К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть III ВЫСТОЯЛИ!. Глава LXI «Иван! Буду тебе убить!»
86%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть III ВЫСТОЯЛИ!. Глава LXI «Иван! Буду тебе убить!»
62

С той «точки», на которой она лежала в последние дни, Марфушка Хрусталева видела ровное поле, молодую осиновую поросль, узенькую пойму ручья, закрытого снегом, и за ней вторую рощицу молодых деревьев — уже их, немецкую…

Фашистский снайпер был там! Она еще вчера установила это совершенно неопровержимо. Он отлично приготовил свой пост между двумя накрытыми снежной шапкой старыми пнями и бил по ней, по Марфуше, стоило ей допустить хоть малейшую неосторожность. Счастье ее, что сама она была укрыта тоже очень удачно.

До позавчерашнего дня этот поединок протекал совершенно «нормально», без всякой особой романтики. Отчасти боясь ошибиться и нахвастать понапрасну, отчасти же опасаясь вмешательства старших, она даже не сказала никому в батальоне, что у нее, по всей видимости, началась дуэль с вражеским асом.

Сама она сидела тогда в глубокой яме под вывороченной ветром елью и следила за узенькой щелью в плетне насупротив: немцы спрятали за этой нехитрой изгородью какие-то свои окопные работы. Так, опасаясь наших стрелков, они теперь делали часто.

Ей повезло в последнее время: в пятницу она вывела из строя одного фашиста, в воскресенье — двоих. Понедельник и вторник, как было заведено приказом Смирнова, она отдыхала — и от холода и от того нервного возбуждения, которое неминуемо охватывало ее после каждой победы: «Ще зовсим молодэнька!» — объяснял это ее инструктор и друг, Коля Бышко.

В среду человек на мгновение промелькнул в щели, тотчас же после ее прихода. Она выстрелила и, безусловно, попала. Только во что?

В ту же секунду ответная пуля прошила ей плечо полушубка. Выстрела она не услышала.

Неизвестно, конечно, как и откуда вселился в ее душу древний острый инстинкт охотника. Не от мамы же с ее скрипкой. Наверное, от отца, моряка и инженера! Она поняла: за ней — слежка. Ну, Марфа, держись!

Последние остатки волнения, тревоги оставили ее точно чудом. Всё вокруг застыло в математической, чертежной ясности и холодке. Она — здесь. Он — там. Между ними шестьсот пятьдесят метров… и ветер — с северо-запада…

Вот, видел бы ее здесь командующий флотом. Здесь, а не на вручении медалей!

Она не выстрелила больше ни разу. Сползла в глубь ямы, перешла к соседней осыпи между корнями и надолго замерла. Замер и он, тот!

Метр за метром она обследовала глазами пустое холодно-печальное пространство перед собой. Поздно обследовала: давно бы надо было так!

Конечно, сейчас же там обнаружились камни, которых она ни разу не замечала, подозрительные кусты, точно выросшие за одну ночь, опасные сугробы, сомнительные елочки… Только «его» она так и не смогла нащупать.

Она лежала в тот раз так долго и тихо, что внезапно большой, сильно побелевший от зимы заяц-русак явился из ельника, горбясь прошел в каких-нибудь десяти шагах от нее, стал на задние лапки, лениво погрыз осиновый стволик и, проковыляв еще метра два-три, залег совсем около, под лохматым можжевельным кустом.

Никогда в жизни не видела она так близко от себя живого, дикого зайца!

На минуту она потеряла было его из глаз, как только он лег. Потом тоненькая струйка пара поднялась в том месте, над сугробиком, около можжевелового ствола. Заяц-то был живым. Он дышал!

Несколько секунд Марфа смотрела на эту струйку с праздным любопытством: забавно всё-таки. Заяц, а дышит! Потом, вздрогнув, она прильнула глазом к окуляру и торопясь повела тяжелой винтовкой вправо, вниз. Она вспомнила…

Ну, да! Так и есть. Два пня, прикрытые одной снежной шапкой, черное отверстие между ними, а над этим белым колпаком точно такая же струя пара, только гораздо обильнее. Она видела этот пар и раньше; но могла ли она подумать… А над ней самой? Нет, еловая выворотка была высока: Марфин пар расходился за нею…

Остановив свою «оптику» на одном пункте, Марфушка окаменела надолго, до вечера. До вечера и он не шевельнулся тоже. Он тоже следил и ждал. Она хотела во что бы то ни стало «пересидеть» его, но, даже дождавшись темноты, не заметила ничего.

В блиндаже Бышко подробно и озабоченно разобрал с нею эту ее «операцию».

— Да, брат, Викторовна… Ну ж, смотри! Это тебе не пехоту ихнюю из-за кусточка подщелкивать. Это ты, видать, на настоящее дело идешь: поединок! Тут уж, брат, — кто кого!

В общем, он одобрил все ее действия и соображения, особенно зайца. Он, поглядывая на ученицу свою со своей обычной застенчивой нежностью великана, очень смеялся этому зайцу. Заяц умилил его: сообразила-таки девушка, хоть и городская! Ай да Викторовна! Он дал Марфе много очень ценных и важных советов, но всё возвращался к одной мысли:

— Да… тут уж кто кого! — повторил он. — Либо ты, либо он! Рановато, может, вам на дуэль выходить, Викторовна… Ну… Когда ль ни начинать, начинать надо!

Назавтра был четверг. Яму чуть-чуть занесло, запорошило снежком. Марфа забралась на ее дно еще в утренних сумерках; дозорные на передовых секретах удивились ее столь раннему рвению. Едва взошло солнце, — она прильнула глазом к стеклу. Боялась она? Нет, не боялась, но… «Тут уж — кто кого, Хрусталева. Либо ты его, либо…»

Пни стояли на своем месте. Но пара над ними сегодня почему-то не было.

Тогда она поступила так, как ей советовал Бышко. Длинной, тонкой еловой жердочкой она поднесла к своей вчерашней бойнице старую мерлушковую ушанку и вдруг резко двинула ею вверх и вниз.

Выстрел последовал тотчас же. Ушанка упала, пробитая точно — посредине. И Марфа, вся потеплев от удачи, заметила бледную вспышку там, между пнями. Он, опытный, меткий враг, он был там. Она его поймала с поличным! Ей стало легче.

Около трех часов дня ей померещилось, что какая-то тень мелькнула впереди, в темноте снежной пещерки. Выстрелила она и на этот раз с молниеносной точностью. Но или ей просто почудилось, или он, в свою очередь, обманул ее тем же старым как мир, простым приемом.

Она ждала ответа. Ответа не было. Она снова просидела до ночи в своей яме. Всё молчало на той стороне. Убила? Чутье говорило ей: нет! Не верь молчанию! Это хитрость. Она решила проверить всё завтра.

Утром на следующий день светало медленно, очень медленно: так проявляется в слабом реактиве недодержанная фотографическая пластинка. Туман не собирался рассеиваться. Он остался висеть, как кисея на сцене в театре, между Марфиной и «его» «точками».

С деревьев закапало. Резкие весенние запахи защекотали ноздри. Снег около стволов стал губчатым, как сыр. Ни «он» теперь не мог видеть Марфы, ни Марфа «его». Но, как только рассвело, девушка ахнула.

Правее той рощицы, где он лежал под своими пнями, на открытом пространстве в снег ночью был воткнут кол с кое-как наколоченным на него листом фанеры. На листе углем, грубо неграмотным и просто чужим, нерусским, почерком было намазано:

«ИВАН! СТРЕЛЯЛ КУДО! БУДУ ТЕБЕ УБИТЬ!»

Великое негодование охватило вдруг девушку.

Ах, вот что! Он оказывается юмористом, этот немец? Он изволит шутить? Ах, так! Ну, мы еще посмотрим тогда! Ну, хорошо же!

Странное дело — настроение у нее вдруг резко повысилось; ее — «разыгрывать»? Ее! Она с детства этого не выносила. По этой части она и сама была не промах!

Смутный оттепельный день тот Марфа, как смогла, обратила себе на пользу. Она (ни ее школьные учителя, ни мама, ни отец — особенно отец — никогда не поверили бы, что это возможно!) она терпеливо долежала до вечернего похолодания. Туман поднялся, потом осел на ветви инеем. Немец не пришел. И тогда Марфа спокойно, внимательно, точно решая геометрическую задачу на построение, исследовала еще раз всю местность вокруг.

Дан кусок пространства: лес, болотца, две-три канавы. Дана конечная величина, она, Марфа. А найти надо неизвестное — фашиста — и узнать, что он задумал. Как это сделать, как?

Судя по всему, ее враг был опытен и хитер. Вероятно, не глуп. А если так, — он не мог не переменить теперь места, после всего, что произошло. Он должен был его переменить. Может статься, он не переменил бы его, если бы он был человеком тонким, — психологом, интеллигентом. Тогда бы он перемудрил и остался. Но человек тонкого ума не написал бы и не выставил, на досаду противнику, такого беззастенчивого, наглого «плаката». Нет, это, видимо, просто злой балагур, человек грубый, без лишней психологии. Тогда он обязательно перейдет на другую «точку». Непременно! Только вот куда?

Ей стоило двух часов нелегкой работы глаз и головы, пока она догадалась, куда он ляжет; зато, догадавшись, она едва удержалась, чтобы не закричать от радости. Ну да! Конечно! Иначе не может быть! Он уже подготовил себе свою новую «точку». Да вот, в канаве, под небольшим кустом. Вчера этот куст был весь в снегу, а сегодня с его внутренних красноватых стволиков снег был уже стряхнут. «Спорошен», — сказал бы Бышко.

Тогда она опять повела глазами по лугу на своей стороне; теперь ей тоже надлежало переселяться и как можно скорее: враг наступал!

На лугу, вдали, давно замеченный ею, стоял стог сена. Ветром, еще в феврале, с него сорвало вершину, отбросило ее метров на двадцать прочь и положило на снегу над луговой колдобинкой.

Снег прикрыл этот сенной пласт и сверху, и со стороны гитлеровцев. От них он походил теперь на самый обычный сугроб. Никогда они, смотря оттуда, не могли заподозрить, что под снегом есть сено, а под сеном — ямка. Глухая пещерка со снежным фасадом. Если теперь залезть в эту пещерку сзади да осторожно пробить аккуратное отверстие в снегу, — канава, в которой он, немец, собирается залечь, откроется ей под большим углом. Это гораздо опаснее для него: он будет тогда просматриваться сбоку, даже несколько сзади (так уж, кулисами, заходя одна за другую, расположились их «точки» здесь, на этой дикой «ничьей» земле). Стоит ему чуть-чуть отступить, и…

Так она и решила сделать с завтрашнего же утра.

В пять часов она была уже на месте. Было еще темно, но высоко над лесом, в стороне моря, висело одно облачко, уже совсем розовое. Следы, наполненные водой вчерашней оттепели, покрылись тоненькой слюдой льда. Легкий мартовский мороз добродушно пощипывал щеки. Нет, не хочется, да и нельзя умирать в такие дни, Марфа. Весна! Весна скоро… Крепись!

Прежде чем лечь на снег и ползти, она постояла, оглядела еще раз поле своего тихого боя. Безмолвное, серенькое, но настоящее поле настоящего боя.

Странно как всё это! Сколько мальчишек, которых она уважала, которым завидовала, которыми восхищалась именно потому, что они были героями, победителями, вояками, сколько их сидело сейчас в теплых классах, где-то там, в Сибири, на Алтае — в эвакуации! Они по-прежнему решали примеры на бином Ньютона, писали сочинения. А она, вечная трусиха (никто громче ее не взвизгивал при одном виде ящерицы или даже при слове «змея!») — она стоит сейчас одна в лесу, у самых наших передовых постов. Нет, конечно, ей страшновато немного, но ведь не так уж, чтобы очень!

Она опустилась на колени и взяла винтовку в правую руку, чтобы не забить затвор снегом. Да! До сегодня всё это были шуточки. Но теперь дело пошло всерьез.

«Иван! Буду тебе убить!»

Грубо, просто и откровенно. Ну что ж, может быть, так и лучше!

До девяти часов он не подавал признаков жизни. Потом она великим напряжением слуха почуяла легкий скрип снега под ногами и поняла: идет! Пришел. Он — здесь.

В девять-семь ему привиделось, очевидно, что-то, и он выстрелил в ее вывернутую ель, но чуть левее. Пулька пропела жалобно и зло. Она, не целясь, тотчас же демонстративно ответила ему. Ответила со своего старого места и немного отползла. Полчаса спустя она еще и еще раз надавила спусковой крючок, взяв нарочно чуть ниже, чем следовало.

Пули поэтому подняли легкие вихорьки снежной пыли там, возле его пней, и он, в своей канаве, не мог не увидеть, куда она бьет. Наверное, он усмехнулся при этом широко, с безжалостным торжеством; еще бы, он перехитрил врага! Ему осталось теперь только подождать и покончить с этим делом. Покончить с ней, Марфой, с ее будущей жизнью, с ее счастьем? Ну, нет!

Осторожно она вылезла ногами вперед из своего логовища. Она спустилась за бугорок, отползла по-пластунски в кусты; купаясь в снегу, пробралась через них к стогу и около получаса потратила на те двадцать метров, что остались от стога до его сорванной верхушки. Часы показывали без двадцати одиннадцать, когда она залегла, наконец, в темной и теплой сенной пещерке и сквозь свою оптику выглянула наружу.

Часы показали двенадцать, потом — час, потом — три, но всё было тихо над маленькой поляной. Деревья стояли, точно дожидаясь чего-то. Синицы и снегири, никем не тревожимые, перелетали с дерева на дерево. Но если бы кто-нибудь из батальона смог заглянуть теперь в тесное пространство под слоем сена, где лежала Марфа Хрусталева, он изумился бы, увидав ее.

Марфа лежала, как всегда, совершенно неподвижно, не отрываясь от своего прицела, но непередаваемый страх, отвращение, если угодно — отчаяние, были написаны в этот раз на ее забавном выразительном лице, сжатом барашковыми наушниками ушанки. Она была бледна, как смерть, эта девушка. Почему? Непонятная дрожь сотрясала порою ее всю с головы до ног; и можно было бы заметить, что только неистовым усилием воли она заставляет себя не дрожать. Она почти плакала.

В чем дело, Марфуша? Что с тобой?

Это всё было совершенно непонятно. Такое случилось с ней в первый раз.

Было семнадцать минут пятого часа дня, когда ее врагу, очевидно, стало невмоготу лежать неподвижно. Марфа не курила, ей — легко, но он-то был записным курильщиком. Курить на «точке»? Э, нет! И вот он решил хоть пожевать табаку…

Для того чтобы осуществить это намерение, ему следовало отползти на два шага вниз, в канаву. Он отлично понимал, что делать это надо с предельной осторожностью и — главное — при первых движениях; смерть, как он думал, грозила ему спереди, вон оттуда: по азимуту пятьдесят два. Все же другие направления представлялись ему безопасными. Значит, там, в канаве, можно будет заодно и потянуться, расправить члены.

В этом была его роковая ошибка: опасность таилась совсем не там, не спереди. Она была слева и сзади от него. А он этого не знал. Горе солдату, который ошибся. Если его и впрямь перехитрили, — он погиб!

Дюйм за дюймом немец отодвинулся от своей бойницы и спустился на дно канавы. Потом, подавшись на шаг влево, хорошо закрытый с северо-востока мерзлой, занесенной снегом землей, он уже уверенно стал на колени. На нем был белый защитный балахон, но проклятая полковая прачечная оставила на боку под левым локтем круглое, ярко-рыжее пятно ржавчины. И Марфе это пятно засияло как солнце.

Вещь удивительная: девушка имела силу выждать, не двигаясь с места, целых пятнадцать минут после того, как он сунулся лицом в снег и замер. Четверть часа она лежала на снегу. Странные судороги сводили ее лицо. Она кусала губы, вздрагивала, но лежала.

Потом с совершенно неожиданной поспешностью, ногами вперед, выбралась из пещерки. В величайшем волнении, неосторожно быстро, торопясь, как никогда раньше, она добралась до кустов. Еще несколько минут — и она уже шла, почти бежала по знакомой лесной тропе к своим.

———

Старшина Бышко весь день не находил себе места: он непередаваемо тревожился с самого утра за свою Фрусталеву. Ему было тем труднее, что он никому не хотел сказать «до времени» о ее дуэли. Что загодя хвастаться!

Сам он в этот день не ходил на свою «точку». Вместо этого он много раз поднимался на ближайший лесной холм и подолгу стоял там, нахмурив лоб, вслушиваясь в зимнюю тишину туда, к югу. Когда, наконец, в пятом часу дня, до его слуха долетел одинокий выстрел, он весь вздрогнул: выстрел был ее! И — один! Чутьем старого снайпера он понял, — что-то решилось там!

Не заходя домой, он кинулся Марфе на перехват целиной, лесом. Выйдя почти на линию наших секретов, он сел на придорожном бревне — обождать; широкое лицо его вспыхнуло, когда за кустами послышалось поскрипывание валенок по снегу. Идет Викторовна! Только… Только почему она так бежит?

Увидев Марфу Викторовну, Бышко ахнул. Она была белее снега, была, «что повапленная»[54]. Она почти бежала. Подбородок ее прыгал, губы дрожали. Она ничего не видела перед собой.

— Фрусталева! Фрусталева! Ты що — сказылась?[55] Що там таке, у том гаю?

С разбегу она наткнулась на него, охватила его могучий торс, прижалась к бурому, туго стянутому ремнём полушубку. «Бышко! Бышко! Коля, — всхлипывала она, не в состоянии говорить. — Да нет, я ничего. Только… Только я никогда больше. Ни за что! Это сено…»

Сколько Бышко ни бился, она так ничего и не смогла растолковать ему. Наконец он махнул рукой: ясно было одно — фашиста она всё-таки сняла. Вот чудачка-девушка! Чего ж тогда огород городить?

Они уже подходили к дому. По ту сторону лесной поляны перед ними открылись немудрящие крайние постройки Усть-Рудицы, а «Фрусталева» всё еще всхлипывала от времени до времени и вздрагивала от непонятного Бышко волнения и страха.

…Если бы Марфе приходилось в батальоне иметь дело только с ним, с Бышко, делиться только с ним своими переживаниями, таинственная эта история так, вероятно, и не получила бы никогда никакого объяснения. Бышко Марфушка ни за что не призналась бы в том, что с ней произошло.

Но ее окружали подруги, девушки. До них мгновенно дошло известие о новом подвиге нашей Хрусталевой: на этот раз она не просто вывела из строя очередного фашиста; она на дуэли победила немецкого снайпера. Это было совсем другое дело!

Как только она появилась в «девичьем кубрике», на нее налетели со всех сторон. Ее затормошили, усадили, заставили рассказывать. «Двенадцатый враг! Это — в шестнадцать-то лет! Ай, девочки… Ну и смелая же ты, Хрусталева! Ты это как же? Ты и смолоду такая была? Никогда ничего не боялась?»

Вот тут-то Марфе вдруг стало смешно. Так смешно, так смешно! Это про нее? И это сегодня!

И, не выдержав, под великим секретом, она открыла им свою тайну. Тайну своего страха.

…Если вам случится наткнуться на сенной стожок где-нибудь в зимнем лесу, как натыкаются на такие стожки охотники, сделайте простой опыт. Выройте углубление в сене, заберитесь в него и не шевелясь полежите в сенной пещерке час или два. Наверняка спустя самое короткое время вы почувствуете у себя под одеждой странную возню, легкое царапанье, может быть, даже слабый писк. Удивляться нечему: это, замерзнув за долгую зиму, обитатель стога, мышонок — «мышь домашняя» или «мышь лесная» — явился к вам, чтобы доверчиво погреться возле вашего большого теплого человеческого тела. Точь-в-точь так его бесчисленные предки миллионы лет безнаказанно забирались, где-либо в лесных берлогах, в мохнатую медвежью шерсть. Как же разобрать хвостатому бродяге, медведь перед ним или человек?

Вот теперь и скажите: холодный пот не пробьет вас при этом? Мурашки не побегут у вас по спине? Вас не охватит неодолимое стремление выскочить из теплой сенной ямки и бежать, куда глаза глядят? Нет?

Ну что ж, тогда, значит, вы несравненно храбрее девяти десятых женщин мира, и уж, конечно, — Марфы Хрусталевой в том числе.

Батальонные девушки не принадлежали к той десятой части человечества, которая осудила бы Марфу. Все, как одна, они совершенно поняли ее.

— Кошмар какой! — сказала толстая, большая Надежда Колесникова, бывшая торфушка. — Да я бы померла на такой «точке»! Мыши! А?

И все согласились, что это действительно «кошмар». Немцы — что; немцы — полстраха; а вот мыши…

Все эти девушки до одной были хорошими Марфиными подругами. Но всё же все они оставались девушками. Их обрадовало, когда в непонятной для них героической и бесстрашной Хрусталевой вдруг открылась совсем понятная, близкая и даже смешная немного черта. Как ее утаишь от незнающих?

К вечеру, неведомо какими путями, историю Марфиного страха знал уже весь батальон. Не девушки только, матросы — вот что ужасно!

Когда Марфа, ничего не подозревая, вошла поужинать в камбуз, ее встретил громкий крик: «Хрусталева! Смотри: крыса! Крыса!»

Вскочив на ближайшую скамью, Марфа завизжала, себя не помня: крыс она боялась совсем уж панически, а ее уменье пронзительно визжать славилось когда-то на три школы района.

Камбуз загромыхал добродушным хохотом. Теперь все знали, как надо дразнить Марфу. Теперь ей предстояло испытать многое. Но, надо сказать, не этим врезался в ее память и навсегда остался в ней тот день. Не этим и даже не двенадцатым сраженным врагом. Совсем другим.

———

В тот день после ужина в кубрике поднялось волнение: из штаба района пришли две машины с артистами: вечером в большом сарае на окраине деревни состоится концерт!

Марфа обрадовалась концерту: не очень-то тут они бывали замечательными на ее придирчивый вкус, эти фронтовые вечера, но сегодня… Лучше посидеть в тесно набитом сарае, посмотреть на каких-нибудь хоть далеко не первосортных танцорок или акробатов, послушать аккордеон, чем лежать на койке в кубрике и снова видеть перед собой край канавы, белый халат врага и желтое пятно ржавчины, которое потом стало совсем черным. Удивительно всё-таки, — откуда у нее взялась эта способность так метко стрелять?

Когда она, вместе с многими другими бойцами батальона, бежала на закате в сарай, около него, под сосной, стояла странная машина: на взгляд она была обычной «эмкой», но за плечами, как школьник ранец, несла небольшой металлический бачок-бункер. Странно: «эмка», а на дровяном топливе! Что-то новое! Водитель, лежа на брезенте, ковырялся под ее брюхом.

Когда девушки пробегали мимо, он выглянул из-под колес и, мо́я в снегу промасленные руки, крикнул с земли: «Эй! Хрусталева! Здоро́во!»

Она не остановилась: «Ну, да! Сейчас крикнет: «Мышь!» Не обманет!» Ее теперь тут знали все; все здоровались с нею; она не обратила на это приветствие никакого внимания. Ответив на бегу: «Салям!» — она нырнула в дверь сарая.

Концерт был как концерт, даже лучше обычного. Две немолодые и сильно исхудалые певицы исполнили под аккордеон несколько сатирических куплетов. Им благожелательно поаплодировали. Потом сестры-акробатки показывали неплохие номера. Весь зал, как один человек, смотрел на блестки и позументы их костюмов, — не потому смотрел, что такого не видели никогда; как раз наоборот — именно потому, что видели, много раз видели в том далеком, мирном мире! Чувствовалось, как на короткое время от всех отходят куда-то прочь и серые стены сарая, и эта Усть-Рудица с ее кубриками, блиндажами, продовольственными и вещевыми складами, и недалекий фронт, и сама война. Вместо них встают такие милые, такие теплые воспоминания прошлого: мир, тишина, фонари перед цирком, мост через Фонтанку, трамвай, сбегающий с него…

После этого певец, более чем заслуженный баритон, исполнил несколько романсов, и среди них «На холмах Грузии». Светлая пушкинская печаль внезапно облаком опутала Марфу — ей стало так «грустно и легко», что глаза ее сами собой закрылись…

И вот, по-видимому, она задремала. Ей вдруг почудилось, что простуженный голос конферансье, объявлявшего выступающих, сказал совершенно ясно:

— А сейчас соло на скрипке исполнит нам известный мастер смычка — Сильва Габель.

Марфа выпрямилась и окаменела. «Что? Мама? Мама — тут? Да нет! Ей послышалось!»

Да, это и действительно был сон. Она даже не успела ни испугаться, ни обрадоваться, ни сообразить что-либо, как простая и ясная проза жизни сменила собой сновидение.

— Краснофлотец Хрусталева! — громко, уже несомненно наяву, крикнул голос от двери. — К командиру батальона! Три креста![56]

Она вскочила и, так как ее место было близко к выходу, мгновенно оказалась на улице, на легком мартовском морозе. «Мама? Ой как это досадно!.. Как я могла заснуть так быстро? И зачем только мне это показалось… Ой, а почему меня батальонный вызывает? Ой, а по форме ли я?»

———

Случилось то, что происходит очень редко, событие исключительное.

Пятеро наших разведчиков, трое суток остававшихся в тылу противника, как раз сегодня к вечеру двинулись обратно через фронт.

По целому ряду соображений, они наметили себе путь через лесное пространство к западу от занятой противником Дедовой горы, в обход ее. Этот путь и привел их — там, в «ничьей зоне» — прямо к месту, где лежал, истекая кровью, немецкий солдат, а немного севернее, на полянке стоял приколоченный к столбику фанерный лист: «Иван! Стрелял кудо. Буду тебе убить!»

Фашист был в белом халате; явно было — он, немецкий снайпер, лежал тут на «точке»! Он еще дышал, — значит, мог выздороветь и оказаться «языком». «Языки» были нужны до зарезу. Разведчики, и радуясь, и досадуя («тащи такой груз через фронт!»), подобрали его и кое-как доставили до места.

Теперь тот немец лежал очень тихо на койке медпункта, а комбат, которому старшина Бышко немедленно доложил, что это за «хвигура» и почему эта «хвигура» ранена, пожелал сейчас же увидеть Хрусталеву.

Удивительно, до чего важнейшие события нашей жизни порою захватывают нас врасплох. Они обрушиваются так молниеносно, что потом даже сообразить немыслимо — как же всё произошло? Комбат Смирнов ни разу не отвел глаз от Марфы, пока она рассказывала ему о своем поединке. Он не ахал, не качал головой; он только от времени до времени поднимал бровь и взглядывал на отдыхавшего рядом на койке военврача Суслова.

— Ну, так, товарищ Хрусталева, — проговорил он, наконец, когда Марфа замолкла. — Что ж мне тебе сказать? Ну вот… У тебя моя винтовка. Это — личная моя винтовка; я ею всегда дорожил: на состязаниях заработал. Так… Но я-то ее заработал, а ты, Хрусталева, ее завоевала. Разница! Теперь она уже не моя — ваша! Нечего тут благодарить: как говорится, — право сильного. Верно, Эскулапий? Кстати, как этот ее… подшефник? Ничего еще… не говорит? Что же так?

— Если вам прошьют торакс слева направо через оба легкие, товарищ майор, — лениво отозвался врач, — вы тоже не скоро заговорите, если заговорите вообще… Полное впечатление, что девушка изучала анатомию: бито со знанием дела. Вот бумажки его, — это я принес.

Из полевой сумки он вынул несколько пожелтевших бумажонок. «Курт Клеменц, — сказал он. — Член нацистской партии, эсэсовец с тридцать девятого года. Ефрейтор. «Железный крест» за какую-то «акцию» в Чехии и пять значков за отличную стрельбу. Родился в городишке Штольп.

Служил в тридцатой авиадесантной дивизии. От роду двадцать три. Птица подходящая, товарищ Хрусталева… Вы его, так сказать, особенно не жалейте: он-то вас, наверное, не пожалел бы…»

Из всего, что она услышала, больше всего поразили се два слова. Тридцатая? Авиадесантная? Как? Здесь? Похолодев, она хотела было переспросить Суслова, но не успела. В эту-то минуту всё и произошло.

В запухшую по-весеннему дверь блиндажа постучали. «Да, да!» — рявкнул Смирнов тем ненатурально суровым и даже страшным голосом, каким на фронте всегда в подобных случаях рявкают майоры. Дверь толкнули сначала совсем слабо, потом гораздо сильнее… На нее нажали, она распахнулась, и у Марфы впервые в жизни действительно подкосились ноги.

В дверном квадрате на снегу стоял громадный Бышко, а на его, так сказать, фоне, задохнувшись, прижав к каракулю маленькие руки в варежках, с каждой секундой бледнея, смотрела на свою дочку Сильва Габель.

———

Люди, не бывшие на фронте, обычно пожимают плечами, когда им рассказывают о тамошних «случайностях», о неожиданных встречах, о неправдоподобных сочетаниях не из двух, а порой из трех, из пяти людей, которых вдруг, по совершенно непредставимым причинам, сводит в непоказанном месте никаким писаным законам не подчиняющаяся судьба человека во дни войны. Люди воевавшие не удивляются этому. Им просто известно: да, так оно и бывает.

Девушки-зрительницы, разумеется, мгновенно опознали в прибывшей скрипачке мать своей Марфы: Марфу-то они знали насквозь, со всей ее биографией. Как только Сильва появилась, поднялся непонятный шум; старший лейтенант даже возмутился уже: «В чем дело, товарищи?» И тут вдруг на весь зал-сарай прозвенел взволнованный девический голос: «Товарищ артистка! А у нас… А у нас Марфуша Хрусталева служит! Не ваша она дочка?»

Позднее Сильва так и не могла объяснить самой себе, как в этот миг у нее не разорвалось сердце. Но оно вот не разорвалось.

Сильва Габель выдержала и это! Она сыграла все, что должна была сыграть, да еще как сыграла! Взбудораженные слушатели не знали, — вызывать ее на бис или пусть уже скорее идет к батальонному.

Начштаба, большой меломан, был в зале. Он взял дело в свои руки. Поднявшись на эстраду, он восстановил тишину и с удовольствием сообщил всем, какая счастливая неожиданность получилась. Зал проводил и его и «мать Хрусталевой» бурной овацией.

Чем люди смелее, чем они отважней, суровей в бою и сильнее духом, тем обычно они чувствительнее ко всему трогательному.

Когда маленькая растерянная женщина, смущенно и неуверенно улыбаясь, торопливо шла между самодельных скамеек к воротам сарая, со всех сторон уже поднимались фигуры в бушлатах, протягивались аплодирующие руки.

В зале было полутемно; и вот множество карманных электрических фонариков брызнуло светом отовсюду. Их узкие лучи, скрестившись, взяли скрипачку «в чашку», как прожектора берут «в чашку» идущий высоко в небе самолет; и она шла, освещенная со всех сторон, провожаемая сочувственным гулом, чуть не плача от этой радости, охватившей вдруг совсем ей незнакомых, никогда ею не виданных людей. «Милые! Милые! Спасибо вам! Только… Правда ли это?»

Но это оказалось — правда!

Они пили чай. Разговор у них не очень клеился; как начать его так, вдруг? Сильва вообще ничего еще не соображала. Она только смотрела на милое круглое лицо, на Марфушкин вздернутый нос с изумлением, почти с ужасом.

— Вы в замечательный день попали к нам, Сильва Борисовна! — сказал майор, ухищряясь достойно начать беседу. — Да как же?! Сегодня наша Хрусталева победила — и еще как победила! — двенадцатого врага. Не простого фашиста, — снайпера, заметьте! После трудной дуэли один на один. Мы гордимся ею!

Глаза Сильвы Габель как раскрылись широко, так и остались такими раскрытыми. Как врага? Как победила? Кто?.. Ее Марфа? Что это значит? А потом Марфушка сняла полушубок… Орден и медаль блеснули на ее фланелевке…

Тотчас вслед за тем майор Смирнов почувствовал, что эту пару придется оставить наедине. Иначе ничего не получится! Жаль, но что поделаешь.

В эту ночь, впервые за всё время службы, Марфа Хрусталева ночевала не в «девичьем кубрике», а в землянке начальника штаба. Старший лейтенант любезно переселился к комбату. Мать и дочь остались одни. И тут с Марфой случился новый срам, как тогда, на вручении наград: она не успела сказать матери ни единого путного слова. Не успела — и всё тут! Она как легла на койку, как коснулась головой подушки, как только взяла материнскую руку в свою, так и заснула, точно ее захлороформировали. Ну да, как убитая! Фу, как нехорошо! Называется, — мать встретила. Но мать не обиделась и не удивилась. Мать долго сидела на краю койки и смотрела, смотрела в ее лицо. Смотрела и всё еще ничего не понимала. Как это могло случиться? Дочь. Ее дочь!

Примерно через час скрипнула дверь. Высокая плотная женщина в матросской форме осторожно вошла в блиндажик и остановилась около Сильвы Борисовны. Она оказалась Марфиной соседкой по кубрику; только ей было уже за тридцать лет. Присев рядышком на койку, она обняла скрипачку. Некоторое время они молчали так обе, радуясь. А потом, потом из ее уст Сильва узнала если не всё, что случилось за это время с ее дочерью, то во всяком случае столько, чтобы в дальнейшем она могла уже слушать ее самоё и не замирать поминутно от удивления и страха за свою Марфу.

———

На следующее утро Сильве Габель пришлось покинуть Усть-Рудицу. Ей нужно было на «Форт Фу», на Красную Горку — догнать бригаду артистов, от которой она отстала.

Майор Смирнов разрешил Марфуше проводить мать.

— Тут у нас есть машина… Газогенераторная. Восьмое чудо света! — сказал майор на прощанье. — Она пустая идет в Ленинград и вас захватит.

Когда Марфа и Сильва Борисовна уже сидели в машине, и она, зафыркав, выехала на дорогу в Ломоносов, водитель вдруг слегка обернулся к ним.

— А нехорошо всё-таки за-за-бывать старых то-товарищей, Хрусталева! — сказал он до смешного знакомым голосом. — Конечно, я п-п-понимаю: снайпер! ф-ф-фигура важная! Но всё-таки…

— Кимка! — теперь почти уже не удивилась Марфа. — Соломин! А ты что же здесь делаешь?

— Как ч-ч-что? — поднял рыжие брови Ким Соломин. — То же, что и все. — Вот «эмку» на газогенератор п-п-ереконструировал… например… А очень полезно! А теперь — везу те-тебя с мамой… И — ничего, тянет «эмка»; га-газовать можно!

Изобретатель Ким Соломин, краснофлотец батальона связи, в этот день гнал через Кронштадт — Лисий Нос, по льду залива в Ленинград, в Инженерный отдел флота переконструированную им на древесное топливо «эмку».

На Лукоморском «пятачке» давно уже не хватало горючего. Грузовые машины переводили мало-помалу на газогенераторы. С легковыми такого опыта никогда не производили. И вдруг в одной из частей морской пехоты боец Соломин совершил, никому ничего не говоря, это маленькое чудо. Теперь его командировали срочно в Инженерный отдел: там «эмкой» очень заинтересовались.

Кимка ехал в город в естественном волнении. Все знали, каким тяжелым было положение ленинградцев; а он, вот уже почти пять месяцев, не имел никаких сведений ни от матери, ни от Ланэ и Марии Петровны.

Его это тревожило несказанно; нетерпение, бившее его, гнало вперед его «эмку» быстрее, чем газогенераторное топливо.

В нескольких километрах от шоссе Марфа простилась с матерью и вышла из машины.

«Эмка» зафырчала. В воздухе запахло, как от угарного самовара. Из-под колес брызнул снег. Сильва, обернувшись, долго смотрела в заднее стекло, пока бункер Кимкиного генератора не закрыл от нее маленькую фигурку на снежной дороге. Ее дочь? Ее ли? А может быть, дочь всей страны, потому что ей стало вдруг очень ясно, — в кого уродилась ее Марфа… Она уродилась в свою другую мать, в свою Родину!

Предыдущая главаГлава 62 из 72Следующая глава