в которой, явно под влиянием Ж. Лакана, почти всё внимание уделяется первому элементу; понимание эпистемологического сдвига в рамках, опять-таки лакановской, схемы скольжения означающих, а самое главное, стремление продемонстрировать, что революция в медицине на рубеже XVIII и XIX веков происходила на уровне дискурсивных трансформаций. Эта позиция, уже намечающаяся в прошедшем практически не замеченным «Рождении клиники», вскоре получит блестящее воплощение в книге «Слова и вещи», которая сделает Фуко «звездой структурализма».
Любопытный факт: книга «Рождение клиники» вышла одновременно с другой книгой Фуко – «Раймон Руссель», причем сам автор настаивал на том, чтобы они появились на свет в одно время. Вероятно, он хотел тем самым подчеркнуть равную ценность обоих текстов в его глазах. Позже он стал говорить, что эти тексты не имеют между собой ничего общего, но извечное стремление Фуко представить в новом свете всё, что он думал или писал прежде, подрывает доверие и к этому утверждению. Он вообще любил блистать своей начитанностью и цитировать таких авторов, которых никто не знал; этот юношеский снобизм, от которого он еще не совсем избавился к началу 1960-х годов, порой работал против него, вызывая раздражение у окружающих, хотя теперь это стремление выискивать редкости воспринимается как достоинство (историк П. Вен даже счел это его главным достоинством [457]). Руссель был одним из таких малоизвестных писателей, и на его книгу Фуко наткнулся совершенно случайно, листая старые издания в книжной лавке. Поверхностная связь с «Рождением клиники», которую можно заметить при беглом знакомстве с биографией Русселя, заключается в том, что, страдая психическим расстройством, он лечился у Пьера Жане (описавшего его случай в своей книге [458]), а умер по дороге к Бинсвангеру. Более глубокая связь (если она и впрямь существует) устанавливается на уровне языка: Фуко нашел у Русселя аскетичный и даже бедный язык, в котором используются одни и те же слова, принимающие разное значение в зависимости от контекста, но при этом сохраняющие связь с предыдущим смыслом. Фуко говорит об опыте трансгрессии как выхождении в ту сферу, где обращение вещей не совпадает с обращением языка. Таким образом, не будет большим преувеличением сказать, что «Раймон Руссель», как и «Рождение клиники», располагается на той траектории, что ведет Фуко к «Словам и вещам», где его «эпистемология» получит четкую формулировку. В том же контексте можно отметить общую тенденцию фукольдианской мысли, заключающуюся в постоянном усмотрении структурных сходств в самых различных областях выражения, приводящем его к убеждению в существовании общей синхронии и единстве эпистемологических полей, обнимающих всё исторически конкретное состояние культуры. Это позволяет ему уверенно говорить о «современности» и ее одновременном наступлении в разных регистрах знания, что уже хорошо заметно в «Рождении клиники».
Творчество Фуко постоянно эволюционировало, так что сам он порой был склонен если не отрекаться от своих прежних взглядов, то подвергать их ревизии и представлять в новом свете. Мы уже говорили об этой черте его характера, которую следует иметь в виду, с осторожностью относясь к его собственным оценкам своих идей. Ж. Делёз сказал даже, что «мышление Фуко не эволюционировало, а проходило через кризисы» [459]. Существует более или менее четкое деление творчества Фуко на несколько этапов, имеющее гибридное основание, поскольку речь идет то о методологии, то об области интересов или даже этической позиции. Во-первых, самый ранний период, когда молодой Фуко ориентировался на феноменологию и психоанализ; как мы уже говорили, впоследствии он постарался забыть об этом и отсчитывать свою научную биографию от «Истории безумия». Эта диссертация условно открывает краткую вторую фазу в его творчестве, ориентированную на исследование истории науки и вписывающуюся в давнюю французскую традицию исторической эпистемологии; сюда относятся «Раймон Руссель» и «Рождение клиники», а также ряд небольших работ. Третий из этих условных периодов порой обозначают как «теоретический», ибо речь идет о двух программных книгах, в которых Фуко формулирует идеи своей оригинальной «эпистемологии», – «Слова и вещи» и «Археология знания». Позднейший этап в творческой биографии Фуко при желании можно разделить на два, ибо в первой половине 1970-х годов он возвращается к «историческим» исследованиям, а к началу 1980-х обращается к этическим проблемам и отчасти восстанавливает метафизику субъекта. Но поскольку обе тенденции вписываются в его проект изучения «истории систем мысли», можно говорить о единой творческой фазе.
«Рождение клиники», таким образом, относится ко второй фазе в творчестве Фуко, хотя здесь уже намечаются основные идеи его «археологического» проекта. Эту работу можно непротиворечиво вписать в упомянутую нами традицию исторической эпистемологии, имеющую во Франции давнюю историю [460]. Для Фуко главными агентами влияния, принадлежащими к этой традиции, были Г. Башляр и Ж. Кангийем. Фуко встречался с Башляром еще во время работы над комментарием к статье Бинсвангера, которого Башляр оценивал очень высоко; в свою очередь, Бинсвангер признавал влияние, которое оказали на него книги этого последнего о стихиях. Если Башляр анализировал научную рациональность, то его последователь Кангийем заинтересовался связью между идеологией и рациональностью. Его диссертация «Нормальное и патологическое» несла в себе ряд структуралистских по своему духу установок, которые воспринял и развил Фуко. «Не существует как такового априорного онтологического различия между удачной жизненной формой и формой неудачной, – писал Кангийем. – Более того, можем ли мы вообще говорить о неудачной жизненной форме? Какой недостаток можно обнаружить в жизненной форме, пока сама природа живого не определена?» [461] Такая позиция позволяет Фуко увидеть определяющую роль патологической анатомии для становления современной клиники. Впоследствии он станет развивать анализ самого понятия природы как исторически укорененного в определенной системе мышления. Столь же значимо для него и стремление Кангийема рассматривать медицину не как эзотерическое знание, развивающееся по собственным законам, но как часть интеллектуальной культуры: «Медицина представлялась и всё еще представляется нам скорее техникой или искусством, существующим на пересечении нескольких наук, нежели единой наукой в строгом смысле слова» [462]. И в центре книги Фуко оказывается обозначенное Кангийемом колебание медицины между представлением о болезни как о борьбе организма с какой-то внешней силой и пониманием ее как внутреннего противостояния неких сил. Наконец, мысль Кангийема о том, что все сегодняшние медицинские практики явятся наследниками практик вчерашних, Фуко будет развивать не одно десятилетие.
Другим источником вдохновения Фуко в этот период можно считать идеи М. Мерло-Понти, лекции которого в Эколь Нормаль он никогда не пропускал. Мерло-Понти предложил собственную версию феноменологии, отличную от гуссерлианской и сартрианской, и в глазах более молодого поколения он выглядел некой альтернативой течению, которое уже стало утрачивать новизну и убедительность. Это влияние особенно заметно в «Истории безумия», но убеждение Мерло-Понти в том, что «болезнь, подобно детству и „примитивному“ состоянию, есть особая форма полноценного существования» [463], присутствует и в анализе клиники, обозначая конститутивный элемент «современного» клинического знания.
И конечно, следует упомянуть о влиянии М. Хайдеггера, фигура которого постоянно присутствует в горизонте фукольдианского мышления, причем, по признанию самого Фуко, влияние это с годами только росло. Мы уже говорили о периодизации творчества Фуко; теперь стоит добавить, что тесно сотрудничавшие с ним в начале 1980-х годов американские авторы Х. Дрейфус и П. Рабиноу [464] предложили собственную схему, в которой первый период в творчестве философа обозначается просто как «хайдеггеровский», за которым следуют «археологический квазиструктуралистский», «генеалогический» и «этический». Действительно, молодой Фуко с энтузиазмом воспринял хайдеггерианскую терминологию, ее следы заметны и в «Рождении клиники» как своего рода реликтовый шум «аналитики присутствия». Это увлечение порой заставляет исследователя творчества находить хайдеггеровское присутствие там, где в действительности стоило бы говорить о кантианстве Фуко. При этом, конечно, этот последний не стал ни ортодоксальным хайдеггерианцем, ни тем более эпигоном, склонным имитировать язык и стиль немецкого философа. Если у позднего Фуко мы находим герменевтику субъекта, сложившуюся под явным влиянием хайдеггерианства, то, говоря о «Рождении клиники», эти влияния следует находить весьма осторожно и говорить скорее о хайдеггерианском фоне, заключающемся в антифеноменологической настроенности мысли Фуко и имплицитно присущем ему стремлении уйти от примата гносеологических проблем (не столько гуссерлианского, сколько картезианского и кантианского) в сторону онтологии мышления.
Так, для разворачиваемого в «Рождении клиники» анализа чрезвычайно важна категория практики, которую невозможно приписать влиянию Хайдеггера. В то же время едва ли стоит искать ее истоки в альтюссерианском марксизме. Больше оснований, на наш взгляд, имела бы попытка вывести ее из творчества Бинсвангера. Бинсвангер, испытавший сильное влияние Хайдеггера, вместе с тем трактовал его идеи весьма своеобразно. Осмысливая положение Хайдеггера о том, что язык имеет свои корни в экзистенциальном устройстве разомкнутости присутствия, он писал: «Сам язык <…> схватывает определенный элемент, лежащий глубоко в онтологической структуре человека» [465]. При этом Бинсвангер перенес онтологически значимые экзистенциалы Хайдеггера в рамки человеческого существования, совершив так называемую продуктивную ошибку, и пришел к концепции экзистенциальных априори, которые относятся к опыту конкретного индивида так же, как кантовские категории рассудка относятся к познаваемым объектам. При этом Бинсвангер понимает опыт чрезвычайно широко, не ограничивая его рамками познавательной деятельности. Понять мир душевнобольного для него значит обнаружить ту априорную экзистенциальную структуру, что конституирует мир пациента. Фуко, в свою очередь, интересует та модификация трансцендентальной структуры, что побуждает врача и общество вырабатывать понятия нормального и патологического.
«Рождение клиники» – как мы уже сказали, книга, вписывающаяся в традицию исторической эпистемологии, и ее оригинальность в этом качестве заключается в обращении к материалу, который классические представители этого направления почти не затрагивали. Они обращались преимущественно к фундаментальным наукам, изучая системы рациональности и практическую деятельность представителей естественных наук. Фуко не был первопроходцем в своей области, ибо ему предшествовал Кангийем со своим основательным исследованием нормального и патологического. Но если Кангийем сосредоточил свое внимание преимущественно на теоретическом уровне медицины, то Фуко предложил интереснейшее исследование истории медицины на протяжении полувека, в которые поместились последние годы Старого Режима, Великая французская революция и первые десятилетия XIX века. Конечно, он не был профессиональным историком и не ставил перед собой задачу написать всеобъемлющую историю медицины этого периода, а лишь отбирал, как сказал бы Р. Барт, «фрагменты дискурса». И тем не менее книга дает полноценную картину из истории медицинской мысли на фоне грандиозных политических и общественных потрясений, происходивших во Франции.
Наряду с теоретическими работами второй половины 1960-х годов Фуко написал ряд работ исторического характера, по своему подходу близких к работам историков Школы «Анналов», декларировавших потребность в истории не великих личностей и не общественных классов, а малых социальных групп, отдельных институций и даже «бесславных людей», каковые и были подлинными деятелями истории. История клиники Фуко, так же как предшествующая ей «История безумия», принадлежит к этому жанру исторической литературы. Такая история представляет собой радикальную альтернативу телеологической истории гегельянского или марксистского типа, претендующей на выявление универсальных законов исторического развития и полагающей в качестве перспективы «конец истории», соответственно, в идеологической или в материалистической версии. У Фуко даже вышла перепалка с Сартром по этому поводу [466]. И когда мы говорим о философском пласте «Рождения клиники», не стоит забывать о том, что у Фуко не было намерения написать кантианский или хайдеггерианский трактат. Как и всё творчество Фуко, эта книга лежит в междисциплинарном пространстве, которое Фуко сам для себя выкроил и которое он называл «историей систем мысли». Хотя сам он при этом не перестает мыслить как философ.
Еще один важный момент, который следует иметь в виду, когда мы говорим о философских контексте и влиянии, заключается в том, что философская мысль никогда не вырастает из теоретической потребности, а всегда определяется культурным контекстом, господствующими на данный момент трендами и философской генеалогией интеллектуала. Можно проследить линию преемственности для каждого философа, порой столь же прямолинейно, как это предложил в своем исследовании интеллектуальных сетей Р. Коллинз [467]. А кроме того, можно с уверенностью утверждать, что философу приходится ориентироваться в мире актуальных течений и авторитетов. Поэтому творчество Фуко следует рассматривать в контексте той интеллектуальной ситуации, в которой формировались его взгляды, и с осторожностью относиться к сходствам, всякий раз анализируя возможность того или иного влияния. К примеру, его идеи обнаруживают большее сходство с мыслью К. Ясперса, нежели с философией М. Хайдеггера, однако Ясперса сам он упоминал крайне редко и, по всей вероятности, был мало знаком с его работами. Зато стоит постоянно иметь в виду, что горизонтом его философского образования было традиционное университетское картезианство, в схемах которого он приучался мыслить, и, хотя об этой традиции он упоминает, как правило, в негативном смысле, отрицать ее влияние на стиль его мышления невозможно. Фуко-рационалист или Фуко-диалектик – фигуры, совершенно непривычные для читателя, привыкшего воспринимать этого автора как радикального критика в постструктуралистско-постмодернистском стиле, и тем не менее они виртуально существуют в том несколько анархическом роении обликов, которые в совокупности составляют то, что мы называем «Фуко». Другими словами, Фуко – мыслитель многогранный, вечно мятущийся в поисках метода и стиля проблематизации, как сказал бы его друг Делёз, прирожденный номад. Здесь мы попытались набросать философский портрет автора «Рождения клиники», не более.
В заключение скажем несколько слов относительно настоящего перевода и тех общих принципов, которых мы придерживались при работе над текстом.
В настоящее время происходит весьма заметное оживление в той части издательской деятельности, что касается работ Фуко. Это связано с тем, что сегодня мы получили доступ ко множеству текстов, которые долгие годы оставались недоступны, прежде всего из-за запрета самого философа на какие бы то ни было посмертные публикации [468]. Теперь этот запрет снят: еще в 2013 году владевший рукописями философа Д. Дефер продал весь его архив Национальной библиотеке Франции, после чего началось кропотливое изучение этого наследия, а затем и волна коммерческих публикаций. Весь этот обширный материал позволяет разглядеть мысль Фуко в развитии, увидеть как обретение идей, ставших основанием его центральных работ, так и то, что впоследствии было отброшено, переосмыслено или просто оставлено без развития. Отсюда возможность по-новому оценить наши представления о творчестве Фуко, что имеет как положительные, так и отрицательные стороны. Ведь, помимо возможности выявить истоки его мысли, понять происхождение концептуального аппарата и идейного корпуса, возникает соблазн ревизионизма и представления всего творчества философа с той или иной узкой точки зрения.
Всё это опосредованно касается и работы переводчика, который должен устоять перед искушением придать дискурсу Фуко тот или иной доктринальный или терминологический оттенок – структуралистский, хайдеггерианский или какой бы то ни было еще, – сообщив концептуальный характер даже выражениям из обыденного языка. Мы достаточно много говорили об истоках и влияниях, которые нам удалось усмотреть в тексте «Рождения клиники», но, памятуя о том, что текст носит неоднородный характер, старались избегать неоправданного единообразия. Это соображения, так сказать, частного порядка. Общие же касаются проблем перевода, с которыми сталкивается, вероятно, всякий вообще переводчик.
Прежде всего, любой перевод представляет собой не перевод, а пересказ, ибо организация русского языка не тождественна организации языка французского. Перевод теоретического (или исторического) текста требует в первую очередь точной передачи мысли оригинала, а уже во вторую – сохранения его стиля и темпа. При этом переводчик, которому приходится думать на каком-то гибридном языке, существующем в зазоре между языком оригинала и языком перевода, должен выражаться нормальным русским языком, не создавая лингвистических монстров. Попытка мыслить на своем языке так же, как мыслил на чужом иноязычный автор, не прояснит мысли оригинала, а только затруднит ее понимание, даже в тех случаях, когда это сделано талантливо и с полным знанием вопроса. Ведь работа переводчика тем успешнее, чем лучше ему удается спрятаться от читателя: лучший переводчик – тот, о котором читатель ничего не знает и, читая написанный им текст, полагает, что читает самого Фуко.
Далее, Фуко – прекрасный писатель, выражавший свои мысли не только изящно, но и совершенно прозрачно. Таким он и должен остаться в переводе, не становясь загадочным и непонятным. Здесь работает простой принцип: если оригинал выражается туманно и непонятно, то лишь потому, что переводчик плохо понял его мысль. Подобные случаи в истории русских переводов Фуко случались, и появление уточненного перевода показывало, что дело вовсе не в том, что философ поленился написать яснее или додумать свою мысль до конца. Вместе с тем, конечно, Фуко не должен говорить обыденным русским языком, теряя своеобразие своего стиля и манеры, и здесь на помощь должен прийти другой общеизвестный принцип: не стоит переводить всё. Значимые семантические единицы, не имеющие точных аналогов в русском языке, лучше оставить как есть, благо наш современный язык уже впитал многие из них. И опять-таки, нужно, как уже говорилось, не переусердствовать, придав концептуальное значение тем выражениям, которые в оригинале его не имеют.
Ни один перевод не может быть совершенным и окончательным. По мере того как мы усваиваем идеи философа, происходит неизбежное уточнение того, как следует его переводить. Настоящий текст также не может считаться итоговым и совершенным, и весьма вероятно, что в будущем, когда мы прочитаем все публикующиеся тексты как самого Фуко, так и его исследователей, этот перевод также потребует уточнения.