В своей русской молодости Василий Кандинский пытался понять, чего он хочет, какие стремления ему необходимо утолить, какие истины его влекут к себе. Русская почва сформировала его творческую волю. В России он начал задавать вопросы о том, к чему он стремится как человек и как художник. Ответы на вопросы ему довелось получать в Германии. И заметим, что этот сюжет повторился в его жизни два раза. Повторился на разные лады.
В России вопросы ставились, проблемы возникали, загоралась жажда творческого решения. Так оно заведено. Россия есть вообще страна вопросов и трудных задач. Страна нерешенных вопросов и загадок. Пытаться решать проблемы и утолять жажду приходилось в Европе, а в данном случае в Германии. Насколько успешны были решения и каковы были результаты этих длительных походов за европейским опытом — вот это нам и предстоит вкратце разобрать.
Первый раз Кандинский сделал судьбоносный шаг, когда в тридцатилетием возрасте он, начинающий прозелит, отправляется учиться живописи в Мюнхен. Это произошло, как мы помним, в 1896 году. Второй раз происходит пересадка на германскую почву в 1922 году, когда уже зрелый, известный (и даже знаменитый в известных кругах) пятидесятилетний мастер в расцвете сил и таланта перебирается из Советской России в новую послевоенную Германию. Второе переселение Кандинского отличалось от первого ухода на Запад не только тем обстоятельством, что он уже был зрелым мастером. Он приехал в другую Германию, которой не видел и не знал до тех пор.
Кандинский знал две России на собственном опыте и, можно сказать, умом и сердцем прочувствовал их. Это Россия ее последнего расцвета и эпохи надежд, Серебряного века и общественного возбуждения, и это Россия Ленина и Троцкого — край энтузиазма, доходящего до бреда, и утопических устремлений, не боящихся потоков крови.
Кандинский знал две Германии. Одна — это его другая милая родина, это Мюнхен эпохи больших художников и литераторов начала века, с которыми он дружил и с которыми жил единым воображаемым пространством. Другая, неузнаваемая, Германия предстала его очам тогда, когда он перебрался туда из Советской России в конце 1921 года.
Немецкая художественная жизнь до войны, до 1914 года, — это колыбель яркого и мощного авангардного искусства, особенно живописи. Это бурная и мощная, сверкающая и неистовая живопись, искусство онтологического экстаза. Нельзя было бы сказать, будто эта живопись мажорна либо оптимистична. Большое искусство всегда отмечено полнотою смыслов. Искусство говорит о бытии на грани небытия. Если говорить проще: жизнь хороша, и ужас тоже всегда рядом, и до катастрофы рукой подать. Поэзия Рильке и проза молодого Томаса Манна о том же говорят[8].
Райнер Мария Рильке пишет в довоенные годы свой «Часослов», вдохновляясь своими фантазиями по поводу русского православия и той мечтательной сказочности, которая виделась ему в русских иконах, духовных стихах, да и в толстовском религиозно-философском учении. Можно ли сказать, будто «Сон о России» был в жизни Рильке не слишком тесно связан с реальностью? Он как будто видел сны наяву[9].
Он был гениальный духовидец и богоискатель и в русском православии находил те ноты вселенской гармонии, которые на Западе казались ему уже отзвучавшими. Он пишет цикл «Часослов» («Stundenbuch») в первые годы XX века и издает этот сборник в 1905 году. Кандинский заметил эти удивительные стихи одним из первых. Такой чистой мечты о гармонии Вселенной в тогдашней русской поэзии, пожалуй, не было.
Из Германии и Австрии, из пределов немецкого языка поэт увидел светлую Россию космической гармонии. Издалека, наверное, оно и впрямь виднее, хотя подробности незаметны… Удивительным образом выходец из Австро-Венгерской империи оказался мечтателем и сказителем под стать раннему Кандинскому. Как это ни странно звучит, Рильке был своего рода двойником Кандинского в искусстве слова. Мы еще вернемся к этому странному, почти мистическому сюжету двойничества или, точнее, внутреннего созвучия поэта и живописца.
Это было странное созвучие, возникавшее как будто вопреки жизненным обстоятельствам. Жизнь не привела поэта и художника к биографической близости. Они оба были новичками в мире искусств Мюнхена в 1896 году, когда появились в баварской столице. Их круги общения лишь частично пересекались. Василий Кандинский встречался со своими соотечественниками Марианной Веревкиной и Алексеем Явленским, подружился с Францем Марком и с головой ушел в занятия живописью. Поэт Рильке погрузился в свой головокружительный роман с блестящей светской львицей и патронессой молодых талантов, уроженкой Санкт-Петербурга Лу Андреас-Саломе и во многом благодаря ей открыл для себя измерение православной духовности и религиозных идей Льва Толстого. Но развитие этих двух людей искусства происходит — случайно или не случайно — как бы на параллельных курсах.
На великолепной ниве немецкого авангарда (живописного и литературного) вырастает чудесный цветок — картины Кандинского 1910–1914 годов. В абстрактной живописи Кандинского видно переживание великого поворота бытия. Один мир уходит и распадается, его сметают космические вихри. Другой мир выстраивается на глазах, обретает плоть и цвет и энергетику, но еще формы не вылепились. Он еще пока невылепленный, он еще пока «нелепый» и глазу не знакомый. Тут и ужас гибели, и обещание будущего. Б. М. Соколов развил мысль о том, что Кандинский был художником эсхатологическим[10].
Открытие господина Соколова состоит не в самом обнаружении катастрофических и апокалиптических тем и проблем в живописи, стихотворном наследии и театральных набросках нашего мастера. Этот факт настолько очевиден, что его многие замечали с давних пор. Важно то, что теперь нам нельзя не думать о религиозно-философских корнях и привязках абстракционизма. А именно эпохальные картины «эпохи откровений», то есть 1910–1914 годов, указывают на связь с мистическим и еретическим учением о Третьем Пришествии. Русские символисты и немецкие «космисты» имели отчетливое представление об этом предмете.
Идея Третьего Пришествия гласит, что финалом и целью мировой истории и жизни природы должно явиться не Второе Пришествие Иисуса Христа, который будет судить каждого из нас и определит меру награды и наказания для праведных и грешных. Наступление эпохи Сына Божия — это момент установления справедливости и воздаяния. Но затем на Земле и в целой Вселенной наступит третий этап бытия: после Сына, который будет Судией на Страшном суде, наступит третий этап великой мистерии. Снизойдет уже Дух Святой, а он не станет заниматься судом и воздаянием. У него иные задачи. Он принесет с собою Свет Вечный, и этим светом будут пронизаны, спасены и увековечены все обитатели Вселенной. Не будет уже фатального деления на злых и добрых. Эти старые мерки исчезнут. Каждый будет светел, ясен, спасен и причастен Духу.
Такого рода идеи, унаследованные от мистиков Средневековья и Ренессанса, возрождались и курсировали среди современников Кандинского, людей эпохи символизма, и с этими идеями были знакомы и Владимир Соловьев, и Сергей Булгаков, и Андрей Белый, и Александр Блок, и Дмитрий Мережковский, и другие. Следы этих убеждений или интуиций отчетливо возникают в ключевых признаниях самого Кандинского, в итоговых документах его творческой биографии.
Каким образом или в каком смысле он сам верил в описанное выше экзотическое учение — это другой вопрос. Он не был восторженным адептом какой-либо радикальной секты. Мистическое учение о Третьем Пришествии интересовало его, подстегивало творческую фантазию. Это была его творческая гипотеза.
Важнейшее свидетельство в данном случае — это известная беседа Кандинского с Л. Шрайером. В конце 1920-х годов, когда состоялся этот записанный и опубликованный позднее разговор, мастер испытывал к своему собеседнику полное доверие, ибо давно был знаком с этим человеком, который до того был студентом Баухауса и подопечным профессора Кандинского. Последний без обиняков и оговорок (почти неизбежных в жанре интервью) сказал своему молодому другу: «Святой Дух нельзя передать вещественно, только беспредметно. Вот моя цель: Свет от Света, струящийся свет Божества, воплощение Святого Духа»[11].
В этом размышлении отразилось укорененное в душе Кандинского убеждение: о вещах таинственных и глубоких можно высказываться только таинственными и непостижимыми знаками.
В процитированном выше интервью имелось в виду, несомненно, именно «Третье Пришествие», ибо своими картинами он пытался указать именно на эту мистическую перспективу. Еще раз подчеркнем: речь идет отнюдь не о Втором Пришествии (когда настанет время судить человечество и воздать праведным за праведность и грешным за грешность), а именно о Третьем Пришествии, о финале финалов истории и природы, о торжестве чистой духовности, обнимающей собою всех и вся.
Почвенное язычество дохристианских корней, а также сектантство и старообрядчество в России были обращены, как считается, не к идеям справедливости, воздаяния и суда, а к воображаемому озарению и просветлению, к стиранию границ между добрыми и злыми. Ибо человеческие мерки улетучиваются, если «накатил Дух», как выражаются русские сектанты. Искусство и мысль эпохи Кандинского в том не сомневались, и Бердяев писал об этом в книге «Душа России» (1915). Последняя опера Н. А. Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже» (1906) основана на либретто, насыщенном именно такими «старообрядческими» мотивами:
Обещал Господь людям ищущим,
Людям страждущим, людям плачущим:
«Будет, детушки, вам все новое;
Небо новое дам хрустальное,
Землю новую дам нетленную».
В этих цитатах из песнопений «альтернативных христиан» отсутствует суд и наказание и обещается будущее спасение для всех и каждого. Разумеется, речь идет именно о Третьем Пришествии, а вовсе не о Страшном Суде официальной церкви.
Развивавшийся параллельно поэт Рильке именно в эти годы, по следам своего «Часослова», углубляется в эсхатологическую тематику и проблематику. Он пишет, как бы подстегнутый своим парижским опытом 1905–1906 годов, большое прозаическое нечто под названием «Записки Мальте Лауридса Бригге» — на самом деле свою духовную автобиографию. Ошибемся ли мы, если заметим в этом судорожном, визионерском тексте следы той же самой надежды на Третье Пришествие? Какую роль сыграли в этом приближении к неканонической религиозности поездки Рильке в Россию, встречи с Толстым, а может быть, и знакомство с Кандинским еще с мюнхенских времен?
Кандинский неудержимо захотел сделаться художником уже тогда, когда жил в Москве, и найти в искусстве решения для тех внутренних волнений, которые его обуревали. Это стремление развилось на почве его первой родины, плодотворной и обильной идеями и талантами России конца XIX века. Он пришел к своей зрелости и открыл язык беспредметного искусства как ответ на свои «русские вопросы» на почве цветущей и культурно изобильной довоенной Германии.
Первая родина-мать исчезла или изменилась до неузнаваемости, и он при первой возможности покидает Страну Советов, страну великих надежд и великого ужаса, — и едет в Германию в 1921 году. Там он не находит свою вторую родину также. Он обнаружил, что потерял обеих — и нет уже на свете ни первой родины, прежней России, ни второй, прежней Германии.
После 1918 года, когда Германия разгромлена, унижена, больна и ограблена, впадает в голод и безработицу, в безнадежное состояние жертвы непонятных и кошмарных сил, тогда и немецкое искусство выглядит иным. Оно полно отвращения к обществу фарисеев и лгунов, к обманувшей немцев истории. Оно полно ненависти к сильным мира сего, оно не может избавиться от страшных видений и наваждений. Появляется экспрессионизм Дикса и Гросса. И рядом с ними развивается кино ужасов и кошмаров, которое затем станет большим и труднопостижимым явлением в мировом кинематографе. Рождается то самое, что сегодня именуется голливудским обозначением «хоррор филм», а в начале мы видим немецкие шедевры этого рода: «Кабинет доктора Калигари», чудовищного «Голема», кровососущего монстра Носферату, не к ночи будь помянут. До стадии своего рода сюрреализма доходит датско-немецкий мастер Дрейер в фильме «Вампир». Мастера кино в Германии были в двадцатые годы большие специалисты по части нагнетания ужаса и демонстрации бредовых состояний психики[12]. С немецкими и русскими мастерами раннего киноискусства, кстати сказать, Кандинский тоже общался, встречался, переписывался. С кем он не общался? Кто из талантливых современников прошел мимо него? Трудно назвать хотя бы парочку. Люди искусства и мысли интересовали его всегда, он всегда находил их и с многими разговаривал на одной волне.
В Германии номер два ему, однако же, могло бы быть очень нехорошо. То, что он нашел в искусстве Германии, — это был уже не творческий парадиз довоенных опытов, а нечто иное. Теперь Германия производит искусство мировой скорби, мирового отчаяния, безграничного сарказма и мировой ненависти.
Двойник и духовный собрат Кандинского Райнер Мария Рильке пишет после 1918 года свои «Дуинские элегии» — свидетельство вселенского отчаяния. Но притом еще и величественный памятник мистицизма, веры во встречу со Светом и Духом Святым — уже за пределами безнадежности.
Выживание в Советской России оказалось для мастера невозможным по разным причинам, о которых речь впереди. Выживание в Германии после Великой войны и Октябрьской революции оказалось возможным. И о том также речь впереди.
Кандинский и Рильке нашли свои пути спасения от той реальности, которая внушала им ужас и трепет.