К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть III ВЫСТОЯЛИ!. Глава XLIX Марфа у Лукоморья
69%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть III ВЫСТОЯЛИ!. Глава XLIX Марфа у Лукоморья
50

Прошел сырой и уже снежный октябрь сорок первого года. Наступил ноябрь. В его окрепшем, застекленевшем воздухе почуялись признаки жестокой, более суровой, чем обычно, зимы.

За это время Марфа Хрусталева из романтического найденыша успела по-настоящему стать рядовым бойцом того батальона морской пехоты, на участок которого привел ее страдный путь по вражескому тылу.

В состав этого батальона она была зачислена, как только удалось проверить подлинность ее неправдоподобных на первый взгляд приключений.

Принимая девушку в свой батальон, комбат Смирнов не выразил особого восторга. Он имел в виду определить ее на какую-либо стандартную девичью должность; то ли санитаркой, то ли помощницей кока, то ли ординарцем. И если Марфа пошла по совершенно другому пути, в этом смирновских заслуг не было. Наоборот, комбат сопротивлялся ее намерениям — правда, не долго и не достаточно энергично.

Через два или три дня после Марфиного прибытия в часть Смирнов, сам отличный призовой стрелок, в некотором недоумении вызвал к себе лучшего своего снайпера, старшину Бышко.

Коля Бышко являлся в батальоне широко известной фигурой; тому были две причины.

Прежде всего это именно он положил начало истребительскому движению на данном участке фронта. Уже в ранние осенние дни 1941 года Бышко записал на свой счет десять убитых фашистов (восемь врагов числились на его счету еще с кампании сорокового года). Одно это обстоятельство, конечно, принесло бы старшине всеобщее уважение и любовь.

Но широко известным он стал еще до своих снайперских подвигов и по совсем другому поводу: он единственный во всей бригаде, к крайнему негодованию снабженцев, получал на камбузе двойной паек. Старшина Бышко, Николай, имел 192 сантиметра роста. А для таких редких людей предусматривается на нашем флоте двойная норма питания. За это бойцы его сразу полюбили: какой у нас есть крокодил!

В то же время нельзя было без веселого удовольствия смотреть на эту добродушную громадину, так кругло и незлобиво было широкое лицо Бышко, так умно и иногда лукаво смотрели украинские карие глаза, так могуч, смирен, немногословен и иногда даже конфузлив был он сам.

Сгорбившись в три погибели, Николай Бышко в белом новом полушубке, в ушанке и валенках, пролез в то утро в низенькую дверь командирского блиндажа, насколько мог распрямился там и, упершись головой в бревна наката, изобразил почтительное ожидание. Смирнов сидел за столом над картой. Совсем ничтожная по сравнению с Бышко девушка-краснофлотец, присев на корточки у печурки, кидала сосновые сучки в ее ревом-ревущую красную пасть.

— Вот, Николай! — сказал комбат, посмеиваясь (все невесть почему начинали улыбаться, как только видели Бышко). — Вот погляди: появилась налицо девушка. Звать — Хрусталева, Марфа Викторовна. Имеется у нас таковая! Вот! И внезапно она мне говорит: «Я — ворошиловский стрелок». И хочет она, изволишь ли видеть, начать снайперить. Тебе это понятно? Вот! На «точку» к тебе просится. А? Что скажешь? Возьмешься такую выдающуюся боевую единицу обучать?

Бышко уставился на «единицу» с легким испугом.

— Ну, что смотришь-то? Девушка, как все! Не видал никогда, что ли? Возьми испытай, как у нее со стрелковым делом. Ты же комсомолец: должен понимать, как смену готовить надо!

Бышко слегка потоптался на месте.

— Товарищ майор, — жалобно и тоненько сказал он наконец. — Это, конечно, — как будет приказ ваш… Ну только… Они же совсем неподходящие!.. Ей-богу… Они же — маленькие очень… Подросточек! Разве они сумеют? Я, конечно, — почему ж? Я могу им испытание дать. Только потом… не велите в батальоне смеяться…

Испытание было организовано честь честью.

Чтобы полностью застраховаться от насмешек, Бышко вызвал к себе на помощь, в качестве судей, обоих своих соперников по «бою», по стрельбе — Ивана Журавлева и старшину первой статьи Мижуева.

Зайдя за штабные блиндажи, в сосновом лесочке, они набили аккуратно на дерево небольшую мишень и, переглядываясь, дали Марфе в руки пистолет, тяжелый холодный «ТТ». Им было смешно, всем трем этим здоровенным опытным бойцам: «Ишь ты, отчаянная деваха какая! Снайперить хочет!..»

— Вот так, барышня! — проговорил, наконец, огромный Бышко, к удовольствию собравшихся зрителей, смотря высоко поверх Марфиной головы и слегка краснея. — Конечно, мне несколько граммов свинца не жалко. Так что, принимайте оружию и пять штучек возможных…

…Очень долго, в легкой оторопи даже, они все трое ковыряли затем древесину сосны под мишенью: пули были всажены сквозь черное яблочко одна в одну; а ведь эта отчаянная девчонка как будто даже и не целилась…

— Ай, Миколай! Вот диво!.. А-ай! — тоненько произнес Иван Журавлев, когда сплющенные кусочки свинца были, наконец, обнаружены. — Ты возьми у ей пистолет, пущай она с винтовоцки попробуе… Винтовка-то дело верное, она шутить не дозволе… Дай ей винтовку, да отойдем подалее, хоть за той сумёт…

Всю жизнь Марфа Хрусталева, поражая своей феноменальной меткостью лагерных мальчишек и военруков, не могла побороть в себе некоторого страха перед громким звуком выстрела. Кажется, сегодня она впервые не боялась ничего. «Забыла испугаться».

Громадный Николай Бышко вертел бумажку так и сяк в своих могучих руках, и широкое лицо его понемногу расплывалось всё шире и шире.

— Ну… я извиняюсь, товарищ Хрусталева! — проговорил он, наконец, оглядывая Марфу с застенчивым восхищением. — Видать, этому делу мне учить вас долго не придется; так, если только шлифовочку дать маленькую. Ну, конечно: «точка» — дело особое… Это — не в тире тренироваться… Но… Как же, извиняюсь, не дослышал я майора, ваше имечко?.. И — по батюшке вас как?

Всё было тогда внове в этих делах для Марфушки Хрусталевой: и лес, по которому, волнуясь, пожалуй, больше, чем она, Бышко через три дня впервые осторожно вывел ее за передний край наших позиций; и необходимость несколько часов подряд пролежать на сухой осенней земле в густом кустарнике, невдалеке от противника, и то, что в круглый глаз окуляра винтовки Бышко она могла снова увидеть кусочек того страшного и ненавистного мира, из которого вырвалась месяц назад.

Винтовка у Бышко была отличной, оптической. У Марфы такой не было. Ей дали пока самую простую, но дали и бинокль. А за спиной ее висел тот самый автомат, который она подобрала в страшном, мокром, как губка, лесу во время своих недавних скитаний.

Заботливый Бышко сам отчистил и просмотрел этот легонький «ППД» первых серий, с глубоко врезанной кем-то из его прежних владельцев монограммой на щеке ложа. Автомат был Марфе очень нужен: сегодня ей предстояло не столько действовать самой, сколько охранять своего учителя и присматриваться к его работе. «Точка» Бышко была расположена на переднем скате холма. Чуть-чуть сбоку, у седловины… Враги время от времени показывались перед ней на той стороне маленькой долинки. Там, внизу, был колодец с хорошей водой; случалось, — они прокрадывались к нему с ведрами.

— Фриц тут у меня, товарищ Хрусталева, береженый, непуганый, — заранее объяснил ей обстановку Бышко. — Вот на третьей точке, — там я их уже чуток пошевелил: остерегаются! А здесь им еще от меня никакой тревоги не было. Здесь, я полагаю, мы с вами еще кое-чего взять можем! Главное дело — только бы себя им не показать до времени. На первые разки я их сам коснусь; повыше на горке буду брать, чтоб им насчет кринички не думалось… А потом — доведись хоть бы и мне на их месте, — и я бы главное подозрение не на этот гаёк,[49] где мы сидим, взял, а вон на те сосенки.

Долго потом стояло в глазах у Марфы острое впечатление этого «случая номер один».

Когда враг появился там наверху, на горе, между избами, Бышко внезапно издал странный, негромкий горловой звук. Марфушка впилась глазами в свой бинокль.

И вот она опять, еще раз увидела его, немца-фашиста, увидела как бы совсем близко от себя. Желтовато-зеленый, в картузике, он показался на вершине гребня, правее деревенского гумна, странно знакомый, точь-в-точь такой, как и те, там в Павловске, в Красном…

Фашист вышел за гумно неведомо по какому делу: что-то маленькое и белое виделось у него в руках.

Огромное тело Бышко все спружинилось начеку. Марфино сердце заколотилось…

Помня инструкцию, она поймала было «цель» и на свою, обыкновенную, никакую не «оптическую» мушку, но сразу же безнадежно потеряла ее. Она не слышала выстрела; ее даже удивило, когда желтая фигурка там, метрах в шестистах от них, совсем неэффектно споткнулась, сунулась вперед, перекатилась два или три раза через локоть и замерла под откосом.

— Вот так; правильно! — удовлетворенно сказал тогда вполголоса Бышко. — На бугорке я его клюнул. Раза три перекувырнулся; теперь пускай гадают, — откуда он битый? С какого азимута?

Потом наступил памятный для Марфы день. Это было уже после того, как двадцать восьмого октября выпал снег и остался лежать на всю ту жестокую зиму. В тот день сразу два фашистских солдата сошли к колодцу, с большой бадьей на жерди.

Бышко тихонько тронул Марфу локтем. Все заструилось перед ней в окошке оптического прицела (ей временно дал в пользование свою личную винтовку комбат Смирнов); скрещение нитей заметалось по всем направлениям… В полной растерянности она рванула спусковой крючок, недостаточно плотно прижав к плечу ложе винтовки. Ее резче, чем обычно, толкнуло отдачей… Солдаты бросили ушат и, скользя по натертой тропе, кинулись в гору.

Тотчас же щелкнул сухой выстрел старшины. Передний солдат упал поперек тропинки. Задний, споткнувшись о его тело, повалился тоже, вскочил…

— Чего испугалась, Марфа Викторовна!? — очень спокойно сказал ей в самое ухо Бышко. — Не жалей; злей врага не увидишь! Бей не думавши! По-комсомольски бей!

Марфушка с силой закусила губу. Что-то странное вдруг произошло с ней: в необычной графической точности и сухости явилось ей поле зрения ее трубы. Там была схема: желто-бурый, с белыми пятнами снега фон. По нему, как бы цепляясь за нити окуляра, судорожными движениями слева направо, сверху вниз перемещалась плоская фигурка.

Мушка подошла снизу к ногам фашиста. Теперь Mapфу очень легко толкнуло в плечо. Фигурка перестала двигаться.

Тогда она выпустила винтовку из рук и, закрыв глаза, глубоко, судорожно вздохнула…

Огромный Бышко сам вогнал в лакированное дерево ложа, ее автомата медный гвоздик с резной шляпкой: первый! Он не много говорил, Бышко; не слишком хвалил ее. Но широкое лицо его начинало светиться радостной улыбкой всякий раз, как он замечал неподалеку от себя «Марфу Викторовну».

———

Первые дни ноября на Лукоморском пятачке были еще осенними: снег лежал кое-где, залив не замерз. В штормовые ночи его хмурая громада тяжко и невесело била невысокими волнами в песчаные берега. В соснах, росших по дюнам, стоял сумрачный, неприветливый гул. Леса в глубине пятачка, туда, к Ломоносову, к речке Черной, к Усть-Рудице, казались уже почти мертвыми; голые осинники, мрачноватый ельник, строгие сосновые боры, в которых скрещивались и разбегались тропы разведчиков и снайперов, — все это ждало близкой зимы… Вот-вот, со дня на день…

Шестого числа утром Марфа Хрусталева заметила некоторую неожиданность: в неурочное время к блиндажу комбата на велосипеде приехал комсорг-политрук Дубнов. Да, Федя Дубнов, чем-то взволнованный, и, судя по выражению его лица, взволнованный приятно. Обычно Дубнов с кем, с кем, но уж со снайпером Хрусталевой, этой батальонной достопримечательностью, заговаривал сам: проверял политико-моральное состояние; спрашивал, как идут дела, нет ли каких особых заявлений… Не было случая, чтобы он прошел мимо нее не задерживаясь…

А сегодня он как-то бочком шмыгнул прямо в командирскую землянку, только издали помахав ей на ходу своей единственной рукой. Шмыгнул и исчез за дверью, за которую ей, Марфе, никакого пути без экстраординарного случая, без прямого вызова оттуда, не было.

Этого Марфа не стерпела. Она пустилась на хитрость. Пошел легкий снежок, и — ничего не могло быть естественней! — Марфа заботливо прибрала дубновский многострадальный велосипед, втащив его в «предбанник» своего блиндажа, девического: там жили девушки-краснофлотки. Чтобы Федя Дубнов понял, что произошло с его «транспортом», она прокатила машину грязными колесами прямо по невысокому снежному намету посреди поляны. На снегу осталась рыжая недвусмысленная полоса. «Меня увели в девичий блиндаж!» — расписался «транспорт» по белому рыжей глиной.

Пусть-ка теперь Дубнов минует Марфу!

Так и случилось. Выйдя от комбата, политрук удивленно оглянулся, увидел след, оценил добрую услужливость, не заметил хитрости и минуту спустя попал в расставленную Марфой ловушку, да так удачно: в блиндаже не было никого, только Валечка-шифровальщица спала на самой дальней койке…

Конечно, и на старуху бывает проруха. Марфа, в свою очередь, не заметила одного: уж очень легко сдался комсорг, не успела она, щурясь для умилительности, затянуть свое: «Ну, скажите, товарищ политрук! Ну, какие новости? Ну, ей-богу, я никому…» Похоже было, что Дубнову это самое «я никому!» было меньше нужно, чем ей самой. Может быть, его даже устраивало, чтобы это «никому» обязательно превратилось бы! — в «я всем». Но, так или иначе, он принял игру и с сугубо таинственным видом сообщил ей новость. Под величайшим секретом: «Никому, так уж никому, Хрусталева!»

Новость была неимоверная, глаза на лоб!

В штабе бригады получены сведения, что сегодня вечером из Москвы будет передаваться важное сообщение, а завтра на Красной площади рано утром состоится традиционный октябрьский парад войск. Вот! Вечером в большом блиндаже штаба батальона будет включено радио. «Приходите, девушки!» А завтра…

Марфа остолбенела. «Парад? На Красной площади? Как всегда?»

Надо вспомнить, как трепетала в те дни вся страна за Москву, что думали, чем болели люди. Фашистская лавина докатилась уже почти до пригородов столицы. Калинин, Можайск, Ржев — все это было в «его» руках. Химки, Останкино слышали недалекий грохот, урчание чужих танковых моторов. Говорили, что немецкая тяжелая вот-вот начнет бить по московским улицам. По Неглинной. По Ордынке. По улице Горького — Тверской!.. Говорили — правда, не все, некоторые, — будто Москву уже эвакуировали, будто правительство уехало куда-то на восток, будто… И вот вдруг теперь… «Ой, товарищ политрук, ой… так… а почему же тогда «никому»?»

Комсорг погрозил ей пальцем: «А если радисты не выдюжат?» Радисты, точно, не выдюжили. Вовка Борисов, их старшина, буквально плакал в своей аппаратной, клялся, что готов отдать свой паек за три дня несчастной этой рации — на, лопай, только вытяни! Рация не вытянула. Такие неистовые помехи — и стихийные, и созданные злой волей врага — метались в тот вечер над полями нашей Родины, сложные приборы так сердито трещали, шипели, подвывали, пытаясь схватить нужную волну, что ни у кого духа не хватило обвинять ребят. Ну, что уж там, ясно же… Придется ждать газет… Или ленинградское радио завтра сообщит… Или Дубнов как-нибудь через Ташкент подслушает… Он это может. Он все может!

Очень огорченная, Марфушка долго не могла заснуть в родном своем девичьем блиндаже, а когда заснула, вдруг увидела во сне маму. Мама почему-то сидела в люльке мотоцикла и говорила о ней, Марфе, обидное, прошлое: «Ветер в голове, о чем она думает, опять по алгебре будет тройка…»

А Сильва Габель не спала в это время. И никакой люльки у нее не было. Сильва за неделю до этого дня совершенно случайно встретила в Столешниковом переулке, у столовой, к которой была прикреплена, свою давнюю, давно потерянную подругу, в прошлом — талантливую альтистку, а потом просто мужнюю жену — «домохозяйку, к сожалению!» — такую Тамарочку Беловекшину. Тамара взяла слово с подруги прийти к ней; она теперь жила с мужем, крупным работником милиции, в совсем особенном историческом месте, на скате к реке, почти на углу Ильинки; второй дом, окна прямо на купола Василия Блаженного… И у нее была действующая ванна. «Сильвочка, никаких разговоров: жду!» И шестого днем Сильва пришла в гости.

Когда две женщины, бывшие подруги, встречаются после десяти или пятнадцати лет разлуки, их время начинает необыкновенно съеживаться: в минуту пролетает полчаса, как в теории относительности.

У обеих были похожие тревоги, не считая общей тревоги — войны: у Сильвы потерялась дочка, Марфушка… Ну да, шестнадцать!.. О, боже мой, какой ужас! У Тамары Беловекшиной — сын Дима, двадцати лет… Да, ничего нельзя сделать… Можно было бы легко устроить его в тылу… Он физик, и очень способный; его бы Капица взял без разговоров, но он — ни за что!.. Да, в летной школе теперь, даже не известно точно, где; не то в Томске, не то в Тобольске… Нет, уже скоро кончит, а потом… «Дня нельзя быть спокойной…»

Муж Тамары оказался немалым чином в милиции, тут в Москве. «Тоже, знаешь, работа в военное время; я его почти и не вижу… Вот обед все время готов, стоит в духовке. И может достоять до двенадцати ночи. Но ты расскажи же, как же ты…»

Много раз Сильва Габель — в первый раз только позавтракав, потом — напившись чаю, потом — пообедав (потому что полковник Беловекшин так-таки и не шел и не звонил), потом — попив чаю вторично — собиралась уходить, и всякий раз опять снимала платок, садилась. Еще что-то было недоговорено. За окнами давно стемнело, пришлось их законопачивать ради светомаскировки, и стало просто невозможно судить, который же час? А когда, наконец, в замке зашевелился ключ и высокий военный (именно военный, не милиционер), войдя, выжидательно уставился на Сильву: кто такая? — выяснилось совершенно неожиданное.

Полковник Беловекшин быстро оттаял, узнав, кто эта маленькая женщина. Но, моя руки в ванной, он испустил странное «те-те-те!», услышав, что Сильва собирается сейчас уходить. «Не выйдет! — сказал он глухо из-за двери. — Тома, которое полотенце можно?.. А очень просто: не в любезности дело, а просто не выйдет. По той простой причине, дорогие дамы, что весь наш район оцеплен. Вход и выход до завтрашнего полдня строжайше по пропускам… Ну вот, почему! Потому что… Впрочем, теперь уже могу сказать: парад завтра будет. Да — самый обычный парад: войска, пехота, танки, все на свете. Да ну, вот еще, все как положено! Правительство на трибуне, над площадью — самолеты… А потому я тебе, милочка, этого ничего не сказал, что и не должен был ничего этого говорить; ишь какая прыткая! Скажи спасибо, что сейчас говорю… Ну, естественно, все улицы уже перегорожены, везде пропуска… А я же и приказывал. Да нет, ну что ты, Тома, это даже в довоенное время было бы трудно, а сегодня… А что огорчаться-то? Просто вы заночуете у нас… точнее — у нее; я через полчаса смоюсь и… до завтра, до вечера… А вы располагайтесь. Я страшно рад: как-никак праздник, так ей хоть не одной его встречать…»

Он быстро перекусил и умчался; спрашивать, куда и зачем, было явно не положено. Две женщины разахались; нет, это было очень удивительно! Это необыкновенно обнадеживало. Как-то сразу после того, как новость стала известна, обе они почувствовали, что многодневная тягучая тревога постепенно отходит от них.

Да, конечно, это очень страшно: «они» за Химками! Крюково, говорят, наше, а уже следующий полустанок их. Это страшно до неправдоподобности, до того, что становится непонятным: если так, то почему же все не уходят из Москвы куда-нибудь туда, на Восток? Почему же не эвакуируют всего? Неужели не хватает решимости… Или сил… Или… или просто рассудка? Чего же ждать?

Так не говорили, но так думали многие. И вдруг… Да нет же! Значит, тем, кто руководит страной, положение не кажется безнадежным. Значит, в их глазах — не все потеряно… «Да нет, ты пойми, Сильва, если бы думали иначе, кто же рискнул бы… Все правительство на трибуне…»

«Тамара, я не понимаю одного: а если они как раз в это время сделают налет? Если самолеты?»

Тамара Беловекшина не сразу нашлась, что ответить. Но потом в ее глазах вдруг блеснула давняя, студенческих времен отчаянная искорка:

— А! — бесшабашно махнула она рукой. — Значит, не сделают.

И обе они весело, совсем как девчонки, расхохотались.

Перед сном, погасив огонь, они приоткрыли занавеску окна, посмотреть, что там делается. Но тьма была непроглядной, ничего они не увидели. По небу бродили бессонные лезвия прожекторов, в глухом мраке внизу изредка мелькали какие-то беглые искры… Странно: день до вечера был ясным, а теперь ни одной звезды не проглядывало в небе, — видимо, наползли тучи. А после полуночи, когда женщины уже ложились, вдруг что-то грохнуло в кухне, что-то упало, что-то застонало, завыло… Тамара бросилась туда… Форточка была распахнута настежь, подвешенная к полке легкая посуда плясала, и по всей кухоньке злой, лютый, по-нежданному зимний ветер мел через фортку шипучий морозный снег зимы. На улице бесилась, точно прорвавшись откуда-то, яростная — не ноябрьского, январского покроя, — этакая нарочито-русская, точно специально для немцев спущенная с цепи, метель. «Во-о-о-т она я-а-а! — завывала она где-то в трубах Москвы, где-то в стволах подмосковных лесов, в стволах нацеленных на Москву немецких орудий. — Вот я!»

Тамара не сразу захлопнула форточку. С минуту она стояла в клубе снежной пыли, хотя Сильва Габель и кричала уже: «Сумасшедшая! Простудишься!» Потом, прекратив это метеорологическое безобразие, Тома Беловекшина, уже полностью успокоенная, повернула к подруге за какие-то секунды загоревшееся румянцем круглое лицо: «Вот и никаких налетов! Я знаю: теперь дня три крутить будет!»

———

Это было радостно не всем. Летчикам того полка, в котором служил летчик Федченко, там, под Векшей, неожиданная «атмосферная депрессия» эта поперек горла стала. Им было приказано быть готовыми к участию в воздушном параде: тремстам машинам разных типов, в том числе и их ястребкам. Еще большее число истребителей должно было окарауливать в течение всего дня 7 ноября московское небо.

Евгению Федченке надлежало вести свое звено над самой Красной площадью на бреющем. И все сорвалось!

Самым досадным было, пожалуй, то, что гнева летного состава на этот раз никто не поддерживал. «Да брось, брось сегодня скулить, Женя! — проговорил военком Чорба́, когда воркотня ему надоела. — Сегодня ты сколько хочешь их грызи, метеорологов: они, брат, лучше тебя Москву с воздуха завтра прикроют… Сквозь наш барраж, может, немец не пройдет, может, и проскочит, а вот уж сквозь такой заслон, какой с полночи они поставят, и сам Рихтгофен не пронырнет… Так что не вякай, хватит!»

Правильно, но досадно!

В час ночи Федченко все-таки проснулся, натянул унты, прошел в сени, открыл дверь и только помычал немного. Зги было не видать. От земли до неба все крутило, мело, несло, визжало, блеяло. И, главное, не по оттепельному несло, не к потеплению: круто, сурово, с разбойным посвистом, — пощады не жди! Женя покачал головой и сердитый пошел ложиться: «Ваша взяла, ветродуи, чего уж там!»

———

Они собирались встать на свету, но, хотя ноябрьский «свет» не ранний, заговорившись с вечера, проспали. Едва проснувшись, Сильва бросилась расшторивать «затемнение»; однако даже когда она развела далеко в стороны тяжелые темные занавески, большого посветления не получилось. Так низко лежали тучи, так свирепо мело понизу, что свет, вошедший в комнату, бросил на все холодный, строгий, суровый отблеск. «Ох, бедные!» — ахнула маленькая скрипачка…

Внизу была видна часть Москворецкой улицы и та, средняя треть площади, — без Лобного места, закрытого собором и без Исторического музея, спрятанного за зданием «Рядов». Но по всему этому пространству в лютом холоде, на жгучем ветру темнели колонны пехотных частей. Сегодня, в этом вьюжном холоде, — под таким зимним, как на тех картинах Верещагина, которые говорят о бегстве Наполеона, под преувеличенно-зимним и безжалостным небом, — эти квадраты рот и батальонов, эти иглы штыков, на которых, казалось, оседает свирепый иней, выглядели особенно страшно и особенно грозно. Между рядов крутило белую поземку. Нельзя было поверить, что по линейке выровненный пунктир охранения построен из живых, из настоящих людей, «таких же, как моя Марфа, как ее Димочка, как мы сами…»

Сильва как поднесла ко рту руку, так и застыла у окна в этой позе, боясь пошевелиться. Или, может быть, это передалась ей, как под гипнозом, каменная, металлическая неподвижность тех, стоящих на площади.

Потом что-то, видимо, произошло там снаружи. Спасская башня была не видна из этих окон; они не знали, что в какой-то миг из ее ворот выехал принимать этот небывалый и неслыханный парад Буденный. Они проглядели, когда навстречу ему поскакал другой генерал, и не видели, как состоялась их встреча. Просто колонны вдруг шевельнулись, что-то с ними произошло, и сразу же они снова оцепенели в еще более строгой неподвижности и молчании…. Прижимаясь к стеклу, женщины видели под острым углом трибуны у мавзолея, людей на трибунах под сизо-черными островерхими елями. Они могли догадываться: там кто-то что-то говорил… И вдруг Тамара резко отпрянула от окна. Стекло дрогнуло, зазвенело… «Господи… Что же это?!»

Нет, это не был разрыв вражеской бомбы. Это тут, в десятке километров от передовой, грянули орудия обычного, ежегодного салюта. Раз… другой… третий…» десятый… Они грохотали и грохотали оттуда, из-за древней кирпичной стены, и, пугаясь их грома, каждый раз с кремлевских башен срывались целой тучей бесчисленные вороны — кто знает, может быть, помнящие еще взрывы наполеоновских мин; говорят, они живут очень долго! — срывались и носились над площадью в снежных вихрях, не рискуя опуститься на привычные зубцы стен.

А потом все внизу пришло в движение… «Ой, я не могу…» — Тамара, вскочив на стул, с сердцем оторвала примерзшую за ночь форточку, и в нее ворвалась медь оркестра… Интернационал… Интернационал! «Сильва, милая, ты слышишь? Сильва, но ведь не может же быть иначе! Мы же победим, правда? Да?»

Колонны шли и шли мимо их высоко подвешенного над московской улицей «наблюдательного пункта». Сначала пехотные части… Женщины не могли знать, что торжественный марш открыли курсанты артиллерийского училища, что за ними двинулись войска НКВД, батальоны пехоты, стрелковые подразделения… Они заметили только черные квадраты какой-то флотской части… Но им было не важно различать роды войск. Там внизу шли люди, точно такие же, каких они всю жизнь видели возле себя, а в то же время совсем другие. Там шли те люди, которые завтра, может быть, будут уже умирать или побеждать в бою, шли надежда и оплот, радость и горе…

…Несутся на рыси пулеметные тачанки… Катятся, точно скованные друг с другом, не отставая и не опережая друг друга ни на дюйм, грузовые машины. И в их кузовах чуть поблескивают стальные шлемы моторизованной пехоты, такие неподвижные на ходу машин, что не сразу приходит в голову, что это люди… Может быть, это какие-нибудь снаряды составлены там рядами? И вот, наконец, после всех — танки… Взметывая свежевыпавший снег, посверкивая синими вспышками выхлопов, они идут и идут — десяток, другой, третий… Сотня, вторая… Ну что же, теперь — все…

Площадь осталась пустой. И только вдогонку за последним танком, скользя по обмерзшему диабазу, раскатываясь, бежало несколько маленьких человечков, странные фигурки с навешенными на ремнях камерами кино и фотоаппаратами, те незаметные люди, усилия которых и сохранили для нас точную картину этого величественного и трагического парада, парада самых тяжких, самых тревожных, самых, может быть, героических дней…

На лестнице было холодно. Растрепанная, еще не прибранная голова Беловекшиной свесилась через перила вдогонку, вниз, в пролет. Потом она скрылась. Сильва Габель осталась одна. Она остановилась натянуть на рукава довоенной каракулевой шубки длинные, совсем не для этой шубки приспособленные, грубошерстные серые варежки.

«Ох, только бы мне узнать, где ты, моя девочка… Только бы узнать…»

———

А ее девочка в этот миг сидела в штабе батальона на очень удобно отпиленном и превращенном в «тубаретку» (никто почему-то не говорил тут «табуретка») чурбаке. То, что она сидела, было не по уставу. А ей, Марфе, приказали сесть. Вот как!

Только что, утром, комиссар батальона провел с ними, снайперами, краткую беседу. «Получена последняя директива Верховного командования: «Если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат». Так теперь, товарищи снайперы, и вам надо понимать ваше положение. Вы — истребители; вам и карты в руки».

Это было очень понятно Марфе. Конечно, до сегодняшнего дня она еще не завоевала права считать себя настоящим снайпером, полноценным. Прежде чем стать им, она должна была еще, как говорил Бышко, «заработать себе оптику»: своей-то винтовки у нее еще не было — комбат дал.

Обращение ко всем снайперам района, подписанное Бышко и Хрусталевой, лежало на колченогом столе. Комиссар посматривал то на эту бумажку, то на Марфу и, видимо, думал о чем-то. Потом он, чуть-чуть покачав головой, сказал: «Ну что ж, товарищи… Правильно. Быть по сему! Воронкова! Перепечатай почище, с двумя копиями. Одну отправь в Лукоморье, в газету, Кириллову. Позвони по телефону, скажи: «С Медведковым согласовано». Пусть дают в номер на весь район…»

Ниночка Воронкова, косенькая переписчица, унесла листок. Комиссар встал, продолжая смотреть на Марфу. «Ну что ж, Хрусталева, лады… — еще раз проговорил он. —Добро получено, давай работай, дочка…»

Он вдруг поднял руку и, положив ее сверху на Марфину ушанку, не то ласково погладил ее по голове, не то слегка подтолкнул к выходу. «А пока будь свободна. Иди! И не попадайся на глаза… Смотрю на таких, как ты, снайперих желторотых, обрывается все в груди. Сюда бы мне его, сухорукого черта, Гитлера, я б ему выдумал казнь… Я б его, — взгляд его вдруг упал на жавшегося в углу техника-интенданта и сразу стал другим, ядовитым, — я б его вон к интенданту на склад отправил. Привязал бы там голого к мучному ларю… Там у интенданта, говорят, такие тараканы разведены, медведя съесть могут… Уходи, Хрусталева, а то я сейчас с интендантом по душам говорить буду, тебе этот разговор слушать вредно…»

Восьмого числа обращение снайперов напечатала газета БУРа. Девятого к вечеру Бышко и Марфа вернулись оба со свежими зарубками на ложах своих автоматов. Однако уходить с точек им пришлось не совсем спокойно — таким минным шквалом вдруг обрушился на скрывавшую их рощицу противник. Значит, обнаружил их.

На следующий день они переменили место. Мастер своего дела, Бышко обдумал за ночь положение. Он отошел теперь много правее, на пологий лысый холм в редком лесу, усыпанный огромными валунами.

Фронт имел здесь причудливую и выгодную для снайперов конфигурацию; оставаясь у себя дома, они, выдвинувшись сюда, нависали как бы над фашистским тылом. Совсем близко от них оказывалась окраина захваченной немцами деревеньки, два больших старых гумна и баня поодаль, за полуразвалившимся плетнем. Накануне Бышко заметил: еще позавчера фашисты начали копаться в мерзлой земле за этими гумнами, отогревая ее маленьким костерком. Вчера они врыли в яму невысокий столб, как раз у перекрестка дорог, прибили к нему поперечину в виде буквы Т. Бышко был почти уверен, что завтра они — немцы народ аккуратный! — снова явятся сюда доделывать неконченное дело.

Изучив место, Бышко выбрал себе позицию в старой глиняной яме внизу горы. Закрывая ее, перед ямой росла старая яблоня-дикарка. Марфе же впервые предстояло теперь остаться одной-одинешеньке в колдобинке среди трех громадных, как носороги, серых валунов на самом юру, на голой вершине холма. Ее от Бышко отделяло теперь метров семьдесят пологого склона. Благодаря разнице в высоте они «взяли в вилку» то место, на котором фашисты вкопали столб, и северные подступы к нему. Вот тут-то в четвертом часу тускловатого зимнего дня и случилось то, что сделало Марфу снайпером. Настоящим снайпером и настоящим человеком.

В розоватом свете прорвавшегося из-под облаков заката три небольшие фигуры, темные на белом снегу, появились там, возле гумен. Сначала ни Марфа, ни Бышко не поняли, что это за люди и для чего они пришли сюда. Но потом обнаружилось странное: двое из них пришли сюда сами, третьего они привели с собой. Они конвоировали его. Они его тащили! Один раз его даже сильно толкнули прикладом в спину. Марфа так и впилась глазами в окуляр своего прицела.

Почти тотчас стало ясно: готовится казнь. Фрицы поставили человека спиной к столбу, поговорили между собой… Один из них взмахнул рукой, но человек, сделав резкое движение рукой, отбросил веревку. Свившись змейкой, она упала на снег у подножья столбика.

Тогда, оставив приговоренного на месте, оба палача не торопясь пошли к стенке гумна.

Ни жива ни мертва, Марфа только теперь взглянула вниз, на Бышко. Да! Очевидно, ее предположения были верны: еле заметный в своем халате Бышко, в несомненном волнении, готовился стрелять. По которому? Нет, по правому: это у них было условлено заранее.

Время? Что такое время в такие минуты?!

Оба выстрела почти слились. Оба немца упали, но один, видимо, — только раненный. Он отчаянным рывком метнулся уже по земле за серый угол здания. Должно быть, там он закричал в последнем своем смертельном страхе.

Человек у столба мог ожидать всего, только не этого, И все же он потерял не более нескольких секунд, может быть, четверть минуты. Сейчас же, встрепенувшись, спружинившись, он кинулся огромными скачками, по снегу под гору. От леса его отделяло метров двести целины. На первой четверти пути скат оврага был ему защитой, немцы не могли его видеть за ним… Холод и жар охватили Марфино тело…

Фашисты, прибежавшие на крик раненого, выскочили из-за более далекого гумна. Чтобы увидеть бегущего, им необходимо было подняться на гребень ската. Но это оказалось невозможным. Бышко или Марфа — трудно сказать, кто из них — срезали переднего на первых же шагах. Трое следующих мгновенно бросились на землю и потерялись.

В следующий миг, однако, Марфа заметила легкое движение за плетнем. Кто-то согнувшись, скрючившись, бежал теперь, прячась за изгородью, к бане.

Марфа задрожала: если он добежит, то скроется от Бышко! Тогда он дорвется до выступа горы, до куста, растущего на нем. Оттуда ему будет отлично видна и вся лощина и пробивающийся по ней, по ее глубокому снегу, беглец… И тогда…

Между баней и кустом было короткое голое пространство. Шагов сорок мерзлой пашни; легкий, снежок, гонимый сильным ветром по коротким бороздам; два-три бугорка на месте развалившегося плетня.

Бышко со своей точки при всем желании не мог видеть этих тридцати метров поля: их закрывала от него дикая яблоня, росшая на краю болота. Значит, если старшина не видит сейчас и не убьет преследователя, то жизнь и смерть приговоренного оказывается только в ее, только в Марфиных шестнадцатилетних руках…

Как только она поняла это, весь мир исчез для нее, кроме тридцатиметрового отрезка пашни. Она уже не видела теперь Бышко, не следила и за тем местом ската, откуда через несколько секунд неизбежно должен был вырваться беглец. Все это было неважно! Она видела одно: баню и куст. Куст и баню! Между ними лежал небольшой, припорошенный снегом камень. Фашист никак не мог миновать его! Никак! И в горле у Марфы пересохло.

Вся заледенев, двигаясь точно автомат, она провела скрещение волосков по торчащим из-под снега бороздам, пересекла ими пучок крапивы у камня и остановилась. Даже поправить локоть, как в тире, хватило у нее спокойствия. Откуда взялось оно у шестнадцатилетней девчонки?

Гитлеровец был опытным воякой; он задержался на миг, притаясь за баней: видимо, он хорошо понимал риск следующих сорока шагов. Но нельзя же ждать так до ночи! Поэтому он стремительно бросился вперед. Но пуля мчится быстрей человека…

С его головы упал картуз и, мелькая, покатился вниз по снежному скату. Две или три секунды казненный палач скреб руками мерзлые комья пашни, пытаясь встать. Но бледная как бумага девушка там, за лощиной, нажала спуск еще и еще раз…

Только теперь она перевела взгляд на глубокую низинку возле леса. О! Утопая в сугробах, беглец, видимо из последних сил, тяжело пересекал ее. Вот он провалился в канаву… Нет! Выбрался! Вот он на линии первых красноватых кустов ракитника… Двадцать шагов… Десять… Теперь… Теперь… Кончено! В лесу! Скрылся!

Николай Бышко, обойдя холм сзади, снял снайпера Хрусталеву с ее точки. Он завел ее за скат и оставил тут на дороге. Сам он пошел в лес, чтобы, пересекши путь спасенному, вывести его сюда: человек мог заблудиться в чаще.

Да и время было отойти: противник уже яростно бил минами по холму. Очевидно, Марфа слишком много и недостаточно осторожно стреляла сегодня в горячке непередаваемого волнения. Ее место засекли.

Около получаса Марфа, усталая, как никогда в жизни, тихо сидела на сосновом пне. Вершины леса, голубые клочки редких просветов в небе, засыпанные белым снегом елушки — все это медленно плыло перед ее глазами. За холмом свистели мины, гремели разрывы; все равно! Дрожащими руками Марфа достала из кармана свою, снайперскую плитку шоколада, откусывала, не замечая этого, ела и понять не могла: почему же теперь она плачет?

Только когда в конце просеки на дороге показались две (две, а не одна!) фигуры — большая, Бышко, и рядом вторая, поменьше, — только тогда то, что случилось, огнем обожгло ее. Спасла! Она сама спасла от смерти человека! Как, как могло это случиться? Как могла она сделать это?

Но это действительно было так, и сделала это она потому, что, сама того не замечая, стала настоящим бойцом, подлинным товарищем, одной из миллионов. Она получила приказ, она его исполнила. Только и всего.

———

«Работая на сопряженных позициях, Снайперы Хрусталева и Бышко обеспечили бегство из-под вражеских винтовок приговоренного к расстрелу партизана Александра Соснина, шесть дней назад попавшего в плен при попытке пересечь фронт. Полагаю уместным представить обоих, краснофлотца Хрусталеву и старшину Бышко, к правительственной награде…»

———

Александра Соснина, кингисеппского комсомольца, сфотографировали много раз между огромным Бышко и маленькой толстогубой девушкой в полушубке. Александр Соснин все те двое суток, которые он провел в батальоне, не отходил от своей спасительницы. И не диво: он смотрел на нее как на чудо, то ли приснившееся ему во сне, то ли примерещившееся наяву за белыми космами поземки, которая скользила по его полуразутым ногам перед неизбежной смертью…

Через два дня утром Марфушка имела честь и удовольствие видеть свой полушубок, свои валенки, свои толстые губы и причесанные не вполне «по форме» волосы на столбцах газеты «Боевой залп». А вечером ее вдруг вызвали в штабной блиндаж к телефону.

В трубке непонятно ныло и хрипело. Слышались далекие посторонние голоса. И вдруг над самым ее ухом раздалось:

— Хрусталева? Это ты, Марфушка? Господи… Да Ася это говорит… Ася Лепечева! Ну, помнишь, в «Светлом», в лагере… Да тут я, близко…

И снайпер Хрусталева распустила губы. Размазывая слезы по лицу, никого не стесняясь, она, как пятилетняя, заревела в трубку:

— Ой, А-а-а-сенька!!

Предыдущая главаГлава 50 из 72Следующая глава