К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть II МУЖЕСТВО. Глава XXXIV Из дневника
49%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть II МУЖЕСТВО. Глава XXXIV Из дневника
35

17 сентября 1941 года.

Мама! Я хорошо знаю, что тебя давно нет со мной. Но сегодня мне так хотелось бы, чтобы мой обычный дневник превратился в письмо тебе… Я написала бы его, если бы ты была жива. Мне так горько, так тяжело, мама! Мне так неловко, когда товарищи хвалят мое поведение, когда говорят, что меня вместе с другими надо наградить… Разве в этом дело?

Вот я снова дома. Санитарка Люда Кожухова жарит картошку с салакой на загнетке печки. Шоферы за окном заводят машину и смеются, потому что не могут завести… Как можем мы смеяться, пока еще и «то» существует?

Меня здесь встретили очень радостно, по радость была самая обыкновенная: ну, точно я съездила из Ленинграда куда-то подальше, скажем в Сибирь, и вернулась. А у меня такое чувство, точно я побывала неведомо где. В другом, страшном мире. На злой и чужой планете, где все — не так. Может быть — в Дантовом аду…

Устала. Так устала, что не могу писать. Прости меня, мамочка!

19 сентября, пятница.

Значит, это было всего восемь дней назад. Одиннадцатого, в четверг, я узнала: четверо наших разведчиков под командой сержанта, такого Крупникова, идут к немцам в тыл. Идут — не впервые: у них там — «постоянная работа». Я раньше не верила, что действительно можно так, изо дня в день, перебираться через фронт, туда и обратно. Потом пришлось поверить: начхоз разведотряда как-то сердито сказал при мне: «Да ну его, этого Крупникова! Живет живмя у немцев в тылу, а вот кушать небось на мой камбуз является!» Он сказал это не в шутку, а совсем серьезно: у хозяйственников — своя психология. И тогда я поверила: «Кушать!»

У наших разведчиков за фронтом — особенное дело. Огромные морские пушки стреляют туда тяжелыми снарядами; каждый такой сто́ит очень дорого. А падают они «за глазами». Как узнать — каковы результаты стрельбы? Вот наши люди и выясняют это. Да и не только это.

Маленькие партии моряков переправлялись за фронт уже много раз. Потом признали, что следует с ними посылать туда медицинских работников: стало ясно, что мы порою бываем там очень нужны.

Первым сходил туда сам начальник нашего санотдела, старый врач-моряк. Это было очень правильно. Потом несколько раз ходил мой товарищ, фельдшер Боков; настоящий полноценный военнослужащий, он делал это с увлечением и с пользой. Но его только что ранило — в бою под Фабричной. Получилось, что на этот раз с Крупниковым послать некого; я же — не в счет; я — девушка…

Когда я узнала об этом, я так возмутилась! Одно из двух: или вообще не посылать женщин на фронт, или уж требовать от них столько же, сколько от всех. Не знаю, права ли я была, но я сейчас же позвонила и в госпиталь, и комсоргу Владюкову, и военкому, и в политотдел БУРа. Нач. госпиталя встал на дыбы: у него дочка в моем возрасте; он, видите ли, не может… Начальник разведки, кажется, тоже не очень обрадовался. Но в политотделе я попала на старшего политрука Балинского. Этот — понял мое настроение и вмешался в дело; благодаря ему наконец все наладилось. Вечером двенадцатого мы вышли.

Скажу по правде: поначалу Крупников смотрел на меня с сомнением, как сердитая нянюшка, которой навязали лишнего малыша. А вот теперь он говорит мне: «В следующий раз, Лепечева, пойду, — прямо на вас подам требование!» Я — так рада!

21 сентября.

Пропустила день: были раненые. Все труднее становится припоминать, что же случилось со мной между двенадцатым и семнадцатым числами. А ведь казалось, ни одной секунды нельзя будет вырубить из памяти даже топором. Неужели и все в жизни так же быстро забывается?

Прошли мы «туда» так просто и легко, как я совершенно не ожидала. Шли по лесу, и Крупников шепотом говорил, что мы еще «у нас». А потом, на точно такой же лужайке, он сказал, еще больше понизив голос: «Ну вот и пришли в его берлогу».

В «берлоге» стояли совершенно такие же, увешанные ягодами рябиновые деревья; так же пахло морозцем и болотом, так же капало с веток. Это, пожалуй, и было страшнее всего. Какая же это «берлога»? Это же наш лес, наше серое небо, наши стожки сена… Зачем же «они» тут?

В этом месте в тылу у них тянется на много километров громадное болото. На немецких картах, говорит Крупников, поперек него есть надпись: «Унвегзам» — «непроходимо». По его словам, прочитав такую надпись, ни один немец ни за какие деньги не сунется в эту топь: «Немец — человек бумажный, Лепечева. Имей это всегда в виду!»

На деле же в центральной части трясины есть довольно большой возвышенный островок. Он порос чудесным лесом, сух, каменист. Но дойти до него можно, только зная единственную узкую и извилистую тропку, ведущую через топь. Шаг в сторону — верная гибель. Тропки не знает даже большинство местных жителей. Костромич Крупников почему-то знает ее, точно сам ее проложил. Почему? На мой вопрос он загадочно пожал плечами: «Разведчик все знать должен!»

Во всяком случае — место для явки чудесное.

На островке есть шалашик-землянка: строили его, видимо, охотники либо ягодники, собирающие тут весной клюкву. Там меня и поместили с моим нехитрым медицинским багажом. Потом пообедали вместе со мною консервами. «Бездымная пища!» — сказал Петров, откупоривая банки, и я поняла, что это значит: да, мы действительно «у него в берлоге!»

Мне дали такой приказ: каждый из разведчиков — и Петров, и сам Крупников, и даже Сережа Лыжин (он — бывший студент-политехник; мы вспомнили даже, что год назад встретились с ним на первомайской демонстрации), когда бы они ни подошли в дальнейшем к дому, будут с последнего поворота тропы каркать по-вороньи. Негромко, но обязательно по семь раз кряду. Запросятся и будут ждать моего ответа.А я должна тоже семь раз легонько ударить палкой по пустому стволу, как дятел. Без этого они не двинутся с места.

— Значит, если что-нибудь пойдет не так?..

— Ну, тогда, товарищ военфельдшер… Окопчик отрыт спиной к валуну. Патронов у вас по малости сотни на три выстрелов хватит. А по стежке иначе как в одиночку не пройдешь. Дня три продержаться при всяком случае можно…

— А потом? — не удержалась я спросить у Лыжина. Он ничего не ответил мне.

Однако никаких стычек мне выдержать не пришлось. Операции разведчиков продлились около двух суток. Не очень было мне легко сидеть в землянке в полном бездействии и безмолвии одной, совершенно одной. Очень странное чувство, особенно на закате, когда начинает темнеть! Можно его преодолеть? Можно; только это не просто…

Помогали мне звери. Белки очень смешно кувыркались в ветвях: сначала я глупо остерегалась даже их; мне казалось, что и от них, может быть, надо скрываться: ведь глаза и уши и у них есть. Потом привыкла.

На второй день я даже приготовилась к плохому: кто-то, без всякого «карканья», шумно шел ко мне по болоту и не тропой, а как раз с противоположной стороны. Душа моя ушла в пятки. Я вынула магазин с патронами, взяла автомат и засела в своем окопчике: ведь небольшая разница, была ли это настоящая опасность или кажущаяся… И вдруг справа, совсем недалеко, с треском раздвинув кусты, из болота вышел лось. Такой гигант, каких я в зоосадах никогда не видела.

Я совсем растерялась: что же делать? Стрелять в него? Зачем? Да и нельзя тут ни в кого стрелять, кроме как в фашистов. Сидеть тихо? А если он учует меня и нападет сам?

Он не напал. Поднялся повыше по склону, сильно отряхнулся и стал неподвижно. Ноги и живот его были мокры; с них капала ржавая вода. От него сильно пахло зверем, теплым, диковатым запахом. Он стоял и смотрел прямо на меня, но казалось — меня он не видит. Глаза его глядели куда-то сквозь меня, в такую даль…

И вдруг камешек упал вниз, с края окопа на железную коробку магазина.

У меня чуть сердце не лопнуло. Это скорее походило на взрыв, чем на бегство! Я даже не рассмотрела, как он метнулся прочь. Только долго все гудело в той стороне, за трясиной. Никакой тропы он не искал…

В тот же день после полдня послышалось первое карканье. Появился старшина Петров, очень озабоченный: в той стороне, куда ушли Крупников и Лыжин, ему послышалась стрельба.

Подождали дотемна и только во мраке расслышали далекий вороний крик. Крупников прибыл, а Сережа лежал, спрятанный им в сенном сарае. Его ранили в плечо: переходя шоссе, они наткнулись на немцев. Крупникову удалось унести товарища в лес и замести следы. Рана, по его мнению, была пустячная, но почему-то никак не удавалось остановить кровь. Лыжин начал слабеть. «Что ж, товарищ военфельдшер, — сказал Крупников мне, — идти надо…»

Очень взволнованная, я собралась, и мы пошли. Меня терзало опасение: а что, если я забыла что-нибудь взять, не сумею все сделать, как надо? Я молчала, но шла ни жива ни мертва…

Не знаю, как ходят эти люди в лесу, в чужом месте: сержант привел меня точно туда, куда нужно. Он не смотрел на компас, не искал пути; шел, как в городе, по знакомой улице…

Сережу Лыжина мы нашли на месте. При свете фонарика я осмотрела рану. У него просто была медленно свертывающаяся кровь; все знают, что надо делать в таких случаях.

Когда он немного отдохнул, мы собрались. Но он посмотрел на Крупникова. «Слушай, Коля… Нельзя ее так оставить… Давай я еще посижу, а вы с военфельдшером сходите… Хоть как-нибудь закопаете. Неужели еще мало над ней издевались сволочи, гады…» И он, вдруг замолчав, действительно заскрипел зубами… Мне всегда казалось, что это только в книгах так пишут.

Тогда Крупников, тоже посмотрев на меня, проговорил: «Давай пойдем, Лепечева. Крепче фашистов бить будешь, ежели что…»

За узкой полосой леса мы нашли еще один сенной сарай. Как тяжело даже писать это! На задней стенке сарая была распята (да, распята: руки гвоздями прибиты к бревну!) мертвая девочка лет тринадцати. Убита она была давно: тело уже начало разлагаться. Она была пронизана множеством пуль: бревна за ней источены, как дробью. Земля внизу в крови… А над ее головой висела бумажка с надписью: «Партизанка».

Мы сняли это маленькое тело и зарыли его неподалеку в лесу. Крупников не проронил ни одного слова. Я понимала: он боится, что не выдержит… Я-то плакала до тех пор, пока боль не сжала горло.

Потом мы привели Лыжина на остров. А через сутки, когда он немного окреп, без всяких трудностей прошли на свою территорию. Прошли? Да… Но… Что-то мое осталось там, около залитой темными потоками стены, возле маленькой лесной могилки. И теперь мысль о виденном не оставляет меня ни на минуту. Чем могу я отомстить им, чтобы не остались неоплаченными и твоя непонятная смерть, мама, и страшный конец этой нашей девочки?

22 сентября.

Очень тороплюсь, но все-таки запишу совершенную неожиданность: получила записочку из редакции здешней «районной» газеты; издает ее политотдел БУРа. Лев Николаевич Жерве, причисленный в качестве корреспондента к газете, извещает меня, что будет у нас, в моей части, числа двадцать третьего. Хочет передать мне мои карточки и сообщить нечто очень важное. Чтобы увидеть его, мне надо сегодня же с госпитальной машиной добраться до Ломоносова (есть тут такая деревенька в лесу). Хочу это сделать; но, если сказать правду, после этих пяти дней даже не верится мне как-то, что был у меня такой знакомый, Лев Николаевич Жерве, что я когда-то снималась на углу Невского и Мойки, что есть в мире газеты, и статьи в газетах, и рассказы, и, может быть, даже стихи… Я думаю, потом это пройдет; но сейчас кажется: да зачем все это? «Важное?» Ах, что на свете важно по сравнению с тем, что видела там?

24 сентября.

Нет, это, конечно, тоже важно, и не для одной меня. Боюсь, как бы не потерять мне совсем голову оттого, что я только что услышала.

У Льва Николаевича в руках — копия документа, который попал к нему самым удивительным образом. Это — письмо раненого краснофлотца. Сосед по стрелковой цепи — краснофлотец Худолеев — перед смертью признался этому моряку, что до войны был членом какой-то диверсантской группы. Эти люди убили маму, мою маму. Умерший моряк незадолго до своей гибели написал подробное признание, но почему-то — я даже не поняла в точности, почему именно? — не передал его никому, а спрятал в углубление в прикладе своего автомата. Этот автомат, номер 443721, пропал еще до гибели его хозяина; его случайно обменяли. А вторично записать свои показания он не успел и погиб. Перед смертью, чувствуя, что слабеет, он очень волновался, умолял сообщить мне о его признании и отыскать по номеру пропавший автомат.

Мы долго говорили со Львом Николаевичем… Очень тяжело сложилось все это! Становится жутко и от маминой страшной судьбы, и оттого, что стоит за ее гибелью.

Конечно, надежды этого человека, если он говорил даже правду, бессмысленны. Кто знает, что могло с тех пор случиться с его автоматом; куда он попал? Лев Николаевич думает, что скорее по фамилии «Худолеев» и по его довоенной работе — «шофер», узнают, у кого был перед войной такой водитель машины, и с этого начнут разматывать нить.

Так оно, вероятно, и будет. Я все это понимаю. И, тем не менее, вот уже вторые сутки не могу отделаться от назойливого желания проверять номера всех автоматов, которые попадаются мне на глаза.

Да что — я! Наши санитарки и врачи, которым все это стало от меня же известно, тоже останавливают каждого встречного бойца, удивляя их странным интересом к их оружию. Очень хороший человек Балинский, с которым я привыкла советоваться по всем своим делам, тот сразу же проверил все автоматы вокруг политотдела и штаба. Ну, и, конечно, ничего похожего.

Да, в конце концов, что может теперь измениться? Мамы моей уже нет; я это знала давно и без признания Худолеева. Важно другое: она не просто, не по нелепой случайности погибла, в чем меня убеждали некоторые наши соседи; она погибла, как солдат на посту, в борьбе с врагами нашей страны. Почему они нанесли удар именно по ней? Не знаю и, может быть, не узнаю никогда. Но, должно быть, она была им опасным противником, мама! Действительно, вот кем я должна гордиться: ею! И как ни тяжело мне было в первые минуты, теперь я чувствую себя гораздо спокойнее, чем все эти два года. Мамочка, мама! Чего бы я ни дала, чтобы спасти тебя в свое время!

Лев Николаевич провел у нас весь день до вечера. Мы много говорили с ним. Он очень доволен своей работой. По заданию редакции он летал с нашим гидросамолетом далеко, к самым Аландским островам, для связи с нашими парашютистами, которые там работают. Они спускались ночью на море у «энского», как теперь пишут в газетах острова. Стрелка́-радиста ранило; Льву Николаевичу пришлось из корреспондента превратиться в бойца и на резиновой шлюпке плыть до берега и обратно… Я слушала его рассказы и думала, что мужчины все, в любом возрасте, остаются немного мальчишками: видно, что все это по-настоящему увлекает их…

Только лучше бы ничего такого не было никогда. Разве не за то, чтобы жизнь наша была светлой и мирной, погибла ты, мамочка?

Предыдущая главаГлава 35 из 72Следующая глава