Еще в самом начале марта инженер Гамалей получил известие, которое его очень обрадовало и одновременно озаботило. Сложным путем, через множество рук, к нему в МОИП добрался конверт, надписанный хорошо ему знакомым почерком человека, не очень-то склонного к письменным упражнениям, — истребителя Евгения Федченки. «От Жени письмо! — воскликнул Владимир Петрович. — Вот радость неожиданная! Да где же он теперь?»
За последние два — три месяца всякая связь между двумя старыми друзьями прервалась. Теперь Владимир Гамалей невылазно сидел у себя на полигоне; даже к старикам Федченкам к Нарвским воротам попадал он редко. Он пробовал иной раз поймать Григория Николаевича на заводе по телефону, но это было крайне трудно. Да, надо сказать, и родители Евгения Федченки уже очень давно ничего не знали о сыне.
Было известно, что в октябре и ноябре Евгений сражался на подступах к Москве; дошло его письмо, где он рассказывал, очень кратко и не очень понятно, о своей боевой жизни. Потом еще короче сообщил, телеграфно: «Женился!» Потом Василий Федченко, брат, приехав со своего Лукоморского плацдарма, рассказал отцу и матери, что и к нему пришла телеграмма от Евгения: его наградили «Красным Знаменем», третьим «Красным Знаменем»… Женился? Нет, этого он не знал… Брат поделился с ним той своей радостью, но о себе ничего не сообщал. А затем прекратилась всякая связь.
Тем замечательней было то, что сейчас этот розоватый, довольно помятый конверт, видимо, лежавший во многих полевых сумках и нагрудных карманах, дошел-таки до своего адресата.
Владимир Петрович сейчас же распечатал послание от друга. Капитан Федченко — уже капитан! — оказывается, стоял на противоположном берегу Ладожского озера. Их отделяло друг от друга каких-нибудь сто километров. Конечно, эти сто по своему весу равны были многим тысячам, Владимир Петрович это прекрасно понимал. Но всё же — как бы было отлично, если бы они смогли увидеться друг с другом хоть на несколько часов, поговорить, пожать друг другу руки!
Владимир Гамалей отдавал себе отчет и в том, что мечтать о такой встрече сейчас наивно. И всё же мысль о Евгении Федченке, находящемся почти что напротив — вон за той лесной далью! — не выходила у него из головы. И не напрасно. Вскоре она ему показалась уже не такой неосуществимой. От начальника МОИПа он услышал, что в ближайшие дни на станцию за озером должны были прибыть с Урала давно ожидаемые МОИПом ящики с новыми точными механизмами. Начальник не имел ничего против, чтобы поручить встречу, проверку и наблюдение за доставкой ценного груза Гамалею. Он только не хотел отрывать его от работы. Наконец и этот вопрос был решен.
Первого апреля инженер Гамалей на закрашенной белой краской моиповской машине, с шофером Гурьевым у руля, выехал к озеру вслед за тремя грузовиками, которые везли на ту сторону для испытания большое количество боеприпасов нового, только что разработанного МОИПом образца. Оттуда они должны были захватить прибывшее оборудование.
Доехав до Кокорева, Гамалей остановился отдохнуть. Вернее сказать, так решил сделать Гурьев. Владимир Петрович понимал, что в суматошливом и сложном мире военных дорог он является наивным младенцем по сравнению со своим всеведущим и всемогущим спутником: шофер! Всё сказано! Он доверчиво подчинился его совету.
В бараке, где они грелись и закусывали перед длительным и не совсем безопасным путем по сумеречному озеру, было очень людно и довольно тесно. Путешествуй инженер Гамалей один, ему, вернее всего, пришлось бы приютиться где-нибудь на подоконнике. Но он был с Гурьевым; тот сейчас же устроил так, что Гамалея какая-то местная служащая даже провела в отдельную комнатку, очевидно предназначенную для самых почтенных проезжающих.
Там уже сидел в углу, возле сложенных на полу чемоданов, маленький ворчливый старичок в дымчатых очках, закутанный вязаным платком поверх ушастой шапки. Это был крупный биолог, профессор, переживший всю голодную полосу блокады у себя в лаборатории. Теперь за ним и его женой приехал в Ленинград зять, инженер. Зять шумно вез тестя на «Большую землю» и имел такой вид, какой бывает у мальчугана, поймавшего редкую птицу, зажавшего ее в кулак и ежеминутно ожидающего, что она оттуда ухитрится как-нибудь выпорхнуть.
И профессор и его старенькая жена не выражали никакой особой радости от сознания того, что они «едут».
Профессор ворчал и фыркал, как еж в гнезде: «Кому это нужно? Куда ехать? Зачем?» Здесь он родился, здесь жил всю жизнь. Ничего с ним не случилось; немцы не заставили его прекратить работу; голод не заставил, а вот теперь… Зять не знал, чем успокоить тестя. Владимир Петрович взирал на него с умилением: ни дать ни взять дед Петр Аполлонович!
В противоположном углу на скамеечке завтракала или ужинала другая путешествующая через Ладогу пара: совсем еще молодая, если судить по фигуре, женщина в высоких фетровых бурках, в отличном теплом полушубке, в лыжном пуховом шлеме на голове, и коренастый военный, судя по петлицам — интендант. Интендант очень много двигался, то входил, то выходил из комнаты, усердно угощал свою спутницу, вынимая разную снедь из большого чемодана; она же сидела как каменная, не двигаясь, не меняя положения и не говоря ни слова. Впрочем, говорить ей было и не легко: ее голова и большая часть лица были закрыты плотной белой повязкой, бинтами, из-под которых виднелись только круглые очки с желтыми стеклами: такие очки надевают альпинисты, чтобы предохранить себя от солнечных лучей. На ремне, перекинутом через плечо, у нее висел довольно тяжелый киносъемочный аппарат; второй такой же аппарат стоял на столе; а в чемодане, когда интендант его открывал, можно было разглядеть круглые металлические коробки для лент.
— Латвийские кинокорреспонденты! — шепнул Владимиру Петровичу профессорский зять, как только интендант вышел из помещения. — Какая всё-таки у этих киноработников жизнь! Вот видите: молодая женщина, а… Снаряд попал в блиндаж, где они жили; загорелись их пленки — труд нескольких месяцев. Она кинулась в огонь спасать… И вот… Лицо, руки…
Владимир Петрович взглянул на руки несчастной: они действительно были облечены поверх бинтов в толстые неуклюжие варежки.
Спустя некоторое время интендант, поговорив о чем-то негромко с женщиной, сам подошел к Гамалею. К его удивлению, он вынул из бумажника свою командировочную и на довольно сносном русском языке, хотя с сильным акцентом, попросил проглядеть ее: он не очень хорошо читает по-русски. Все ли должные отметки налицо? Не будет ли каких-либо неприятностей в Кабоне? Дама в таком тяжелом состоянии, — надо как можно скорее доставить ее в Вологду… Всякая задержка — недопустима…
Инженер Гамалей из вежливости пробежал бумагу. Она была «дана кинооператору Латкинохроники товарищу Кальвайтис, Генриху Яновичу, в том, что…» Второе удостоверение оказалось выписанным на имя гражданки Паэглитт, Зельмы-Фредерики; ее должность именовалась «монтажница». Все нужные формальности, насколько мог судить инженер Гамалей, были соблюдены.
Он некоторое время недоумевал, почему гражданин Кальвайтис избрал именно его для консультации. Но очень скоро это разъяснилось.
В двери появился Гурьев и, таинственно поманив пальцем, вызвал своего «хозяина» на улицу. Всё стало понятным: одна из их грузовых машин задержалась тут, в Кокореве, и пойдет только через полчаса. Так вот интендант третьего ранга просит захватить его и его дамочку через озеро… Вещей у них немного; вещи можно — в кузов, самих — в кабину. Раненая гражданочка-то; а как еще им удастся сговориться насчет машины…
Как ни был Владимир Гамалей наивен в житейских делах, он сообразил тотчас же, что водители — и Гурьев и другой — движимы не одной жалостью к раненой монтажнице. Они отлично понимали незаконность их выдумки: машина шла с боеприпасами; брать на борт никого было нельзя! Гамалей сердито и категорически запретил даже думать об этом. Более того, к видимому огорчению Гурьева, он сам прошел туда, где совсем наготове к отъезду стояла моиповская трехтонка, и сам лично отправил ее в путь, не дав задерживаться ни минуты. Гурьев с досадой махнул рукой, видя такую неожиданную твердость со стороны ученого человека; но протестовать, конечно, не стал: «Да мне-то что? Мне еще лучше…»
По-видимому, он сообщил всё же о такой неудаче товарищу Кальвайтису, потому что, когда Гамалей, слегка задержавшийся на улице (интересно было наблюдать кипучую жизнь этой только что созданной на глухом ладожском берегу огромной перевалочной станции), вернулся к крыльцу барака, какой-то молоденький шофер уже таскал на стоящую неподалеку полуторку чемоданы киноработников, две пары лыж, футляры с киноаппаратурой. Оператор ничем не показал своей обиды или недовольства. Он очень долго тряс руку Гамалея… Ничего, ничего, всё наладилось! Юноша попался хороший: согласился захватить их за пять пачек папирос… Да, понятно: совсем безвозмездно возят только больных ленинградцев… А им надо торопиться! Даму он довезет до Вологды, а сам вернется сюда. Как же, надо обязательно успеть до вскрытия озера. Тут могут быть такие кадры, в связи с героической очисткой города…
Дама с забинтованной головой, прямо как кукла, села рядом с шофером. Кальвайтис, улыбнувшись в последний раз, захлопнул за ней зеленую дверь кабины и полез в кузов. «Своеобразная профессия! — сказал еще раз Гамалею профессорский зять. — Видите: лыжи. Совсем особенная у них жизнь… Он и меня просил подвезти… Я бы — с удовольствием; даже неудобно отказывать… Но, понимаете, места нет!»
Часа через полтора после этого Гурьев сообщил, что он готов к поездке. Он немного дулся на Гамалея; но только так, для проформы.
Мотор запел. Съехали по прибрежному холму к озеру. И сразу же начались осложнения.
У заставы стоял длинный хвост грузовых машин: вот уже больше часа, как грузовики не пропускались. Четыре «юнкерса» пикировали на трассу между двадцатым и двадцать пятым километрами. «Нельзя ехать, никому нельзя! — сурово сказал регулировщик. — И так уже был нам фитиль, — зачем полуторку с киноработниками пропустили… Только на лед выскочила, и закрыли дорогу… А впрочем, — он вгляделся в гамалеевскую «эмочку», — ваша-то, товарищ военинженер, легковая, белёная; хотите — езжайте; как-нибудь проскочите!
Гамалей посмотрел на Гурьева: «Поедем, что ли?» Гурьев небрежно пожал плечами: «Подумаешь! Есть о чем спрашивать?»
Они переехали мостик, перекинутый над трещиной в береговом припое, и маленькая машина пошла кружиться и буксовать по разъезженной ее могучими собратьями трассе. Ехать стало скучновато: в стекла ничего почти не видно, кроме безбрежной белой пелены снега. Владимир Петрович ушел подбородком в воротник и незаметно задремал.
Очнулся он оттого, что машина стояла недвижно.
— Владимир Петрович! Товарищ военинженер! — тревожно тормошил его Гурьев… — Владимир Петрович, проснитесь! Плохое дело!..
Встряхнувшись, он сел, как встрепанный: «Заблудились? Бомбежка? Какой километр?»
Километр был одиннадцатый. В воздухе царила полная тишина. Вешки, окаймляющие трассу, виднелись и справа и слева. Но за ними, сойдя с дороги на дикое снежное поле, прорезав с ходу довольно высокий вал, отделявший полотно от целины, стояла полуторатонка. Та самая, на которой уехали киноработники. Она стояла неподвижно, глубоко уйдя колесами в сыпучий снег. И это бы еще полбеды; но ее мотор работал. Около нее не было никого: ни кинооператора, ни его забинтованной спутницы, а в шоферской кабине, отвалившись к левой ее дверце, полулежал, полусидел молоденький красноармеец-водитель. Грудь его была насквозь прострелена выстрелом в упор, очевидно с правого сиденья. Кровь текла на пол кабины и, застывая, капала сквозь щели на снег.
В первые минуты ни Гурьев, ни Гамалей никак не могли сообразить, что же именно тут произошло. Прежде всего им пришло в голову — налет истребителя; шофера убило; перепуганные пассажиры кинулись бежать по дороге…
Однако сейчас же они обратили внимание на то, что впереди на трассе — а глаз тут хватал далеко — никого не было видно… В то же время в кузове не оказалось лыж; только чемодан кинооператора валялся на грязных досках.
— Ах ты, чтоб тебя! Ах ты, дело-то какое! — повторял бледный, как мел, Гурьев, то открывая, то закрывая дверь кабины грузовика и не отваживаясь взглянуть в глаза Гамалею. — Что же делать-то будем, товарищ начальник?
Делать было нечего. Инженер Гамалей распорядился: ждать, пока подоспеют другие машины.
Первые грузовики подошли примерно через полчаса. К этому же времени спереди, от середины озера, явился ближний патруль. Тогда картина начала проясняться.
Нет, шофер Анчуков, Илья Ларионович был застрелен вовсе не с самолета. Его, несомненно, убил тот, кто сидел рядом с ним в кабине; он незаметно приставил к груди Анчукова с правого бока пистолет и выстрелил сквозь одежду… Самолет! А где же тогда пробоина в крыше, в стекле или в стенках кабины? Этот человек сделал свое дело, а потом ушел. Куда?
И как только этот вопрос «куда?» встал перед столпившимися вокруг встревоженными людьми, как только кто-то из них поднялся в кузов машины, чтобы осмотреть лежавший там чемодан, тотчас же его внимание привлекло какое-то темное пятнышко вдали на снегу за рядом невысоких торосиков, правее дороги. Сверху оно бросилось ему в глаза.
Человек десять, вытаскивая на всякий случай оружие из кобур, торопливо пошли туда. Дойдя до небольшой, вертикально стоявшей льдинки, они остановились.
Нет, оружие, здесь было уже ни к чему! За льдиной, раскинув по снегу непомерно длинные руки, уткнувшись лицом в наст, лежал кинооператор Латкинохроники Генрих Кальвайтис. Одна лыжа осталась у него на ноге, другая, видимо, была сброшена судорожным движением. На правой затылочной стороне черепа, под меховой шапкой, чернело пулевое отверстие — выходное. Левая часть головы была разнесена вдребезги. Лыжный след — второй лыжный след — проходил мимо его трупа прямо и ровно, не прервавшись ни на полметра, не свернув ни на полградуса в сторону. Прямой, как нитка, чуть заметный на крепком насте, он уходил прочь так спокойно, точно сзади не осталось ничего, могущего смутить или встревожить того, кто прошел и потерялся в быстро спускавшейся над озером мгле.
Собравшиеся возле мертвого человека люди хмуро оглядывали его. Кто-то попытался перевернуть тело, но его остановили…
— А вы еще говорите, товарищ военинженер, вторая с ним была женщина?.. — с некоторым даже возмущением проговорил красноармеец из патруля. — Какая же тут женщина? Разве это женских рук дело?
Все вернулись к стоящей у дороги машины. Открыли чемодан, лежавший в ее кузове. Чемодан был пуст. Несколько порожних жестянок от кинофильмов, грязные тряпки да два или три чурака ольховых дров. Ничего более…
Когда всё это было установлено, пора уже было ехать. Но всех томило тяжелое состояние неведения, досада.
— Черт знает что, товарищ военинженер! — сказал майор, прибывший к месту происшествия на одной из машин из Кокорева. — Темное дело какое! Что ж патруль? Отсюда наладить погоню за этой… ничего уже не получится: вечер, дымка… Лучше давайте двигать вперед: доедем до поста, позвоним в бригаду. Что за баба такая?! Ну, это ясно, что с намерением перейти «туда», но место-то какое выбрано! И заметьте, — женщина ли всё-таки это была? Может быть, переодетый гитлеровец какой-нибудь? Сами подумайте: ехать вместе с человеком, ухлопать шофера, потом пристукнуть и своего спутника и уйти мимо него на лыжах, посередь Ладоги, на ночь глядючи, куда-то в снежный простор, в неизвестность… Не хотел бы я с такой дамочкой невзначай встретиться, не зная, что это за человек!.. Что ж, остается надеяться на одно из двух, инженер: либо перехватят ее по дороге, в сторожевом охранении, либо же, еще того верней, закурится ночью поземка, прихватит морозец… Вот тогда ей будет каюк!
Как бы то ни было, Владимир Петрович уехал с этого одиннадцатого километра в чрезвычайно тяжелом состоянии духа. На твоих глазах вырвалась из рук какая-то вражеская гадина, убила человека и ушла! Нет ощущения обиднее, чем это.
Четыре дня спустя инженер Гамалей возвращался в Ленинград. Он не забыл, что случилось с ним тут на дороге совсем недавно. Нет, но воспоминание это сгладилось, потускнело, отлегло от сердца. Почему?
Во-первых, время подходило очень уж хорошее: весна скоро! Весна — это надежда. Всё, к чему тянется человек, всё, что он хочет больше всего на свете, оживает и крепнет весной.
А кроме того — Женя. Друзьям, конечно, трудно было свидеться: у обоих хлопот полон рот. И всё-таки в полковой столовой, где боевые товарищи капитана Федченко с таким трогательным радушием принимали очкастого инженера, в Женином блиндаже, на улице они поговорили почти обо всем. Целый час! Вечность!
Владимир Петрович сделал главное — он рассказал и своему старейшему, самому верному другу всё, что стало известно о гибели его, Вовиной, матери. Трудная тяжесть не то чтобы свалилась поэтому долой с его плеч, но всё же как бы перелегла отчасти и на плечи второго человека.
Капитан Федченко бурно принял эту черную новость. Несколько часов он не мог успокоиться: расспрашивал, вскакивал, бегал взад-вперед по блиндажу и верил, и не верил, то бледнел от ярости, то крепко стискивал зубы, так что мускулы на скулах становились железными. «Но что же сделать-то со всей этой мерзостью? — спрашивал он. — Мало же очистить от нее мир! Еще же что-то нужно…»
А потом он сел за стол и задумался. И вдруг такая далекая от того, что их мучило, улыбка забрезжила на его лице.
— Вовка… — стесняясь и гордясь, нерешительно проговорил он… — а ведь я женился, правда! И представь себе, на ком? Краснопольского, авиаконструктора, знаешь? Ну да, известного… Так вот, на Ире, на его дочери.
Вова Гамалей немного удивился. «Ира Краснопольская? Так ведь она же совсем еще маленькая…»
— Ну, Владимир, ты всё такой же! — с удовольствием рассмеялся Федченко. — Часов не наблюдаешь, лет не считаешь. Выросла она давно, Вова! Большая она теперь, ох, какая большая…
Они заговорили о семьях, о живых близких, о будущей жизни. И обоим почувствовалось: да, да, чем ни болей, как ни страдай каждый, а она лавиной летит вперед и торжествует… «Знаешь, Ира сюда приедет. Скоро, в начале апреля! Эх, Вовка, Вовка!»
Вечером Владимир Гамалей сел в свою «эмку». Из-под колес полетел снег. Женя Федченко, всё сильнее закрываясь дымкой расстояния, остался стоять на берегу. И инженер Гамалей ехал молча, не разговаривая с Гурьевым, как обычно. Только однажды водитель решился нарушить это молчание.
— Товарищ инженер-капитан второго ранга! — проговорил он. — Видите?
Гамалей глянул в стекло машины. Поодаль от дороги темнел какой-то предмет… Ах, тот грузовик!
Грузовик стоял накренившись; должно быть, следственные органы запретили пока уводить его отсюда. Рядом, полузанесенные снегом, валялись два раскрытых чемодана. Поодаль стоял воткнутый в снег кол с какой-то дощечкой наверху, вероятно надпись…
Владимиру Петровичу вдруг стало очень холодно. Ему показалось (да может быть, так оно и было?), что еще дальше от дороги, за торосами, чернеет еще что-то. Не лежал ли там еще и сегодня длиннорукий плечистый человек, оператор кинохроники Кальвайтис? Кто его убил? Кто убивает людей из засады, из-за угла, в спину? Кто? Или, может быть, — что? И действительно, прав Женя: когда же этому придет конец?