Еще восьмого сентября штаб Ленинградского фронта уведомил по радио командующего так называемой Южной группой войск комкора Дулова, что ему надлежит самому выходить из окружения. Пробивать себе путь он должен был, придерживаясь направления вдоль Витебской дороги на Красницы — Сусанино. Это дало бы ему возможность соединиться где-то у Семрина с нашими частями, наступающими к югу. По директиве командующего фронтом, они наносили противнику встречный удар.
Штаб фронта, можно думать, несколько переоценил силы Дуловской группы, именуя ее «корпусом». В штабе полагали, что группа еще более или менее сохранила при себе свою «технику», артиллерию и прочее. Между тем вся тяжелая «техника» была зарыта обескровленными подразделениями корпуса где-то еще около Мшинской, при отходе с Лужского речного рубежа из-за нехватки горючего. Самостоятельно пробиться вперед им было теперь трудно, особенно после многодневной лесной голодовки: бойцы ослабели, держась на одной картошке, а парашюты с продовольствием, сбрасываемые по ночам нашими самолетами, часто не попадали в их руки: лес!
Правда, во всей как бы спрессованной отступлением, слившейся в небольшой, но крепкий кулак группе остались теперь только самые лучшие люди. Остались жизнью и смертью, боями и отходами проверенные верные бойцы. Всё, что было послабее телом и духом, давно отсеялось: эти разбрелись, те погибли, третьи пропали без вести. Выжившие, как один, были полны неодолимой мечты, одержимы единственной мыслью: вырваться, пробиться, во что бы то ни стало дойти до своих и снова стать в боевые порядки.
Но если, штаб фронта переоценивал силы «корпуса», то сами они, в свою очередь, возлагали преувеличенные надежды на возможную помощь извне. Командиры медлили с переходом к решительным действиям в надежде, что наступающие подойдут ближе. Они поджидали отставших в лесах людей; хотели оправиться и сплотиться покрепче.
Вряд ли это была верная тактика в тогдашних условиях: люди если и подходили, то голодные и разоруженные; численное увеличение не усиливало группу. Да и немцы, от поры до времени, атаковали небольшими отрядами дуловцев, испытывая прочность их круговой обороны. Каждый день приносил новые потери. Условия для прорыва скорее ухудшались.
Девятого сентября наши с той стороны взяли Сусанино. Северный горизонт лесного лагеря гремел и дышал в этот день. Марфа Хрусталева с замиранием сердца внимала этому грохоту; ей сказали: «Наши идут на выручку!»
Делая свои немудреные дела на «полковой кухне», она то и дело поднимала голову и, морща вздернутый нос, прислушивалась к грозным и обнадеживающим звукам. «Наши! Ох, только поскорей бы!»
Все пятеро ребят давно уже грезили возвращением домой, отдыхом. Марфа думала об этом меньше других. Их шалаш не протекал пока что; белье на ней было солдатское, теплое. Воздух, которым она дышала, сам, казалось, заменяет пищу — крепкий воздух осеннего леса. И она и Зайка поздоровели, зарумянились, окрепли… Ну, и немного огрубели, пожалуй. «Толстею! — ужасалась Марфа каждый день, застегивая поверх шинели ремень. — Одна картошка и опенки, а толстею… Какой ужас!..»
Долгие часы она варила эту картошку на земляной печке для штаба полка. Пуды картошки! Сидела на дерновой скамье, подкладывала дрова в огонь и напевала вполголоса.
Она видела отсюда тесовый барак штаба. Там находились два человека, в которых она верила больше всего, — подполковник и капитан. Там был закуточек: в нем свернутые в чехлах знамя полка и знамя пионерской дружины. Там, в грубосколоченном ящике, с ручками, прибитыми к его бокам, стоял на земляном полу и кировский подарок, бриг «Вперед». Полк донес тяжелую скульптуру до этого хмурого и негостеприимного Вырицкого леса.
Даже когда зарывали орудия, лишенные снарядов, этот ящик не зарыли. «Нет, товарищи! — сказал тогда подполковник Федченко. — Это мы сделаем только в самом крайнем случае… Успеем!» И, умиляясь этому, Марфа нащупывала у себя в специальном мешочке, подшитом к шинели изнутри, пачку фотографий Сергея Мироновича. Одну часть этих дорогих фотокарточек, целую треть, доверили ей. Это наполняло Марфу великой гордостью.
Улыбаясь своим мыслям, она мешала обгоревшей палкой угли и очень удивилась бы, если бы узнала, что при виде ее согнувшейся над котлом серой фигурки у Василия Григорьевича Федченки всякий раз кошки на сердце скребли: «Ребята, ребята!»
Подполковник Федченко был уверен, что командир корпуса напрасно ждет помощи из Ленинграда: если бы командование фронта могло, оно бы давно оказало эту помощь. Подполковник Федченко не верил и в реальность поддержки со стороны семидесятой. Он считал, что Южная группа должна немедленно, напрягая все силы, самостоятельно пробиваться: лесами, болотами — где угодно, как угодно, на север, но как можно скорей!
И корпус и остатки полка Федченки вели всё это время, хоть и очень слабую, разведку в северном направлении. Давно стало ясно: их возможный путь пересекает шоссе из Сиверской на Тосно. Немцы перебрасывают по нему и солдат и снаряжение на свой правый фланг. Только это шоссе и охраняется ими. Надо, значит, перескочить через шоссе да взять правее Витебской дороги. А там опять вдоль речки Черной пойдут глухие места — старая Лисинская казенная дача. Можно вырваться: лес чуть ли не до самого Павловска. Вырваться можно, только… скорей!! Еще неделя, и гитлеровцы возьмутся упорядочивать свои тылы. Еще несколько дней, и они удвоят, утроят охрану этой «рокады»…[42] Промедление смерти подобно!
Девятого и десятого радиосвязь Дулова с фронтом прервалась. Одиннадцатого комкор снова запросил о поддержке: противник начал энергично тревожить его с юга; завязались бои.
Пятнадцатого фронт радировал о том, что наши еще раз нанесли удар на юг, а днем позже пришла шифровка:
«Ввиду неуспеха наступлений, Южной группе пробиваться всеми силами на Введенское — Борисово, и лесами, подаваясь к востоку, мимо Горок и Каушты, следовать на Пушкин».
Стало ясно, что дальше нельзя тратить ни единого дня.
Мужчины и даже мальчики как-то очень свободно разбираются во всем этом — в наступлениях и отходах, в позициях, боях, картах. Для Марфы Хрусталевой, наоборот, любая карта всё еще не могла стать ничем другим, кроме пестрого листа с причудливыми очертаниями, нанесенными на ее поверхность. Понять что-либо в ней она была решительно неспособна.
К вечеру и ее, и Заю, и Лизоньку, и мальчишек подполковник вызвал к себе.
Полк Федченки должен был этой ночью совершить прорыв у деревеньки Мина, за Вырицей. Поэтому, во-первых, подполковник решил сказать ребятам, что дальше нести кировский подарок становилось рискованным; разумнее было зарыть его в землю тут до возвращения. Во-вторых, он хотел, чтобы они все пятеро твердо помнили на всякий случай названия деревень, в направлении на которые нужно идти, чтобы добраться до Павловска, до своих. Кто знает, как пойдут дела? Представлять дальнейший путь своей части боец должен всегда. Чем яснее, тем лучше!
Названия: Красницы — слева, Трехгранная и Рынделево — справа, Лисино впереди — Марфа зазубрила мгновенно. Но где эти деревни находятся, как к ним надо добираться, этого она не могла представить себе никак. Не следопыт же она, в самом деле!
Вопрос о том, где нужно зарыть бриг «Вперед», обсуждали недолго. Мальчишки, правда, клялись, что они любое место найдут хоть через десять лет. Но подполковник покачал головой. Если приметить чем-либо, то отметку могут уничтожить. Большая сосна над болотом? Сосна недурна; но останется ли здесь этот лес к тому времени, когда мы вернемся? Его могут вырубить в ближайшие месяцы.
В конце концов самым надежным знаком был признан громадный валун на песчаном бугре над овражком. «Этот камешо́к никуда не денется!» — с уверенностью сказал про него ординарец Голубев.
Около валуна вырыли в желтом песке глубокую квадратную яму. Ящик с бригом опустили в нее. Догадливый Голубев, прежде чем засыпать яму песком, заложил ящик сверху круглым глиняным сводом, чтобы не просочилась дождевая вода. Сверху лег дерн. Нет, никакой немец не догадается, что было здесь укрыто!
Грустные уходили и Марфа и все остальные сквозь желтый осинник от маленького лесного тайничка. Казалось бы, что такое? Не человек — вещь, бронзовое украшение. А так сжалось сердце, точно оторвали что-то от него…
Потом ребята проверили, зашили, спрятали и дорогие всем им кировские фотографии.
Стоял серый вечер. В шалаше, где девочки втроем спали две недели, топорщились еще лапы их хвойных постелей. Но кто-то уже шагнул через Марфину «кухню», продавил каблуком ставшую ненужной печку… Ну до чего грустно стало вдруг!
Вокруг печально, по-осеннему, смеркалось, когда отряд тронулся с места. «Красницы — слева! За полотном спрашивать Онколово… Правее будет прорываться сам генерал…» — всё еще твердила на ходу Марфа.
Ей вспомнилась давно забытая картинка из сказок Перро, как только они углубились в молчаливый, неприютный лес… Пятеро ребят уходили от людоеда, следуя за мальчиком с пальчик, точь-в-точь как они теперь за капитаном Угрюмовым.
Вокруг тесно сходились деревья. Чуть сквозило небо. Люди говорили шепотом, Марфе неизвестно было, почему они вдруг останавливались, как находили путь. То и дело становилось так сиротливо, так страшно! И хорошо еще, что при каждом резком движении, как только Марфа наклонялась, пачка фотографий, зашитая в подкладку шинели, вдруг упиралась в ее тело. «Когда потом расскажу всем, никто не поверит! — думала она. — Как же может это быть? Лагерь, вышка для прыжков, Мария Михайловна, утренний сладкий сон… И вдруг… Да было ли это всё, или снилось только?».
Лес кончился внезапно. Не знакомая никому поляна. Небо, затянутое низкими, хмурыми тучами. Редкие деревья над кустами и штабелями белых березовых Дров.
Впереди, за густой порослью лозы и орешника, пролегало шоссе. По нему, бросая во мрак молочные в тумане лучи света, почти одна за другой катились машины. Немецкие машины!.. Пришли…
Вот теперь Марфушке Хрусталевой стало по-настоящему жутко.
Она, конечно, ничего еще толком не понимала, эта девчонка-школьница Хрусталева. Зато подполковник Федченко знал и понимал всё слишком хорошо.
Перед ними лежало шоссе Вырица — Тосно. Налево во мраке стояли две деревнюшки — Мина и Горки, почти слившиеся в одну. Правее километра на три-четыре была большая деревня со странным именем «Каушта». На великое счастье, немцы не догадались или не успели еще почему-то наладить охрану дороги. Но всё же по ней один за другим шли грузовики; тягачи тащили прицепы. Одна машина с зажженными фарами стояла недвижно у Горок, другая возле Каушты, и подполковнику пришло в голову, что, может быть, они нарочно расположились так, чтобы просматривалось всё шоссе?.. Весь расчет подполковника был на то, чтобы, сосредоточив все, какие удастся собрать огневые средства на ближнем участке дороги, дождаться в полном молчании самого благоприятного момента. Потом внезапно обрушить на дорогу всё, что возможно, и сразу, одним рывком, перескочив через ее полотно, растечься по лесу, по кустам, с тем чтобы сойтись уже за десять километров отсюда, не ближе… Вот там, возле Рынделева.
В темноте, в кустистом тревожном мраке, в котором нельзя было даже двигаться свободно, чтобы как-нибудь нечаянно не привлечь к себе внимание немецких водителей, подполковник Федченко с величайшим трудом собрал, сосредоточил и разместил свое разномастное войско. Впереди всех он расположил гранатометчиков. Они должны были начать дело, как только первый выстрел донесется справа, от Дулова. Потом в действие вступят автоматчики… Их человек двадцать пять. Если не растеряются, огонек на стометровом участке дороги может оказаться вполне приличным. В центре всего — штаб; он, Федченко, капитан, эти дети за ними. Дальше — трое носилок с больными и те из раненых, которые еще держатся на ногах. При них санитарки: две старых да еще горбатенькая девочка, Лиза Мигай. Врач, три санитарки, пять женщин с детьми, набредшие на лагерь в лесу в самые последние дни, — это всё тут же, в центре. А вокруг самые крепкие люди: особый отдел, политруки, лучшие бойцы из комендантского взвода.
Так, как будто всё было хорошо продумано. Но машины, проклятые, катятся одна за другой! Когда они поворачивают от Горок на прямую, бледный луч скользит по кустам, и сердца падают: кажется немыслимым, что их могут не заметить…
Для разных людей даже в один и тот же миг время имеет различную меру. Время для Марфы Хрусталевой, Заи Жендецкой, может быть, и для Лизоньки Мигай тянулось очень медленно.
Зая, вся сжавшись в комок, сидела под пышным кустом можжевельника, замирая от каждого луча автомобильных фар. Левой рукой она судорожно сжимала что-то, наверное свой знаменитый медальон.
Лизе, той, может статься, было даже проще других: у нее нашлось важное и ответственное дело; ей был поручен раненый, накануне приставший к ним. Молодое, красивое лицо этого лейтенанта казалось в вечернем полумраке особенно бледным и одухотворенным от боли и волнения.
Ясно было, что ему одному (у него была странная фамилия: Варивода) никак не перебраться через шоссе. Горбатенькая Лиза ни на секунду не отходила от него.
Вот почему ей, как человеку, отвечающему за другого, было не до страха за себя самое.
Что же до подполковника, то, на его взгляд, время неслось слишком быстро. Подполковнику нечего было ожидать; ему надлежало только успевать. Он едва-едва вывел своих на поляну, едва расположил всех, как должно, а стре́лки его фосфоресцирующих часов уже почти на двенадцати. Его всё время била легкая дрожь: по условию, Дулов должен был начать прорываться в двенадцать двадцать, а он — тотчас вслед за ним. Это должно было смутить противника, заставить его разбросаться в двух направлениях… Скорее, товарищи, скорее…
Только к десяти минутам первого всё было готово. Только в эти десять последних минут и Василий Григорьевич Федченко тоже ощутил дрожь нетерпения: «Да скоро ли уж теперь?! Да ну когда же?!»
Ноль пятнадцать… Ноль семнадцать… Ноль двадцать… Ноль двадцать одна!
На Марфу всё это обрушилось как снег на голову, как ее ни готовили к этому. Она не испугалась, она только очень удивилась виденному.
Вдруг справа за лесом точно лопнуло что-то: загрохотали взрывы, затрещали выстрелы. Дыхание остановилось у девушки в горле.
По шоссе перед ними, как раз в эту минуту, проходило много машин; лучи их фар, ударяясь в лес на той стороне, вырывали из мрака фантастические серебристые деревья, глубокие провалы теней… Два автомобиля, спокойно покрякивая, поравнялись как раз с ними, два или три других только что миновали засаду.
И вот Марфу словно кто-то ударил по ушам. В двадцати метрах от нее на дороге почти разом рявкнули десятки ручных гранат. Метнулось в темноту короткое серо-красное пламя. Тусклое, но — пламя! Отчаянный нерусский крик прорезал мгновенную тишину: «Эрви-ин! Эрви-ин! Алярм!»[43] Тотчас затем всё захлестнула неистовая, короткая стрекотня автоматов.
Кто-то закричал с надрывом: «Ура! Ура-а-а-а!» — совсем рядом. Марфа вжалась было в землю. Но сейчас же, покрывая этот крик и треск, спокойный, обычный голос капитана Угрюмова дошел до нее.
— А ну-ка, милые девушки! Марш!
И этот невозмутимый стариковский басок как рукой снял с нее всю ее нервность, всю дрожь, весь страх.
— Идемте, товарищ капитан! Зая, ну где же ты? Скорее!
На дороге было светло как днем. Обе ближние машины, разбитые гранатами, пылали. Пылала и растекающаяся лужа бензина под одной из них. За этим всё тонуло во мраке, и по нему метались только неверные отсветы пламени, да там, дальше, слышалась торопливая испуганная стрельба. Справа и слева от них через путь бежали люди, исчезая в лесу за канавой. Кто-то свирепо ругался, кто-то отчаянно взывал: «Бердников! Лешка! Бердников! Куды т-ты?..»
Странно, Марфе показалось, что всё это совершается до нелепости медленно, точно на прогулке. Тянутся долгие минуты. Она запомнила, как они неторопливо прошли мимо убитого немца в луже крови, потом возле опрокинутого прицепа, под который подтекал огонь…
На деле переход через шоссе длился несколько кратчайших мгновений, да и как могло быть иначе? На грохот перестрелки из Каушты, из Горок, из Мины неминуемо должны были сейчас же броситься немцы. Капитан великолепно знал это, он крайне спешил. И хорошо: едва он увлек с собой девушек за сквозящую огненными сполохами пушку, как влево на шоссе уже загрохотало. Танк! Один или несколько?
Капитан остановился.
— Ну-с, Хрусталева! — сказал он, прислушиваясь. — Ну, Жендецкая… Теперь — вперед! Все помните? Красницы остаются у вас левее…
— Рынделево вправо… Мы помним! А вы, товарищ капитан?
Капитан Угрюмов на минуту обратил к Марфе свое утомленное, с глубокими морщинами вдоль щек, умное и доброе лицо.
— Я? Ну что вы, Марфушенька! Не вы же одни у меня… Где, кстати, наша маленькая, Мигай-то? Ступайте, ступайте. Я — потом! К дорогам не суйтесь… Встретите подполковника, скажете: капитан задержался у шоссе… до конца перехода.
Это — последнее, что Марфа запомнила в тот день.
А дальше замелькали невнятно серые утренние луга, низкое матово-красное солнце, похожее на алый стеклянный шар с новогодней елки.
Несжатый овес мочил ей юбку, и юбка тяжелым холодом била по коленям. Проплыла деревня, в которой на гумне торопливо молотили рожь. Где-то в кустах их догнали красноармейцы из комендантского взвода. Спартак Болдырев, прихрамывая, плелся за ними: он стер себе ногу. Валя Васин, цыганенок, был с подполковником впереди. Мелькнула линия железной дороги, прямая как нож; вправо торчал семафор; кто-то сказал: «Лисино!..» И опять — лужки, перелески, мочила, забитые осокой; ольховые заросли, которые больше не увидишь никогда; перекрестки лесных троп, не остающиеся в памяти… И наконец снова такое, чего она не смогла забыть уже никогда в жизни.
Есть речка Черная, приток Ижоры. Есть такая деревня Ладога над этой болотной рекой. В той деревне Ладоге подполковник Федченко сделал дневку, недолгий привал. Они прошли уже двадцать пять километров. До Павловска оставалось совсем немного. Но справа угрожающе грохотало; слева тоже доносилась далекая стрельба; да и сама деревня была охвачена паникой; люди кидали скарб на телеги; одни уезжали, другие с помертвевшими лицами стояли возле изб.
Они только что пришли в эту Ладогу, как внизу за горой зафырчал совершенно неожиданно грузовичок. Через пять минут все, кто был в Ладоге из полка, уже знали: капитана Угрюмова смертельно ранило на шоссе при попытке перевести через него последних отставших. Капитан Угрюмов умирает…
Он лежал на составленных вместе скамьях в большой избе над самой речкой. Чистые деревенские стены поднимались над ним. Простенькие цветы — фуксии и гераньки — стояли на окнах.
— А вы… вы знаете, Марфуша, что это за цветок? Вон тот, третий? — спросил он вдруг, когда его удобна положили и боль прошла. — У цветка очень смешное старинное название… Его в народе зовут «Ваня мокрый», — он улыбнулся, чтобы и Марфа улыбнулась тоже. — Откуда я знаю? Я ведь очень мирный человек, Марфуша. Какой я вояка?!. Я — садовод, агроном… Сколько у меня хорошего дела было в нашем мире, а вот… Ну, что ж ты поделаешь!
Осторожно, медленно он положил руку ей на голову.
— Только не плакать, девочка! — с ласковой твердостью выговорили его губы. — Что ж тут такого? Положите-ка и мне руку на лоб, дочка! Вот так… Хорошо! Да, агроном… И — коммунист! А вы любите цветы, Марфуша?
Захлебываясь слезами, Марфа кивнула головой: «Тихон Васильевич! Родной. Только не надо…»
— Я бы хотел… — с усилием переводя дух, говорил капитан Угрюмов, — я хотел бы… чтобы было на земле как можно больше садов… И… Я всю жизнь, знаете, о чем мечтал? Есть такой полевой цветок, лучший, по-моему, из всех… Платантэра бифолиа. Знаете? Любка двулистая. На сырых лужайках, летом, как свечечки… Вот, всё мечтал вывести ее садовую форму… Думал — будет свободное время, займусь. А тут германская война, потом — гражданская. И не успел… Но и сейчас, — закрою глаза и вижу: белая, благовонная, пахнущая родными лугами, юностью, счастьем…
Этого Марфа не могла вынести. Не могла она смотреть на внезапно заострившийся нос капитана, на его бледные и тонкие пальцы, точно перебиравшие на груди незримые пуговицы. Соскользнув на пол со скамьи, она уткнулась в его шинель:
— Тихон Васильевич! Ой, как же это?.. Зачем… зачем вы там остались?
— Там? — говорит Тихон Угрюмов. — Ну, как же «зачем», что вы? Там же мои люди были… Как же я мог? Член партии… Командир… Что вы! Да и кто его знал, что он даст как раз по этим кустам? Нет, семерых я всё-таки вывел! Вот только Лизочка ваша где и этот раненый?.. Варивода?
Голос его вдруг прерывается, и на какой-то миг он сильно сжимает зубы.
— Нет, это — хорошо, хорошо… Так и нужно было! Так велит партия. А вы вот — живите, дочка, живите, милая. Придет победа, приезжайте сюда летом… Навестите меня. И не горюйте: я свое дело сделал, девочка, как мог… А теперь… теперь пойдите, Хрусталева, позовите мне доктора. Что-то знобит меня. Ничего, ничего, идите!
Марфа Хрусталева, Марфа Хрусталева! Вот как впервые в жизни увидела ты лицом к лицу смерть человека. Хорошую смерть. Хорошего человека. Коммуниста.
Капитана Угрюмова похоронили в Ладоге, около самой часовни. Марфа уже не плакала, но у нее было такое лицо, что подполковник, обняв, сам довел ее до дому.
Над могилой не давали салюта: противник был слишком близко. Да и время уже уходило.
На маленькой площадочке, в центре деревни, собрались все, кто подошел за это время. Скопилось примерно две тысячи очень усталых, но уже приободрившихся бойцов. Часть людей помылась в речке. Многие уже наварили и поели картошки. Крестьяне сами звали на огороды: «Ешьте, братцы, копайте. Не ему же оставлять!»
Глаза людей повеселели; но вокруг было еще тревожно: связи с нашими частями не было. Надо было, пока не поздно, добираться до Павловска.
Марфа плохо могла судить о совершающемся. Вот Зая — та сразу оправилась, даже голос ее окреп. Это она первая обратила внимание на отсутствие Лизы Мигай. Бойцы видели, как горбатенькая санитарочка всё старалась перевести через шоссе порученных ей раненых, лейтенанта и еще одного. Но они были плохи! Похоже, что так и остались там, по ту сторону дороги. И она вместе с ними. А дальше, — кто же знает?
Выяснилось попутно: когда Угрюмова ранили, его подобрал в кустах начпрод полка интендант Гаврилов. С тремя красноармейцами интендант донес его до Трехгранной на руках, а там, вдруг почувствовав себя уже спасенным, вошел в свою роль снабженца. Где-то и как-то он углядел брошенный грузовичок и, мимо Семрина, вдоль Заломаева гнилого ручья, мимо Лисина, доставил капитана в Ладогу.
Теперь этот грузовичок шел с колонной восемьсот сорок первого полка. Подполковник сел в кабину, интендант Гаврилов поместился в кузове, забрав туда раненых и «женщин». Они тронулись из Ладоги под вечер.
Грузовичок закачался на ухабах. С первого же холма вдали зазеленел Павловский парк. И как бы всё хорошо было, если бы…
«Ой, Тихон Васильевич, миленький, голубчик!..»