К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава II С четырнадцатого этажа
4%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава II С четырнадцатого этажа
3

Есть в Москве одно довольно примечательное место. Многие даже коренные москвичи не подозревают о его существовании. А напрасно!

Около Пушкинской площади — значит, в самом центре города — ответвляется от улицы Горького влево узенький Гнездниковский переулок.

В переулке высится огромный, темно-серого цвета домина в тринадцать этажей. Наверху, над помещениями, где до войны много лет находилось известное по всему Советскому Союзу конструкторское бюро академика Краснопольского, лежит высокая, покрытая чем-то вроде серого бетона, крыша. Она ничуть не менее обширна, чем чистенькая площадь какого-либо южного провинциального городка. Расположена она над тринадцатым этажом; казалось бы, чего уж выше?

Однако строителям здания, а оно было возведено лет сорок назад, и этого было недостаточно. На кровле они соорудили еще ресторан — бетонный куб, размерами с хорошую деревенскую избу. Сверху его накрыли, как гриб шляпкой, легкой площадочкой, окружённой перильцами. Получился наружный, четырнадцатый, этаж.

На шляпку каменного гриба с тринадцатого этажа ведет неширокая открытая лестница.

От уличных тротуаров и газонов Пушкинского бульвара площадку отделяет немало метров пустоты. Сам дом, по нынешним временам не такой уж высокий, стоит у вершины одного из наиболее высоких московских холмов. Поэтому ни с Ленинских гор, ни с белокаменной колокольни Ивана Великого — ниоткуда Москва в те годы не открывалась взгляду так широко и величественно, как отсюда, с четырнадцатого этажа дома на Гнездниковском.

Вечером двадцать первого июня 1941 года два человека поднялись на площадку и подошли к перилам.

— С ума сойти! — громко вскрикнула тотчас же, всплеснув руками, смугловатая девушка в синем жакетике… Она схватилась было порывистым движением за поручни, но ветер мигом растрепал ее темно-каштановые стриженые волосы; пришлось, отпустив перила, торопливо подбирать с лица пушистые прядки.

— Как хорошо, Евгений Максимович, какая ширь! — говорила она. — Да смотрите же! Красавица моя! Москва! Слушайте: это просто нелепо! Почему я здесь до сих пор ни разу не была? Как папа не сказал мне, что тут у них такая прелесть? Возмутительно!

Широкогрудый, крепкий человек лет сорока с лишним подошел и остановился рядом. Привычным жестом он покрепче надвинул на голову фуражку летчика Гражданского воздушного флота.

— Ветерок-то, Иринушка, а? — улыбаясь и щурясь, с удовольствием проговорил он. — Высотный! Ну, а что? Разве тут плохо? Только где же он? Эй, Федченко? Старший лейтенант! Где вы застряли?

Послышался легкий шум, потом шаги, — точно кто-то хотел, но никак не решался подняться на площадку по железному трапу. Из люка выглянула голова и плечи военного летчика — старшего лейтенанта. Широкое, несколько скуластое лицо его было весело, но и сконфуженно. Белый лоб, обычно прикрытый козырьком, резко отделялся от загорелых скул, висков, подбородка. Очень трудно угадать возраст этого человека — ему могло быть и двадцать восемь лет, и тридцать, и двадцать два…

— Евгений Максимович! — умоляющим тоном заговорил летчик. — Ну… честное слово, мне никак нельзя здесь… Я же совсем ненадолго! Я бы сам с превеликим удовольствием…

— А кто вас принуждает, Женечка? — отозвалась девушка, раньше чем Слепень успел раскрыть рот. — Вас что, держат? Идите, идите, будьте любезны…

Глаза старшего лейтенанта широко раскрылись, выражая крайний конфуз. Он прижал было руку к груди, но внезапно отчаянно махнул ею и исчез в темном провале лестницы. Девушка сделала чуть заметное движение ему вслед. Однако тотчас же, решительно тряхнув стриженой головой, она резко повернулась лицом к перилам.

— Евгений Максимович! Дядя Женя! Да ну, смотрите же, смотрите!

Смотреть, и верно, было на что.

Москва, безбрежная, как море, красноватыми, серыми, серо-зелеными, белыми волнами растекалась во все четыре стороны там, внизу.

Совсем рядом, на угловой башенке соседнего дома, прямо против Иры Краснопольской, застыла другая девушка, каменная. Изо дня в день москвичи тех лет привыкли, поднимая головы, приветствовать ее тут, над Пушкинской площадью. Густо-синее, среднерусское, уже почти южное небо погожего вечера сияло за ней.

Влево от стоявших, далеко за Киевским вокзалом, темнела небольшая грозовая тучка. В самой Москве короткий дождь уже прошел; только там, вдали, над предместьями, он всё еще лил, падая с неба тремя широкими изогнутыми полосами. Вспыхивала синеватая молния, ничуть не страшная в городе. Изредка, с трудом прорываясь сквозь ближний могучий человеческий гул, доносилось безобидное древнее небесное ворчание: гром… Снизу, от свежеоблитого теплой влагой бульвара, даже сюда, на четырнадцатый этаж, поднимался, клубясь, пряный запах травы, мокрого песка, зеленых листьев, дождя… На потемневшем асфальте площади радужными красками выделялись павлиньи глазки машинного масла.

— Он трус! — сказала совершенно неожиданно девушка. — Он всего боится! Ну, папы — это еще куда ни шло: академик, знаменитость, знатный самолетостроитель… Ну, а я-то что же? Третий курс консерватории; даже смешно… Так почему же он, — она вдруг радостно засмеялась, — так почему ж он меня боится? Слышать не хочу о нем ничего больше! Дядя Женя… Расскажите мне про него всё, что знаете!

— А что вам рассказывать? — доставая из кармана кожаных штанов трубку в футляре и поглядывая на девушку, проговорил Евгений Слепень. — Я рассказываю, а вы не верите.

— Я? Смотря про что!.. Про «героя воздушных битв», конечно, не поверю: герои совсем не такие бывают… Тоже! Герой, а на носу — две оспинки, очень маленькие. И какие же ему тридцать шесть лет? Глупости: он мальчишка! Вот, пожалуйста, удрал! А всё-таки расскажите, а?

Летчик Слепень неторопливо набил трубку, спрятал плоскую жестяночку с табаком, чиркнул зажигалкой, закурил, приладившись против ветра.

— Пуфф! пуфф! Евгений Федченко, — важно сказал он, выпуская клубы дыма, — сын рабочего Кировского завода — пуфф-пуфф… Год рождения — тысяча девятьсот пятый; хороший год. Окончил летную школу. Стал истребителем, конечно. Дрался у озера Хасан и над Халхин-голом. Награжден орденом. Друг известного вам инженера, премудрого Владимира Гамалея. Не боится никого и ничего на свете; к сожалению, кроме… Хорошо рассказываю?

— Препротивно. А у него чудесный характер! Верно?

— Характер? — Слепень глотнул много дыма и закашлялся. — М-м-мда… Характерец у него… Пуфф! Пуфф! — нормальный! Как у всех истребителей… Сам был истребителем, знаю! А впрочем, знаете что, Аринушка? Не помолчать ли нам о характерах-то?

Ира Краснопольская насмешливо прищурилась. И вдруг это выражение точно ветром сорвало у нее с лица. Большие быстрые глаза ее округлились и потемнели.

— Слушайте, дядя Женя… — нерешительно заговорила она. — Знаете, что я вам хочу сказать? За последнее время я так много думала… Вот вы с Федченко… Один — чуть не мальчишкой в воздушных боях участвовал, знаменитый летчик, живая история… Другой — «герой Хасана и Халхин-гола»… Ведь вы же настоящие люди, Евгений Максимович! Советские люди!.. А я?.. Мамина дочка; скрипочка и смычочек; дома — золотые рыбки в аквариуме… Фу, до чего это нескладно!

Она сжала маленькие кулаки и замолкла.

Солнце, низкое, а всё еще жаркое, вышло, наконец, из-за тучи. Небо сияло еще нежней, чем час назад. Под ним, неизмеримо огромное, непередаваемо прекрасное, лежало и билось гигантское сердце страны. Тянулись, громоздились городские крыши. Далеко за ними чуть виднелась бахрома берез Нескучного сада… И там, на юге, и на севере за Сокольниками, и к Хорошову на запад, ветер широко разносил между тучами и землей дым из заводских труб. Важное, неясное рокотанье плавало в воздухе — наверху, внизу, рядом, — сливаясь из миллионов звуков, прорываясь то рожком машины, то дребезжанием трамвайного звонка.

Уже вечерело. Дачные поезда начали вывозить за город усталых москвичей. Обратные вагоны катились, набитые загорелыми людьми с камышовыми удилищами, с охотничьими ружьями, с букетами увядающих, но жарко пахнущих полями цветов. Набирая скорость, победоносно гудя, уносились в широкие просторы страны стремительные дальние экспрессы. Люди ехали в далекие командировки, на берега морей, в теплый мир счастливого, честно заработанного отдыха.

На улицах в это время троллейбусы чиркали, искря по проводам гибкими усами бугелей. На аэродромах приземлялись последние пассажирские самолеты из Ашхабада, из Новосибирска, из Баку. Огромный город жил каждой своей клеточкой, каждой улицей, каждым домом, каждым человеком.

И девушка и пожилой летчик, оба замолчали. Какая мощь, какое непредставимое множество людей! И каждый из них — особенный, неповторимый…

В любой миг, вот хоть сейчас, все они заняты своими большими и малыми делами, что-то видят, чувствуют, думают о чем-то… Все!

Тысячи человек в это мгновение в разных концах Москвы покупали эскимо и пили фруктовую воду: день-то отстоял жаркий! Сотни тысяч ехали в автобусах, трамваях, выходили на остановках, входили в вагоны… Потрудившиеся за день руки поворачивали в эту минуту повсюду выключатели, зажигая свет, включали радио, электроплитки, газовые ванны… Одни люди уже готовились сесть за стол и поужинать; другие торопились в библиотеки или на вечерние собрания…

Тот ложился на диван просмотреть томик «Нового мира»; этот потирал руки от удовольствия. Еще бы: в газете «Спорт» напечатана была статья: «Рыбная ловля в июле»!

Огромная очередь стояла перед кассами стадиона: завтра, в воскресенье, ожидался любопытнейший матч. В садах и парках, на набережных и в комнатах — повсюду виднелись склоненные над книгами головы студентов и школьников. Несчетные тысячи глаз всматривались на ходу в нежно-сиреневое небо над Кремлем, в теплые искорки звезд, проступающие сквозь него, и в совсем уже горячие, точно живые, рубины других звезд, — человеческих, близких, недавно укрепленных на древних башнях города…

На первый взгляд казалось, нет никакой ощутимой связи и порядка в этом хаосе… Я стою тут и знаю, кто я такой; но кто живет и о чем думает вон в той каменной громаде, что вознеслась за десять кварталов от меня? Я не знаю его, он не видел и никогда не увидит меня… Что общего между нами?

Но общее было. И, непроизвольно подумав об этом, Ира и Слепень, точно по уговору, повернулись лицами к югу.

Там, по ту сторону от их вышки, Кремль рисовался всей своей древней массой на фоне еще не успевшего окончательно завечереть неба. Высились башни — Спасская, Троицкая, Никольская, Боровицкая… И между каменными махинами, над зеленой куполообразной крышей свободно и спокойно реяло в воздухе красное полотнище. Знамя. Флаг.

Ира Краснопольская не сказала ни слова. Она быстро взглянула искоса на твердый профиль своего «дяди Жени». И сейчас же его большая крепкая рука ощутила пожатие ее руки, маленькой, но сильной.

«Да, дядя Женя, да! И я подумала о том же!» — сказало ему это невольное движение.

Летчику Слепню стало как-то вдруг еще теплей, еще радостней, чем было до этого.

———

В тот день Евгений Максимович Слепень, человек уже немолодой и славившийся по всей авиации своим довольно трудным нравом, праздновал победу, большую победу. Всё сложилось и кончилось так удачно, как он не мог даже надеяться за несколько дней до того.

Летчик Слепень был, как про него часто говорили и писали, «красочной, яркой фигурой», «ветераном русского и советского воздушного флота». Мальчиком-реалистом он ушел в истребительную авиацию, в 1915 году сражался над Пинскими болотами, над Вислой и Бзурой на таких машинах, каких нынешние летчики даже и в музеях не всегда видывали. Потом откомандирован во Францию, для усовершенствования, в известную в те годы, широко разрекламированную высшую летную школу в городе По. За короткий срок вышел он там на одно из первых мест по мастерству воздушного боя. Молодой летчик блистательно сражался над Верденом в шестнадцатом году, рядом с «великими асами» Гинемэром и Фонком, сражался так, что в скором времени французское командование сочло более удобным направить его как можно скорее на родину: не вполне уместно будет, если во французских эскадрильях первое место займет этот необыкновенный русский юнец…

У себя дома Слепень скоро завоевал славу одного из лучших летчиков; может быть, только Казаков мог соперничать с ним. Но Казаков был самым обыкновенным капитаном царской армии: смел до отчаянности, не дурак выпить, особых мыслей в голове нет… Казаков свято верил в то, что ему с детства вдолбили в голову, — в «веру, царя и отечество». А Слепень был вчерашним реалистом, завтрашним студентом… Родился он в семье заводского человека, главного чертежника на заводе «Русский Дюфур» в Петербурге. Он не мог смотреть на всё, что происходит вокруг него, так просто, как Казаков.

Когда в шестнадцатом году почти всем стало ясно, что «царь» предал «отечество», а «вера» благословляет это предательство, штабс-капитан Евгений Слепень впервые почувствовал презрение и ненависть к людям, в чьих руках находилась тогда судьба России.

Революция семнадцатого года захватила его, как и очень многих русских офицеров, таких как он, совсем не подготовленным… Он плохо понимал, что происходит. Он слабо отдавал себе отчет в политике разных партий, в том будущем, которое готовили они стране и народу. Любой опытный краснобай в каждом споре мог поставить его на колени, сбить с толку, озадачить вконец.

И если случилось так, что в 1919 году капитан Казаков, капитан Модрах и другие знаменитые русские летчики оказались на службе у англичан, у белых, а он, Слепень стал «красвоенлетом», «человеком без погон», — в этом он никогда не чувствовал своей особой, личной заслуги. Наполовину, казалось ему тогда, это свершила «судьба», наполовину же — страстная его любовь к Родине, к русскому народу, к своему делу.

Французы хорошо помнили штабс-капитана Слепня; их миссия через всяческих агентов засыпала его предложениями перебраться во Францию. Он разрывал эти паскудные бумажки. Нет! предателем он никогда не был… Бывший его приятель по летной школе, Володька Козодавлев, — изменник, иуда — прилетел самолично «на дивном хавеландике», чтобы своим примером привлечь его к Деникину, к белым… Он сбил Володьку в самом яростном из всех своих боев и доказал свою верность Стране Советов. За его голову после этого случая Деникин обещал награду.

И всё-таки очень долго, уже став совсем другим человеком, уже далеко за спиной оставив наивного легкомысленного «штабса» Слепня той войны, знаменитый советский летчик Слепень продолжал считать себя в долгу перед обновленной Родиной: он начал с того, что был не столько ее кровным сыном, как многие его новые товарищи, сколько верным слугой… Вот кончил он уже настоящей сыновней любовью; но насколько позднее, чем они!

С тех пор прошло много лет. В советской авиации не было человека, который не знал бы Слепня, сначала одного из лучших наших истребителей, потом, когда годы протекли, превосходного испытателя новых машин, инструктора в лучших военных школах. Его имя упоминали рядом с именем Громова. Валерий Чкалов называл его очень почтительно в числе своих учителей.

«Евгений Слепень? Да это же один из самых замечательных наших скоростников и высотников!»

Как «скоростник» и как «высотник» он оказался среди близких друзей творца всемирно известных «Пеликанов», скоростных самолетов «ПЛК», Петра Лавровича Краснопольского. Его ставили в пример молодым: сорок лет человеку, а он всё летает, да еще как! Конструкторы новых скоростных и высотных машин добивались его участия в испытаниях. И вдруг…

И вдруг случилось нечто необъяснимое, невообразимое, по поводу чего одни насмешливо пожимали плечами, другие сердились и досадовали до настоящего раздражения: Евгений Слепень выступил с проектом «воздушной черепахи».

Не так-то легко объяснить, что именно произошло.

В некоторых кругах советских специалистов перед началом войны существовало мнение, что воздушные бои в ближайших международных столкновениях будут разыгрываться только на огромных скоростях и исключительно на гигантской высоте… «Иначе и не может быть! — говорили они. — Зенитная артиллерия достигла такой дальнобойности, что она загонит летчика туда, на самый чердак мира, в субстратосферу. А если так, — надлежало оставить всё и строить только высотные машины, способные с чудовищной скоростью носиться там, далеко над перистыми облаками. Остальное — не так важно. Это — главное для обороны страны».

Так думали, конечно, не все, но многие. Так, казалось бы, должен был думать и старый скоростник Слепень.

А Евгений Слепень, по мнению своих ближайших друзей, в первый раз в жизни «изменил» им. Совершенно неожиданно, удивив всех, он выступил с докладом, потом со статьей, в которой доказывал, что эта точка зрения — односторонняя. «Нет — утверждал он, — зенитный огонь не победил еще авиацию! Она вольна и властна еще распоряжаться на всех высотах, даже над самой землей. Она будет сражаться не только с себе подобными, но и с наземными войсками. А поэтому, наряду со скоростными, скороподъемными обтекаемыми чудовищами, надо думать и о создании тихоходных, тяжеловооруженных, низколетающих «воздушных танков». Бывают в воздушной войне такие особые положения, когда малая скорость может оказаться не пороком, а достоинством, когда подъем на большую высоту окажется ненужным, излишним, а «главное» — будет заключаться как раз в способности неторопливо пробираться над самой землей, не боясь ни наземного огня, ни атаки сверху». И он начал работу над конструкцией такой «воздушной черепахи».

Всё дело было в том, что обе стороны стремились к одному: к пользе, к счастью, к безопасности Родины. Каждая сторона была убеждена в своей правоте. И тем и другим горячим людям казалось, что надо все — именно все! — силы бросить на осуществление их замыслов: промедление смерти подобно! А тут неожиданно возникает необходимость распылять силы, — усаживать за новые — странные какие-то! — проекты опытных инженеров, загружать новыми моделями нужные для настоящего дела заводы, приучать к тихоходным машинам способную молодежь…

Евгений Максимович начал ссориться с лучшими своими друзьями — товарищами по работе, учениками. Был такой отличный летчик из очень молодых — Ной Мамулашвили, любимейший из его учеников. Слово за слово, дошло до того, что Слепень запретил даже своим ближним упоминать при нем имя «этого мальчика», стал считать его интриганом, человеком без чести и совести…

Получилось действительно как-то очень нехорошо. Готовясь к важному совещанию, на котором он, Слепень, должен был доказывать свою правоту, он поручил Мамулашвили, прекрасному чертежнику, снять несколько копий с его чертежей. Было точно договорено, что дело это будет проведено совершенно секретно. Никто, кроме самого Мамулашвили, не должен видеть ничего: Евгений Максимович никак не хотел, чтобы копии его, еще далеко не доведенных до совершенства проектов как-нибудь попали преждевременно в руки людей, не согласных с ним…

Кроме Мамулашвили, чертежи эти видели, держали в руках, имели у себя дома только два человека: он сам, Слепень, и еще один товарищ, не доверять которому он не имел никаких оснований, — крупный инженер, его прямой начальник по нынешней службе при МОИПе, Станислав Жендецкий. Жендецкий не имел прямого отношения к авиации, но очень ценил Слепня. Заинтересовавшись его замыслами, он сумел оказать ему большие услуги: у него были хорошие связи в технических кругах. Какой смысл было ему вдруг менять свое мнение? Да и чертежи он только видел мельком, а у себя их не держал.

И всё же в день того рокового совещания Евгений Максимович, поднявшись над столом для доклада, увидел в руках у своих оппонентов фотокопии этих самых чертежей. Он был разбит: не продуманные еще детали проекта слишком ясно бросались в глаза. Его даже не захотели слушать.

Слепня и теперь всего встряхивало, когда он вспоминал об этом. Он написал Ною неистовое письмо, может быть неправильное, несправедливое; может быть, надо было не писать, а поговорить с молодым человеком…

Лучше бы он вовсе не снимал этих проклятых копий! Так думал бессонными ночами Слепень.

С тех пор прошло два или три года.

В четверг двенадцатого июня пришло письмо от Краснопольского: Слепню даже в голову не пришло, что в этом официальном конверте с грифом КБ может явиться к нему оправдание долгих трех лет его жизни. Он имел основание думать, что Петр Лаврович опять приглашает его к себе в испытатели. Нет уж, спасибо, подождем!

Написано было сухо, коротко, без каких бы то ни было объяснений: Краснопольский всегда был именно таков — пусть, мол, упрямец поломает голову.

«Уважаемый Евгений Максимович!

Наркоматом самолетостроения передан мне, на предмет срочной экспертизы и последующей технической доработки проект СТ-1, как признанный заслуживающим особого внимания. Ценя в Вас крупного знатока связанных с таковым проектом технических вопросов, просил бы Вас срочно прибыть в Бюро, на предмет необходимых переговоров, к 10 часам 20-го сего июня. Номер в гостинице будет забронирован по получении В/телеграммы о выезде. Вопрос о Вашем трехдневном отпуске с места работы согласован по телефону

Пять дней Слепень был сам не свой. Ни за какие деньги не позвонил бы он старому академику: никогда он не именовал своего проекта литерами СТ-1. А что, если это — нечто, не имеющее никакого отношения к «черепахе»? И он будет срывающимся голосом спрашивать о чем-то у Краснопольского? Да лучше умереть! Он терзался в одиночку, переходя от оголтелой уверенности и ребяческого торжества к полному отчаянию, но ни одним словом не намекнул никому, даже Клаве, об этом письме. Но, вероятно, надежды все же пересиливали, там, внутри, потому что Клава, провожая его на вокзале в очередную обычнейшую командировку (за очередной машиной для МОИПа), в самый последний момент крепко, крепче, чем всегда, обняла его: «Смотри, береги себя, Женюра. Не волнуйся!» И поглядела прямо в глаза.

Но он и тут выдержал. «А чего ж волноваться-то? Дело знакомое. Вот ты телеграфируй каждый день, как у Андрюшкевича пузо…»

Андрюшкевичу, названному так в честь дяди Ади Вересова, в апреле исполнился год. И Клава сделала вид, что ее переубедили.

———

В этом доме работают два лифта — простой, до шестого этажа, и скоростной: прямо наверх, без остановок. Он, как мальчишка к зубному врачу, поехал на обычном: все-таки не так скоро. Поднялся, походил по пустой площадке и понял: просто нельзя так идти; руки дрожат, сердцебиение… Фу, идиотство!

Спустился, ступенька за ступенькой, вниз, вышел на улицу, постоял, покурил, дошел до улицы Горького, вернулся. Да, тут: «Трест Лакокраски», «Издательство «Литератор», «КБ-7 НКС»… Надо идти, ждать нечего.

Скоростной лифт помог, как свеча в конце затянувшегося пробега самолета: раз захватило дух, значит — взлетел!

Коридор с толстыми, обитыми клеенкой для звукоизоляции, дверями был удручающе пуст и безмолвен. Всюду, без званий и должностей: «Н. С. Гаврилов», «В. К. Чуйко», «М. Б.», «О. К.». Вот такая же темная дверь и: «П. Краснопольский»… Да-с, Ирочка, тот, кто впервые видит вашего батюшку, несколько удивляется: очень уж желчен, слишком невелик; даже и остробород как-то подозрительно. И пенсне на шнурочке, от каких давно отвыкли. Надо понять и Федченко!

Когда Слепень вошел к нему на этот раз, — вошел минута в минуту, как было назначено и без всякого доклада: знал обычаи, — академик сидел, поджав под себя обе ноги, в глубоком кожаном кресле по ту сторону почти пустого гладкого стола — письменного. Брюки на нем были серенькие, самые обыкновенные, но вместо пиджака — чудная курточка коричневой замши на меху с застежкой-«молнией». На столе, под рукой — логарифмическая линейка, крошечный, со спичечный коробок, блокнотик и телефон. Поодаль, у окна, другой стол, чертежный. Пустая комната, яркий свет в окно, два — три тяжелых стула. Жутковато немного.

— Вот именно. На трех калитках подряд: «Злая собака», «Злая собака», «Злая собака», а на четвертой проще: «Академик Барбосов». Сам видел, честное пионерское! Ладно, приезжайте вечером, — проговорил академик в телефонную трубку, бросил ее на вилку и протянул через стол маленькую, желчную, необыкновенно сильную руку: — А, Коперник! Здравствуйте…

— Почему Коперник? — удивился Слепень.

— Потому что: «Коперник, ты победил». Юлия Цезаря не могу вам устроить: он «Ве́ни, ви́ди, ви́ци»[4], а мы с вами годика три провозились. И на Галилея не похож: Галилея добили все-таки, а вы — вон какой огурчик… Ну да что говорить: ваша взяла.

Подняв над столом хорошо знакомую, слишком знакомую Слепню огромную тетрадь в красном ледерине, целый гроссбух, его пресловутую объяснительную записку, он подержал ее на весу.

— Да-с, вот так-с… Четверть века Петр Краснопольский зря засорял мозги студентам: авиация — это скорость. Интересно, что же он теперь должен им говорить? А? Вы мне этого не объясните? Да какие там шутки? Видите, кто у меня сидит? При особах такого ранга шутки шутить не положено. Садитесь, покалякаем…

Слепень и сейчас еще не позволил себе поверить услышанному. Он знал Краснопольского, знал его манеру выражаться экивоками, с вывертом: говорит одно, а скажет совсем другое. Но он оглянулся и ахнул. На стуле в сторонке спокойно сидел, слегка отдуваясь, как бы князь-кесарь Ромодановский, каким Алексей Толстой описал его в «Петре»: грузный человек с несколько одутловатым, болезненно-смуглым лицом и с висячими запорожскими усами. Его уже летчик Слепень не мог не узнать: это был только что вновь назначенный, но всем людям воздуха хорошо и давно известный замнарком самолетостроения Шевелев; глубокий шрам у него на виске пробил рукояткой маузера еще Махно в двадцатом году. Шутить при Шевелеве действительно находилось мало охотников.

— Ну-с, как же, Иван Поликарпович? — спросил, скособочась, академик. — Как теперь прикажете? Исподволь его, с подходом, или уж так прямо, обухом по голове… Чтобы посмотреть, что из него получится?

Стул под Шевелевым испуганно заскрипел.

— Здоро́во, товарищ Сле́пень! — спокойно проговорил этот невозмутимый человек. — Знаю вас: много про вас слышал… Обухом — зачем же; а и долго разговаривать тоже ни к чему… Слава аллаху, Петр Лаврович, за четыре года он разговоров ваших наслушался. Коротко говоря, так: признано нужным ваше ценное предложение реализовать. Есть такое указание. Поздравляю, — стул крякнул совсем уж отчаянно, и Слепень увидел протянутую ему большую, вот уж никак не чиновничью, не бюрократическую, руку Шевелева. Дикая мысль мелькнула у него в голове: «Батюшки! Только бы удержаться, только бы не разреветься вдруг!», но его рука уже утонула в шевелевской ручище, и это крепкое, чуть неуклюжее, но очень ясное рукопожатие помогло. Да Шевелев не дал ему и времени для сантиментов.

— Так! — сказал он, как бы ставя сразу точку на преамбуле вежливости. — Значит — радоваться будем потом; покуда что надо работать. И, думается, большое тут дело будет вот в чем. В том, чтобы, берясь за новый гуж, ты бы, товарищ Сле́пень… или Слепе́нь… прости, не уточнил… чтобы ты, работая над этим, — он в свою очередь взял со стола папку и тоже уважительно подержал ее на весу, — не столько думал о вчерашних твоих обидах, сколько прислушался бы к тому, что эти твои обидчики тебе говорили. Словом, — что-то вроде чуть заметной усмешки тронуло его князь-кесарские усы, — чтобы ты ту свою о-сново-полагающую статейку в журнале «Летун без руля и без ветрил», покуда что… вынул бы из своего портфеля… Ну, с вооружения бы снял… Ваш спор партия на сегодняшний день решила в твою, товарищ Слепе́нь, пользу. Видимо, прав был ты! Но ведь и твои противники… которые, полагаю, тоже не такие уж дураки и растяпы, какими ты их тогда в боевом задоре намалевал…

Евгений Максимович почувствовал себя очень неловко: да будь она проклята, та статья! Теперь ему давно было уже за нее стыдно: мальчишка, сорокалетний переросток, боевой петух…

— Минуточку! — остановил его неуверенное движение Шевелев. — Уточню: с нашей стороны вам — и вам, товарищ Слепе́нь, и тебе, Петр Лаврович, как ученому штурману в сем плавании, — будет дана зеленая улица. Между прочим — это я уже не ему, тебе вопрос задаю — как же это все-таки получилось так, что с тридцать шестого года человек лбом дорогу государственно важному делу прошибает? И прошибает, стыдно сказать, по-партизански, в одиночку? Нехорошо. Сейчас не до того, но со временем мы с тобой по этому поводу поговорим: что-то, видно, у вас в этом деле недотянуто. А тебе лично… Ты — человек большого ума, широких, как говорят, горизонтов. Так что ж? Наряду с теорией максимальных скоростей займешься и минимальными. Когда шестьсот в час, это у вас, у летчиков, «скоростенка»… Ну что ж? Будет в час полтораста, может быть, «скоростищей» назовете… шутники. И — не морщись: студентам твоим правду слушать полезно, да и ученых учить — великолепное занятие.

Он замолчал, покойно сложил руки на животе, приспустил тяжелые веки и, задумавшись, может быть даже чуть задремывая на миг, завертел пальцами. Женя Слепень с умилением, почти с восторгом, не отводил от него глаз: ну, князь-кесарь и только! Сидит, как бы дремлет, а видит, несомненно, все: и его, Слепня, и академика Краснопольского видит… Чудит большой ученый; жиловат, как сосновый корень, прыток, как вьюн, а вот зябнет; плеврита боится, вон какую кофточку напялил.

— Да… Загадал ты нам загадку, товарищ Слепе́нь… — вдруг, так и не открывая глаз, заговорил Шевелев, и какая-то новая, личная интонация зазвучала в его глуховатом голосе. — Плохо все же мы работаем: неоперативно, вразвалочку… Не говоря о силах — времени много тратим, не-про-стительно много! Вот и сегодня: беремся за новое дело, а не поздно ли? Успеем ли? Польшу теперь этот хлюст сожрал, Норвегию, Францию, Югославию — он сожрал… Кому-то расхлебывать придется… Не знаю, боюсь, не опоздали ли мы с этим хорошим проектом. Ну что ж, бывайте здоровы. Поехал дальше.

Он вышел. Несколько минут помолчали. Петр Лаврович играл своим пенсне на веревочке. Слепень упорно глядел в окно: одно движение, один оплошный звук, и он сорвется. Столько дней, столько месяцев, столько лет и — вот…

— Петр Лаврович, — неестественно спокойным, но сдавленным голосом, проглатывая свое еще непрожеванное счастье, спросил он наконец, поборов себя: — Скажите одно: как это случилось? В чем дело? Почему так вдруг?

Петр Краснопольский посмотрел ему в лицо без всякой иронии.

— Что ты у меня спрашиваешь, Евгений Максимович, милый? — пожал он плечами. — Я, наоборот, у тебя хотел спросить. Ты в Цека, случайно, не обращался? Ну, вот…

Так об этом обо всем и рассказывать теперь Ирочке? Как бы не так.

———

Он вздрогнул и не без удивления оглянулся. Что это такое? Неужели он заснул так, стоя тут на ветру? Не может быть… А, впрочем, что тут удивительного: две недели он почти не спал.

— Так что же, дядя Женя? — говорила Ира, покусывая кончики своих вьющихся волос. — Значит, вы победили? Очень поздравляю; а то папа ворчит, что он начинает зябнуть, как только услышит о вас… Ой, погодите… Что это у вас такое?

Евгений Максимович полез за трубкой в карман своих кожаных штанов и предварительно извлек оттуда небольшой прибор, нечто вроде сочетания бинокля и фотоаппарата, что-то такое же красивое, аккуратное, поблескивающее и непонятное на первый взгляд, как все приборы современной техники.

Летчик усмехнулся.

— Петр Лаврович подарил мне две таких штучки… Это… если хотите, нечто вроде подзорной трубки чрезвычайной оптической силы. Модель, не пошедшая в производство… Зачем мне? Ну как зачем? У меня же двое мальчишек дома: Максик мой и еще племянник Клавин, Лодя… Мальчишки с ума сойдут, получив такое. Им всё нужно, что железное и на винтах… Да и вы попробуйте посмотреть на что-нибудь отдаленное: поразительная сила!

Девушка поднесла странную игрушку к глазам и замерла. Действительно, что за чудо? Она вдруг увидела опушку леса, лужайку, поросшую ромашками, песчаный берег какой-то речонки, трактор, пыхтящий на пригорке, борозды жирной земли, только что отвороченные плугом…

— Что это, дядя Женя? Где это? Ка́к возле Кунцева? Да, Кунцево в той стороне! Так ведь до него километров пятнадцать!

Некоторое время она забавлялась маленьким телескопом. Потом опять вспомнила о Федченке Евгении… Дался же ей этот Федченко!

Потребовалось как можно быстрее разобраться в вопросе, чрезвычайно запутанном, — в родственных отношениях двух ей известных семей: Федченко и Гамалеев, с которыми она познакомилась два года назад в Ленинграде, на Каменном… Там есть девушка, ее ровесница и подруга, «медичка», Ася Лепечева. Так вот эта Ася приходилась кем-то Евгению Григорьевичу, и понять невозможно, кем же: не то двоюродной сестрой, не то теткой… Для чего такая путаница?

Человеческое родство действительно вещь не всегда понятная. Дело осложнялось тем, что мать Аси, Антонина Гамалей, была дважды замужем: один раз за Петром Петровичем Гамалеем, отцом нынешнего инженера Гамалея, Владимира Петровича, а во второй — за комбригом Лепечевым, который приходился родным дядей летчику Федченко. Это было бы ничего, если бы не произошло еще одного события, если бы Владимир Гамалей — вот этот самый, инженер! — не женился на своей подруге детства, на Жениной сестре, Фенечке Федченко.

С этого момента всё и на самом деле стало очень непонятным. Кем, например, приходится Владимир Петрович Асе? С одной стороны — он ее родной брат: у них же одна мать! А с другой, ее отец — дядя его жены… Поди-ка разберись во всем этом!

Попервоначалу Ира энергично взялась распутывать этот хитроумный вопрос, вытащила даже из кармана Слепня карандаш, чтобы нарисовать «схему». Но когда уже сам Слепень начал путаться, она внезапно просветлела:

— Ну что вы накручиваете, дядя Женя! — вдруг возмутилась она. — Да всё яснее ясного! Если бы сестра Евгения Григорьевича не вышла замуж за Гамалея, так Ася ему ровно никем бы и не приходилась! Вот! А он выдумывает! Да и вообще это же неважно! И смотрите: темнеет. Пора идти: папа сейчас уедет.

Действительно, уже довольно сильно стемнело. Внизу, опережая наступление настоящей тьмы, одна за другой зажигались цепочки городских огней. Брызнула в небо светом улица Горького, невидная за домами, дальше — Дмитровка, потом — Петровка. По фронтону дома «Известий» тут же, под ногами, побежала пересыпь золотых электрических букв:

БОЛЬШОЕ СОЕДИНЕНИЕ ИТАЛЬЯНСКИХ САМОЛЕТОВ СОВЕРШИЛО МАССИРОВАННЫЙ НАЛЕТ НА ОСТРОВ МАЛЬТУ…

Ира Краснопольская вдруг содрогнулась всем телом.

— Мы с вами тут разговариваем, дядя Женя, на город любуемся, а там… Ой, как я не хочу войны, если бы вы знали!

…ВОЗНИК ОЖЕСТОЧЕННЫЙ ВОЗДУШНЫЙ БОЙ, В РЕЗУЛЬТАТЕ КОТОРОГО, ПО АНГЛИЙСКИМ СВЕДЕНИЯМ, СБИТО ДЕСЯТЬ ИТАЛЬЯНСКИХ САМОЛЕТОВ, ПО ИТАЛЬЯНСКОЙ СВОДКЕ, — ВОСЕМЬ АНГЛИЙСКИХ И ДВА ИТАЛЬЯНСКИХ ИСТРЕБИТЕЛЯ…

— Истребители! Два истребителя! — повторила девушка. — Вот и вы, дядя Женя, были истребителем… Неужели нельзя этого избежать?

Она была совсем молоденькой девушкой. Ей хотелось, чтобы он, старший, опытный, умный, ответил ей коротко и ясно: «Нет, будь спокойна!»

Но Слепень задумался и помедлил с ответом. В его памяти на одно мгновение вдруг промелькнул абрис перевернутой в воздухе пылающей вражеской машины, какими он видел их, бывало, через свое крыло, почудился запах пороха и бензина, перехватили дыхание та ярость боя с посягнувшим на Родину врагом и то счастье, которое испытываешь, когда страшное дело сделано…

Он ответил ей, но совсем иначе:

— Трудно, конечно, сказать, Аринушка… Рано или поздно, вероятно… Но сейчас, судя по всему, никакой непосредственной опасности нет.

Летчик Слепень еще раз поглядел на дом «Известий». Буквы всё бежали и бежали. Он сделал пол-оборота. И тогда опять в его поле зрения вошли алые, торжественно и спокойно горящие на совсем темном фоне кремлевские звезды. И огненно-красное знамя над зеленым куполом пониже их всё так же, языком пламени, выбивалось из темноты. Оно трепетало и билось там — и очень далеко и очень близко, — как издали видное, чистое, алое сердце мира.

— Может быть, и можно, Ира… — проговорил наконец он. — И если можно, тогда этого наверняка избегнут. Потому что — видите? — звезды-то наши светят!

———

Вечером Ира наскоро попила чаю. Потом она тщательно и упрямо, как всегда, проиграла всё, что было намечено на сегодня. «Вылитый отец», — она не давала себе никогда никаких поблажек в работе. Потом она хотела уже прилечь на диван с книжкой, когда Петр Лаврович окликнул ее из кабинета. Ее звали к тому, папиному телефону. Значит, это был кто-то, еще не освоившийся с правилами дома: когда Петр Лаврович был у себя, с остальными членами семьи полагалось разговаривать по другому номеру, по тому аппарату, который висел в прихожей.

Конечно, это оказался он, лейтенант Федченко.

— Нет, нет, Евгений Григорьевич, вы не ошиблись! — сейчас же настраиваясь на обычный свой насмешливый тон, с убийственной любезностью проговорила девушка. — Это именно Ирина Петровна… Я еще существую… Мне что-то помнится, — вы отпросились на полчаса?

Однако на этот раз, по-видимому, летчику Федченко там, за километрами провода, было не до шуток, не до обычного смущения.

— Ирина Петровна! — громко, не замечая ее иронии, закричал он. — Да нет, никуда я не пропал, это я от себя звоню. Ну, от нас, из дому… Понимаете? Да вызвали меня сюда срочно: внеочередное дежурство какое-то… Да, конечно, приятного мало! Ирина Петровна! Эх, грех вам надо мной смеяться. Алло! Алло!! Вы меня слышите? Я потому и звоню так поздно, что мне обязательно надо завтра же вас увидеть. Слышите? Можно, я завтра к вам в Абрамцево приеду? Как зачем? Мне непременно нужно вам одну вещь сказать… Алло! Алло! О, чтоб тебя!.. Нет, нет, что вы, это я не вам! Это я нашему связисту… Да нет, вам не очень интересно, но мне — необходимо.

Счастье его, что он не видел выражения ее лица в эти секунды: он понял бы, что ему нечего ей говорить: она лучше его уже всё знала; ужасный, невозможный человек!

— Так говорите сейчас, Женечка. Ну вот, опять завтра! А завтра вам что-нибудь помешает, вы не сможете…

— Ирина Петровна! Ничто не может мне помешать! Ничто. Отдежурю и…

Не удержавшись, Ира всё же подразнила трубку языком; чуть-чуть, самым кончиком, потому что Петр Лаврович что-то не очень внимательно читал свою газету.

— Ну, конечно, приезжайте, странный вы человек, Женя! Почему же нет? До обеда вы будете беседовать о режиме штопора с академиком Краснопольским. После обеда скульптор Краснопольская поставит вас в позу и будет лепить с вас «Юного летчика». Вы будете молчать, точно вас уже высекли из мрамора, а я буду страшно веселиться. Ладно! Иначе не умею! Приезжайте.

Положив трубку, согревшуюся от руки, в вилку, она присела на ручку отцовского кресла, как в детстве. Академик покорно — эта покорность судьбе выражалась на его лице только при виде Иры да еще когда главный тиран дома, кот Пеликан, садился пушистым хвостом на его бумаги, — снял пенсне. Его глаза без привычных стекол сразу утратили ершистую ядовитость, стали усталыми, добродушными и чуть-чуть сонными.

— Пап! — сказала Ира, ласкаясь к отцу, как в детстве. — Пап? А что, дядя Женя интересную вещь придумал?

— Дядя Женя молодчина! — с неожиданной горячностью ответил Краснопольский. — Беда только действительно в том, что… успеем ли мы теперь? Хотя в этом его вины мало! Но тебе о таких вещах вроде как по штату не положено рассуждать, дева! В твоем ли это скрипичном ключе? Да, вот кстати: чего ты привязалась к другому Евгению-то? Ой, девица, девица! Охота тебе крутить человека, как в штопоре! Милый парень, простой, немудреный человек, чудесный летчик. Никаких в нем ни бемолей, ни миноров… Что тебе в нем? А ходит теперь как шалый.

Ира помолчала. Она довольно пристально глядела, только не на отца, а куда-то сквозь него, в пространство.

— Папы вы, папы! Римские вы папы! — вдруг нараспев проговорила она. — Ничего-то вы, умные, не понимаете! Впрочем, академикам об этом и размышлять не положено… Мама не звонила? Не знаю: везти ей завтра в Абрамцево пластилин или нет? Ой, погоди! Что значит слово: «Кукернесс»?

Академик Краснопольский если и удивился, то не очень: за двадцать без малого лет он привык к своей дочери. Поискав вокруг глазами, он увидел это слово. Оно стояло, напечатанное огромными черными буквами, готическим шрифтом, по диагонали через всю заднюю корку немецкого авиационного журнала «Дер Зегельфлуг», органа прусских планеристов. Тотчас же как бы нужная карточка перевернулась в его памяти.

— Кукернесс, Остпройссен, — ровно проговорил он, — курортный городок в Восточной Пруссии, на берегу моря, второсортный пляж. Дюнное побережье. Постоянные ровные ветры западной четверти горизонта. Рекламируется как отличное место для организации планерных состязаний…

— И всё?

— А тебе что еще нужно?

— Мне? Ровно ничего! Даже не понимаю, — зачем знать про эти Кукернессы всяческие?

— Ну вот еще! — уже по-иному, не без ворчливости, возразил академик Краснопольский, надевая пенсне и тем самым давая понять, что время для шуток и нежностей исчерпано. — Всякое знание рано или поздно пригодится!

Эх, если бы он знал, академик, по-настоящему, что представлял собою в те минуты этот самый Кукернесс!

Предыдущая главаГлава 3 из 72Следующая глава