Как догадаться, что станет твоей судьбой? По-видимому, в начале 1743 года он еще не думал о Тольминкемисе. Да и через несколько месяцев, получив приглашение занять освободившееся там место настоятеля прихода, Донелайтис не спешил с переездом: не оставлять же учеников до окончания занятий.
Потом, уже дав согласие, сначала отправился в Кенигсберг – нужно выдержать особые экзамены, принять пасторское посвящение.
И вот наконец поздняя осень 1743 года. Он едет в Тольминкемис вместе со своим товарищем по университету Шпербером. Пройдут десятилетия, поэт вполне поймет значение в собственной судьбе того дальнего дня. И вспомнит, как Шпербер, проживший в Тольминкемисе несколько лет, рассказывал ему о том, что его ждет, показывал окрестные поля…
А ждали Донелайтиса будни. На первый взгляд, однообразные и бесцветные. Будни, как принято думать, уничтожают поэзию жизни.
Изо дня в день церковные службы. Поездки по приходу. Хозяйственные хлопоты. Прогулки. Лишь однажды за долгие годы он еще раз съездит в Кенигсберг, увидит следы недавнего городского пожара, упомянет о том в поэме. Неужели все?
Однако жизнь человеческой души не стоит измерять километрами. Душа всегда существует по-своему. Эту жизнь Донелайтиса во многом и отразили его «Времена года». Перечитывая их в очередной раз, хочу пропустить несколько десятилетий. Хочу представить только один его год в Тольминкемисе. 1765-й. Предполагается, именно тогда автор начал свою поэму.
«Времена года»… Конечно, это и есть самая большая загадка Донелайтиса!
Как не вспомнить: поэт не увидел свое произведение напечатанным. В подобных случаях сочинитель мучается, страдает. Иногда это приводит к трагедии: талант угасает, так как автор перестает воспринимать будущего читателя. Однако, кажется, Донелайтиса совсем не волновало то обстоятельство, что его поэма не попадет в печатный станок. Во всяком случае, в его бумагах – ни малейшего намека на это.
Для кого он тогда писал? Неужели только для тех нескольких друзей, которые время от времени приезжали к нему в гости в Тольминкемис?
По-моему, все сразу меняет предположение биографов, получившее немало доказательств: он читал свою поэму с амвона. Тогда переспрашиваешь себя: кем же он был? Непризнанным автором? Нет, поэтом, испытавшим главное счастье творца – быть понятым, услышанным. Разумеется, слово «услышанным» тут надо понимать буквально.
По-видимому, он не страдал распространенной во все времена болезнью литераторов – тщеславием. Свой же читатель, точнее слушатель, у Донелайтиса имелся. И это была не аудитория «вообще». Это были люди, которых автор в большинстве своем знал едва ли не с пеленок, чьи заботы принимал близко к сердцу и кому очень хотел помочь.
Интереснейший для теории литературы случай (впрочем, случай, конечно, не единственный). Поэту не нужно ждать рецензий критиков, чтобы узнать мнение о своем произведении. «Обратная связь» осуществляется почти моментально. К тому же она постоянна.
Проповеди тольминкемисский пастор произносил по-немецки и по-литовски; для прихожан-литовцев Донелайтис и читал нередко фрагменты из «Времен года».
Этот прямой разговор поэта с народом трудно представить и трудно переоценить в условиях Пруссии. Конечно, в Древней Греции стихи тоже читали в общественных местах. Но ведь так несравнимы эпохи. Несравнимы и слушатели. Перед Донелайтисом были не вольные граждане, в нарядной одежде пришедшие на праздник, а доведенные до крайней нужды, униженные литовские крестьяне. Многие из них – крепостные.
Почему поэты так много писали и пишут о природе? Это понятно. Мы зачастую вообще не думаем о природе, хотя она окружает нас с детства, с нею связано немало событий в жизни каждого. Но для Донелайтиса природа не пейзаж, не «фон», на котором действуют его герои. Природа для него – весь мир. Причем человек – только часть природы. Он не царь здесь, не властелин. Равный среди равных.
Можно сказать: такое понимание природы было у него данью традиции, в частности античной. Но чужие идеи, когда их принимаешь после многолетних раздумий, становятся собственными – становятся постепенно твоей судьбой.
Донелайтису будут сочувствовать потомки: долгие годы в Тольминкемисе, одиночество, глушь. Но истинное одиночество придет к нему только в конце жизни. Во время же работы над поэмой он был счастлив своей слитностью со Вселенной и собственным народом.
«Я не более одинок, чем одиноко растущий коровяк, или луговой одуванчик, или листок гороха, или щавеля, или слепень, или шмель. Я не более одинок, чем мельничный ручей, или флюгер, или Полярная звезда, или южный ветер…» «Я удивительно свободно двигаюсь среди Природы – я составляю с ней одно целое…» «Пока я дружу с временами года, я не представляю себе, чтобы жизнь могла стать мне в тягость».
Нет, это не Донелайтис. Это выписки из знаменитой книги американца Генри Дэвида Торо «Уолден, или Жизнь в лесу»; Торо в девятнадцатом веке писал о том же, о чем размышлял и Донелайтис. Тут перекличка уже из будущего, через век.
…Каждая из глав «Времен года» не случайно начинается с описания природы. Автору ведомы жизнь деревьев, трав, озер и болот; он замечает хорька, выбравшегося на свет, стаи ворон и сорок, «тучи букашек и мух»… Не назову сейчас многое – перечисление может затянуться. И не заметишь главного: Донелайтис показывает природу не столько с точки зрения поэта, возвысившегося над всем окружающим и абсолютизирующего свои чувства. Тут как бы точка зрения самой природы, поскольку человек ее часть. Все, все в природе имеет душу, настаивает поэт. И он неспешно опишет то, что, увы, утаено от многих. Ранней весной Донелайтис увидит:
Ветры ласково гладят ладонями теплыми поле,
Каждую травку они зовут воскреснуть из мертвых,
Бор и кустарник проснулись и ветви свои расправляют,
В поле бугры и лощины скидают снежные шубы.
Все, что в осенней грязи захлебнулось, горестно плача,
Все, что на дне озер и в болотцах зазимовало
Или под корявым пнем скоротало зиму в дремоте, —
Все это нынче гурьбой потянулось приветствовать солнце.
Вчитываясь в выделенные мной глаголы, кто-то заметит: обычный литературный прием, к которому издревле прибегали поэты, одушевляющие свойства природы. Но Донелайтис здесь на редкость последователен. Всегда и везде чувствует он живую, трепещущую душу природы, чувствует таинственную связь между нею и человеком; обрыв такой связи оказывается для нас роковым. Донелайтису и в голову не могли прийти слова, которые совсем недавно мы еще часто повторяли: «Нужно покорить природу». Он призывает к другому: нужно понять природу. Конечно, это трудно. Труднее всего людям понять самих себя.
А. Фадеева восхитили сцены сельской свадьбы у Донелайтиса; описание пира Фадеев сравнил со знаменитым пиршеством в «Гаргантюа и Пантагрюэле» Рабле.
В самом деле, как не залюбоваться сочностью красок, энергией кисти художника слова. Вот еще не свадьба, только приготовления к ней. Но – какой размах:
…Кризас, счастливый отец, не скупился на траты нисколько.
Яловых трех коров и двух бычков годовалых
К свадьбе зарезать велел, и свиней и овец не считали,
Что же до кур и гусей, то остались от них одиночки.
Рождение поэтического образа всегда тайна, но иногда это все-таки очевидно. Делая барометры и термометры, Донелайтис немало наблюдал за «поведением» ртути. И вот появляются его строки о юности: «Люди в года молодые (…) резвостью схожи со ртутью, что бегает в склянке…»
Еще одна фраза – в ней стон природы, на который отзывается душа поэта: «Вся промокла земля и слезами обильными плачет, ибо повозка порой раздирает ей дряблую спину».
Пожалуй, самая привлекательная особенность поэмы Донелайтиса… – характер повествователя. Существуют различные типы писателей. Есть таланты, которые говорят о жизни как бы отстраненно, констатируют: это было. Есть писатели-учителя. Последнее относится к Донелайтису. Он неравнодушно взирает на читателя. Он учит человека жить подлинно человеческой жизнью. Обычно нам не нравится выслушивать наставления. Но здесь нравоучительность искупается огромной любовью к людям.
Сколько гнева в голосе Донелайтиса, когда он обращается к одному из героев поэмы. Бичует нравственный недуг, который никогда и никому не может простить:
«Ты (…) нещадно волов загоняешь своих, душегубец! Как живодер настоящий, скотину бедную мучишь.
Страшно, ей-богу, смотреть, как стадо пастух выгоняет И за ворота волы выходят с жалобным ревом. Вот проходит один, шатаясь, со сломанным рогом. Вот, облезлый, безхвостый, плетется другой через силу… Что ты творишь, злодей? Одумался хоть бы немного! Совести нет у тебя, совсем, как видно, рехнулся. Ты рассуди, каково, если б твой бычок по-хозяйски Впряг тебя в плуг иль в соху и погнал, кнутом понукая, После ж, до полусмерти работой тяжкой замучив, Стал бы тебе, как скотине, совать солому иль сено…»
Нуждаются ли эти строки в комментариях? Читатель хорошо чувствует не только логику – энергию мысли Донелайтиса.
Понятно, нельзя не вспомнить: он был пастором, отсюда и дидактичность «Времен года». И все же нравственные принципы поэта в главном определила не религия. Тогда что же? Мораль простых литовцев.
Всякий народ на долгом своем пути отбирает самое ценное из опыта поколений. Не только блюда, одежду, песни, которые потом называют национальными. Народ отбирает и нормы поведения, моральные правила; соблюдая их, люди, несмотря ни на что, остаются людьми в самых бесчеловечных обстоятельствах.
«Две вещи наполняют душу все новым и нарастающим удивлением и благоговением, чем чаще, чем продолжительнее мы размышляем о них, – звездное небо надо мной и нравственный закон во мне».
Вспомню опять слова младшего соотечественника Донелайтиса Иммануила Канта. Они были отлиты потомками в бронзе. Моральный кодекс литовского поэта – в его «Временах года».
Поэзия обычно – удел юных. Однако Донелайтис начал «Времена года» только спустя двадцать пять лет после приезда в Тольминкемис.
Уже в селах прихода родились и выросли сотни детей, которых он крестил. Сотням людей он уже дал перед смертью причастие. И сотни молодых сочетались браком все в той же тольминкемисской кирке.
«Всему свой час, и время всякому делу под небесами…» – сказано в том же Экклезиасте. Сначала поэту надо было понять вечное течение жизни, и только потом пришло время для Слова.
Многие поколения философов, да и просто читателей, задумываются над мыслью Лукреция: самое главное для человека – побороть страх смерти; этот страх – в основе многих наших страданий, неуверенности, сомнений. Страх смерти порой приводит людей к предательству: человек хочет во что бы то ни стало избежать гибели, в нем побеждает гадкое, скользкое, нечеловеческое чувство – сделаю все что угодно, лишь бы жить.
Донелайтис, конечно, читал Лукреция. И согласился с древним мыслителем. Страха смерти в его поэме нет.
Он не раз подумает о бренности всего сущего: «Ах, наши дни золотые, куда вы навек улетели!» Бывает, и вздохнет: «Диву даешься, как быстро скудеет век человечий!» Но страх смерти в художественном мире Донелайтиса отсутствует. Может быть, и потому, что в природе, на которую этот мир ориентируется, ничто не погибает окончательно, а лишь переходит из одного состояния в другое.
К чему может логично привести подобная мысль? К всепрощению, к снятию с человека любых обязательств. Но в мироздании Донелайтиса такого не произойдет. Долг определяет здесь для человека все, что ему надо свершить на земле.
Долг перед близкими. Перед народом. Перед природой.
Написал, что страха смерти у Донелайтиса нет. Все так. Тем не менее эту мысль нужно уточнить. В поэме упоминания о смерти встретишь едва ли не на каждой странице. Автор мог бы повторить вслед за Монтенем: «В день своего рождения вы в такой же степени начинаете жить, как умирать». Великий француз имел в виду ежеминутное и неотвратимое старение человеческой плоти, стремительное приближение наше к своему последнему дню. Кроме того, людская жизнь так хрупка, мимолетна, то и дело подмечает пастор Донелайтис, – жизнь может оборваться в любой момент. Иногда он словно бы суммирует эти горестные заметы:
Сколько из году в год малолетков, бойких и шумных,
Смерть, подстерегши, вдруг удушает оспою черной
Или, несчастных, горячкой в могилу раннюю сводит.
Но и на парней и девок костлявая косу готовит,
Точит ее, невзирая на молодость, и временами
Косит так слепо и злобно, что сотни платочков и шапок,
В полном цвету, исчезают, и больше их нет и в помине.
Тут-то и видишь воочью всю краткость дней человечьих.
Травам, что всходят и вянут, подобны воистину люди.
И все-таки смерть не случайно дана человеку. Увы, только перед лицом смерти, видит Донелайтис, люди могут вдруг устыдиться собственных пороков, вспомнить о том, что сотворены по образу и подобию божьему… Только перед лицом смерти человечество формулирует для себя и твердые нравственные законы. Не было бы смерти – какой была бы жизнь?! – убежден автор поэмы. А для него как для пастора смерть – это и повод напомнить прихожанам о царстве небесном, о неминуемой расплате каждого за все содеянное, за все грехи наши.
Когда он писал? Больше всего, наверное, осенью и зимой. Позади оставалась полевая страда, а Донелайтиса эти заботы касались непосредственно – он вел довольно большое хозяйство прихода и пасторских вдов. Чаще всего, должно быть, писал вечерами, чтобы никто не мог оторвать его от стола, сбить с мысли.
Немного можно сказать о творческой лаборатории поэта. И все же, сравнивая различные фрагменты «Времен года», Л. Гинейтис показывает, с какой настойчивостью Донелайтис добивался точности выражения мысли. Это тем более интересно, если опять вспомнить: автор не готовил произведение к печати.
Современный переводчик поэмы на немецкий Герман Буддензиг заметил: «Каждая строка вставала передо мной, как дело моей совести, некоторые строчки я скандировал по двадцать раз…» А я думаю сейчас об обостренной совести Донелайтиса. Сколько же раз повторял он свои стихи перед каждой литовской проповедью! Волновался, перечитывал избранный отрывок, что-то добавлял, вычеркивал…