Живописцы, наверно, считают иначе, но писатели обращаются к автопортретам часто не от хорошей жизни, а оттого, что не могут сыскать доброго сюжета для иной работы; тогда только и остаётся что сесть перед зеркалом. Тем не менее потом, написав себя (или о себе), они радуются ничуть не меньше, чем могли бы, закончив обычную вещь.
В течение жизни можно написать и несколько, и много автопортретов, и вообще одни их и писать, почему бы нет, однако настоящее удовольствие удастся получить только от первого, оттого что облик изображённого там человека, распоряжающегося вашей судьбой, предстанет совершенною неожиданностью. В более поздних радость открытия вытеснится огорчением от того, как портится с годами характер автора, и вы чем позднее, тем больше внимания будете обращать на фон; выбирать его будет с каждым разом всё труднее, зато может вдруг подвернуться такой, что прежде был немыслим: например, музей на Манхэттене. Кстати, именно там меня предупредили о вырождении жанра, и впервые своего зрителя я увидел там же, хотя искать его следовало бы скорее по библиотекам – дома, в Москве: если музе пристало летать за мною по всему свету, то его – то никто не обязывал… Однако и дом у меня нашёлся теперь совсем в другом месте, и жанру пришло время изменить: он стал требовать невозможного, отчего предметы, свойственные заднему плану, оказывались впереди, а пейзажи засорялись лишними людьми.
Писательский дом в Дубулты уже несколько лет как был то ли заброшен, то ли разрушен, то ли продан чужим – слухи в наших краях ходили разные, – но в любом случае прежним постояльцам вход туда был заказан. В каком – то смысле это оказалось даже и к лучшему: теперь я мог поездить по миру; минувшим летом, например, я очутился на острове по дальнюю сторону Европы. Тамошние камни выглядели поживописнее балтийского песочка да только не пригодились как фон: мне совсем неожиданно открылась несовместность автопортретов и моря, отразиться в воде которого не удавалось ещё никому; иное дело, если живёшь у пруда или тихого лесного озера и можешь любоваться на их водной глади перевёрнутыми деревьями и деревнями, а подойдя поближе и склонившись – собственным лицом, и без того перевёрнутым. Меня же занесло на морской остров, лишённый не только прудов, но самого жалкого ручейка; вечная пена прибоя не оставляла надежды.
За неимением тихой воды пришлось, приостановившись, посмотреться в стекло витрины. Моё отражение забавно повторилось очерком манекена; тот, правда, был одет иначе, и сравнение вышло в его пользу:
я бы сейчас тоже сменил брюки на лёгкие шорты, но для этого пришлось бы возвращаться в отель.
– Потерпим, – махнул я рукой, и манекен нагнулся поближе:
– Что вы сказали?
Поистине, следовало переодеться: от перегрева могло померещиться ещё и не такое.
Как бы там ни было, но в наших чертах нашлось столько общего, что трудно было отделаться от впечатления, будто в стекле отражается одно лишь моё, но – двоящееся лицо; сообразить, что я просто – напросто вижу стоящего рядом со мною на тротуаре человека, удалось не сразу. Поняв, что с жарой шутить нельзя, и что витрина без манекена принадлежит крохотному кафе, я решительно шагнул внутрь, чтобы заказать колу со льдом. Человек в шортах остался на улице – для того, наверно, чтобы я окончательно перестал считать его своим зеркальным портретом и не попытался причесаться, глядя на чужую растрёпанную ветром шевелюру.
Раньше я слыхал, что такие встречи не приносят счастья. Но деться было некуда, эта – уже произошла.
Теперь уже можно было не бороться с болезненным двоением глаз, не совладавших с солнечным светом: я смотрел из глубокой тени. Человек по ту сторону стекла не мог бы разглядеть меня, я же с каждой минутой всё больше убеждался, что моё зрение тут ни при чём, я и в самом деле видел его прежде – хотя бы при бритье. Он закурил, и я, обнаружив, что он левша – я же бывал левшой только в зеркалах, – глупо подумал, что в здешнем левостороннем движении он должен чувствовать себя как рыба в воде.
Питьё немного освежило – достаточно для того, чтобы перестать понимать, отчего я вдруг разволновался; теперь меня занимал неожиданный вопрос: чем может оказаться двойник писателя – тоже писателем? Если внешность, как говорят, в точности отвечает нашему внутреннему устройству, то нечего и спрашивать, мой абсолютный двойник должен был бы скопировать не только овал лица и форму носа, но и особенности ума, и наклонности, и оказаться не просто коллегою, но автором копий всего, сочиняемого мною, – писать то же самое, слово в слово; смысла в этом не было, а была перспектива вечных споров из – за авторства. С другой стороны, природа, склонная, как известно, к шуткам, могла предложить в качестве двойника и полного моего антипода: читателя. С ним начались бы свои трудности – нет, не надуманное противопоставление наших занятий, оно – то пошло бы только во благо, а то неудобство, что всё, для меня белое, для него было бы чёрным и мы не сошлись бы в главном – в понятиях добра и зла, Бога и дьявола. Меня что – то не тянуло к такому двойнику.
Единственные в кафе два столика были составлены, почти вплотную, углами один к другому, так что можно было, сидя за – разными, оказаться с кем – то в самом прямом смысле плечом к плечу; примерно так и получилось у меня с тем, кого я, так пока и не рассмотрев подробно вблизи, склонялся называть двойником; соскучившись, видимо, ждать, он зашёл в помещение и, повторив мой заказ, устроился за свободным столом.
– Вы – Вадим, – не выясняя моих возможностей, а сразу по – рус-ски, заявил он.
– Вы, надо пронимать, тоже, – брякнул я (потому что как же ещё могли звать моего двойника) – и не угадал: мною он не был и упустил удобный случай стать, когда в Москве к нему бросилась с раскрытыми объятиями женщина – моя, как выяснилось, знакомая.
– Неужели такое сходство? – деланно усомнился я.
– Такое ли, нет ли, да только если уж обозналась любящая девушка…
– Вы не догадались спросить номер телефона? – пробормотал я, понимая, что если – да, то они могли продолжить знакомство – вплоть до самых замечательных сцен, именно тех, каких не бывало между нами. – Мы потерялись.
– Потрясающей красоты дама. Жаль, что я не решился сыграть вашу роль. Она ведь было не поверила отказу, а продолжала говорить как бы с вами: что – то о стихах, о сонетах, о венках.
– Это её тема, – объяснил я. – Она ведь муза.
– Все они музы время от времени.
– Эта – ещё и по паспорту, бессрочно. А вы, я вижу, далеки от искусств.
– Искусств! Надо зарабатывать на хлеб.
Нельзя было удержаться, чтобы не поддеть:
– И на коньячок. Думаю, недёшево приехать сюда из России.
– Вы думаете… Сами разве не оттуда же?
Мне показалось странным, что Муза не просветила его, и я неохотно объяснил, что живу неподалёку. Затем пришлось сказать и о своих здешних занятиях – о том, что работаю по специальности; там, у них, похвалиться этим мог далеко не каждый, и мой двойник, имевший диплом военного инженера, не был исключением. Теперь он торговал каким – то сырьём – даже получая, как он заверил, от этого своеобразное удовольствие.
– И ещё… – он замялся, – консультирую.
– Ну, консультант – то у нас был только один.
Он явно не знал, о ком я, но не стал переспрашивать, а я, сопоставив силы, признался:
– Мне бы там не выжить.
– А вы говорите – сходство, – словно бы попенял он. – Ламброзо пусть отдохнёт.
– Позвольте, я пересяду к вам.
Оказавшись наконец лицом к лицу и собираясь сравнивать, я был смущён неожиданным открытием – тем, что для сравнения не нашлось предмета: я не помнил своей внешности настолько, чтобы суметь разобрать её по чёрточкам: не знал на память, какие у меня уши, глаза, рот, не представлял себе, что особенного в губах, в улыбке, разве что мог назвать число коронок – но этого как раз и не требовалось. Обычно, бреясь, я видел в зеркале только свою кожу, причёсываясь – волосы, но не обращал внимания на их окрестности; весь облик целиком меня будто бы не интересовал, и я знал на память не эти ежедневные отражения, а лишь старые автопортреты. Но и среди них не было двух одинаковых.
– Вижу, вы не верите своей знакомой на слово, – заметил он, недовольный моим чересчур пристальным взглядом.
– Слово музы? – насмешливо вскричал я в ответ, одновременно спрашивая себя, имеет ли та, даже расставшись с поэтом, право на слова, и отвечая, что, увы, имеет, а если и не имела бы, то, всё равно, без её выдумок я – ничто, и двойник в этом случае тоже оказывается никем: нуль на нуль равно нулю, и тому же равен человек, вышедший из зеркала, в котором отражён. Никто, в котором никто не отражён. Подобия не всякий раз приходятся ко времени и ко двору, и тот, кто прочтёт у Борхеса, будто зеркала отвратительны, потому что умножают количество людей, пусть не спешит отвергнуть или опровергнуть эту необычную мысль. Я бы распространил её и на автопортреты.