Моим первым морем было Черное. После нескольких операций каждый год я приезжала в детский военный санаторий для восстановительного лечения. Сорок чудесных дней каждый год, сорок дней моря, солнца, беззаботного санаторного братства. Наверное, вся моя любовь к соленой воде – оттуда.
Да и вряд ли что-то есть в нас такого глубокого и трогательного, что не зародилось в нас в детстве. Как и наши страхи, которые растут оттуда же. Я до сих пор боюсь, когда рядом со мной надувают воздушные шары. В одной из больниц, где я лежала в гипсе по пояс, ко дню рождения одного из мальчиков нашей палаты ребята попросили меня надуть для праздника шарики. Я дула и все время спрашивала, достаточно уже или еще нет. Они отвечали: «Ду-у-уй! Мы скажем, когда все». И я усердно дула. Пока шарик внезапно не лопался. Я пугалась. А они давали мне еще один. И все повторялось сначала.
Логическим умом такие вещи во взрослом возрасте из памяти вытащить нетрудно. Сделать так, чтобы эмоция стала другой – непросто. Мы все носим с собой рюкзаки и мешочки с кусочками своего прошлого.
Мне кажется, что я до сих пор могу уловить тот тихий шорох накатывающих волн, которые убаюкивали нас по ночам, потому что санаторные корпуса стояли наполовину в воде. Почувствовать во рту вкус морского хлеба, который нам раздавали на катере, когда возили всем отрядом кататься. Обычные кусочки черного хлеба, сдобренные солью грубого помола с крупными кристалликами, которые казались нам неземным лакомством, потому что капитан сушил этот хлеб под суровыми морскими солеными ветрами прямо на палубе. И мы свято верили в эту легенду. Я могу закрыть глаза, и у меня в руках сразу окажутся абрикосы, которые падали мне в ноги на одеяло во время дневного сна: абрикосовое дерево стояло совсем рядом с верандой. И вот я стою на костылях – гордая и светящаяся от счастья, потому что на костылях нас всего двое, остальные – лежачие. И именно меня попросили спуститься за упавшим с балкона ботинком.
Дети таких санаториев – другие. Изначально. У каждого что-то сломано или что-то болит. У кого-то горб или сильный сколиоз, у кого-то полиомиелит и он с трудом подтягивает под себя ноги при ходьбе, а по сути, они волочатся за ним, как мешок. У кого-то ДЦП. И мы все при этом знаем, что мы все – нормальные. Никто не тыкает ни в кого пальцами: тут у каждого что-то по-своему. Не плохо, а именно по-своему. В таком месте совершенно иначе учишься воспринимать людей: не по тому, что у них снаружи, а по тому, что они говорят, что думают, как поступают. Ты знаешь, что тут тебе всегда помогут и всегда поддержат. А когда становишься старше – учишься сам быть опорой для всех, кто рядом.
Такие дети очень рано становятся мудрыми. Они впитывают силу мгновенно, практически из воздуха. Потому что когда закончатся эти чудесные сорок дней и они вернутся домой, то снова станут изгоями среди пышущих здоровьем и энергией сверстников. Их будут дразнить и обзывать, им будут устраивать темную, их будут ненавидеть. Ненавидеть просто за то, что они – другие. Они разучатся плакать, потому что маска силы слишком сильно прирастет к их лицу. Они никогда не смогут позволить себе роскошь кому-то пожаловаться или поныть, потому что помнят, что у кого-то все может быть и в сто раз хуже, чем у них. Но возможно, именно они смогут сохранить в себе по-настоящему живое, доброе и участливое сердце.
Я смотрю на море и понимаю, что на самом деле туда невозможно вернуться. Много лет спустя, когда я приехала снова в исхоженную вдоль и поперек любимую Евпаторию, я поняла это с предельной ясностью. Вот же она – акация ленкоранская, под которой было мое самое первое в жизни свидание. Вот эти корпуса с верандами и полосатые навесы на пляже. Вот раскопки древней Керкинитиды, заботливо огороженные красивым и невысоким бордюром. Все то же самое и одновременно – совершенно чужое. Я искала там свое детство. Но оно осталось только в моей памяти. Это было так неожиданно больно – как со всего размаху стукнуться лбом о наглухо закрытую дверь. Оказалось – не только в одну реку, но и в одно и то же море дважды войти нельзя.