К книге
ПогрязаниеДо точки
18%
До точки
3

Стоял студеный сентябрь, с города дул сладковатый химический ветер, и по лесной траве волоклись влажные опавшие листья.

На поляну, утопающую в золоте вечера, опустилась с неба большая птица, пробежалась босыми ногами по жухлой листве. Зазвенели колокольчики в лентах ее волос, забренчали золотые привески-солнышки на груди, застучали друг о друга перстни на пальцах ног. Алконост раскрылась листом папоротника из наклона, перебросила за спину пшеничные волосы и, приосанившись, выставила на голове чуть съехавший золотой венец.

Ей нравилось прилетать первой, ходить одиноко по классу, слушать шелест еще зеленых, но с вплетением желтых прядей берез, безопасный гул далекой опасной трассы, стрекот кузнечиков в холодной проволоке травы.

Она села на подбитую молнией березу, вцепившись когтями в кору и содрав охристые наросты опят. Сладковато запахло грибами.

Вдалеке показалась иссиня-черная птица. Сирин упала на землю метеоритом, встала, отряхнулась. Крылья, сросшиеся с руками от плеч до запястий, опустились и сошлись концами за ее спиной. Тугая черная коса блестела, цокали длинные серьги с месяцами, бликовали бляхи да каменья на парчовом налобнике.

Алконост отметила это:

– Вся такая бимбо сегодня! А где твой чокер?

Сирин присела рядом с подругой:

– Они все какие-то с кольцами, мне сегодня не нравятся, вообще хочу чисто дефолтный ошейник.

Послышалось: по далекой трассе с львиным рыком несется грузовик.

На поляну слетелись остальные птицы: заглушили заполянный шелест, и гул, и стрекот.

Жар-птица мелькнула кометой, упала в траву, поднялась дергано. Ее золотой павлиний хвост топорщился сломанным зонтом, не желая складываться, от эмоций хозяйки он разгорелся, ей пришлось делать дыхательную гимнастику, чтобы потушиться. Усевшись на березу нога на ногу, она вытащила из-под крыла золотое яблоко. Отерев о перья, вцепилась в него зубами.

– Хочешь? – поймала она взгляд Гамаюн.

Ту принесло на поляну горячим вихрем, теперь она приводила себя в порядок: распутывала перевившиеся цепочки, раскладывала каштановые кудряшки по синим перьям.

На предложение Жар-птицы замахала руками:

– Нет-нет, никаких больше наливных яблок! Вчера с них крутила такие бочки и штопоры!

– Главное, чтоб вертолеты не ловила.

Жар-птица продолжила завтрак.

Гамаюн вздохнула, а потом завела обычную песню:

– Ох, чует моя гузка сегодня что-то нехорошее…

– Будто бывает иначе! – саркастично заметила Царевна Лебедь, царственно проплывая мимо. Она не прилетела, а гордой медленной походкой, словно птица по водной глади, пришла с пруда.

Вместе с ней на поляну явилось белое зарево: словно тысячи жемчужин, низанных на ее платье, двенадцать ниток жемчуга на груди и налобная перевязочка с серебряными лунницами поверх белых волос сами источали сияние.

Царевна Лебедь встала на кочку в луч заходящего солнца, сложила руки скромным замочком, звякнув бубенчиками на рукавах, брякнув лунницами в ушах, украшенными мельчайшей зернью и сканью, опустила глаза. Ей эта поза казалась очень красивой – в пятне солнца она ярче сияла.

– Киа! Кья! – разнесся сорочий стрекот.

Сорока прыгнула с неба, как с ветки шишка, уселась на траву, продолжила дымить зажатым в губах вейпом. Выпустив облако квасного пара, спрятала вейп под крыло, потерла черными ладонями белую лысую голову.

– Спать хочу, пипец, – потянулась она крыльями и руками вверх, взметнув запястья в браслетах из проволоки и бисера.

Увидев наливное яблоко, стрельнула его у Жар-птицы и взялась рвать с некусаной стороны.

Вечер густел. Сковорода ночи подпекла городское прозрачное доселе свечение, и оно побелело.

Феникс прибежала от опушки на своих двоих, пояснила:

– От страха, что опаздываю, сгораю и падаю… Дважды уже…

– Да успела, успела, – подвинулась Жар-птица по стволу, уступая место сестре.

Алконост скучающе скребла когтем по коре. Учение воспринималось ею скучной повинностью: все одно и то же, там и так же. Только лес за последние несколько лет поредел, больше замусорился, пропах сладкой химией и бензином. Болото, как есть болото! Алконост все сравнивала с водой, словно была рождена не только для воздуха.

Стоило ей представить, что вот так, как нынче, будет всю-всю жизнь или просто очень долгую часть этой бесконечной жизни, становилось жутко, но тут же спокойно от грядущего предсказуемого постоянства.

Мельтешением летели мысли и о том, останется ли до большой перемены в буфете брусничная пицца, мечталось о кофе с лесной земляникой и о смузи из солнечного света.

Ежедневная девчачья болтовня одноклассниц шумела неразборчивым гулом, подобным гулу дороги:

– Поющие в кринжовнике, чесслово.

– И спрашивается, напуркуа?

– Я отойду, под кустом каштаны посадить.

– Мне по сараю вообще!

– Р-р-р-мяу – это котопес, а ты дева-птица.

– Да ты не выкупаешь!

– Эпикфейлом стало то, что я забыла сумку.

– Это, блин, премия Дарвина.

– У него самооценка не то что нулевая, там минус сто.

– Омагат!

– Ты чё там угораешь?

– Да блуперсы в тиктоке…

– Это шляпа, а не серьги!

– Купила в летном перелете.

– Тебя ща байконурят с березы…

– Э, так не базарь!

– У меня с такого знатно подгорает.

– А мы орали с этого как чайки!

– Завтра с лд идем в кино.

– Разве не я твоя лд?

Пусть болтают, думалось, только бы никто не трогал, не дразнил, не лез с разговорами про шампунь для перьев, не заметил, что из венца вывалился рубинчик… Не устроил бы учитель тест на уроке, не задал бы учить половину песенника…

В момент, когда прозвенел звонок – на железнодорожном переезде за лесом затрещал сигнал, – за ветку сосны над поляной схватилась охристая, пшеничнокудрая Стратим: опаздывала, летела спешно. Она сделала пару вдохов, приходя в себя, а потом грациозной пушинкой спустилась вниз.

В эту секунду зашумели деревья, задрожала земля. Зазвучали украшения птиц: зазвенели бубенцы, заиграли колокольчики, забренчали височные кольца, забренькали фибулы, затенькали шумящие перстни с подвесками, забряцали бляхи налобников, залязгали обручи, зазвякали бусы…

Но звон не помог, появилось зло: вырос на поляне дряхлый старик с косматой бородой. В лохмотьях, горбатый, с головой, заросшей сединой, словно замотанной паутиной, бровями косматыми и верхними веками длинными-длинными – они тянулись до земли и волочились за стариком как фалды, собирая за собой ветки, семечки, листики, с кожей грязной и зашарканной до корост.

Взмахнул руками старик, и взошло из-под земли рассохшееся пианино на звериных одряхлевших лапах. Лак инструмента давно сошел, клавиши обсыпали иголки и семена. Показались рядом с педалями жирные поганки. Красные стрелы спиреи подперли клавиатуру.

– Здравствуйте, Михавладисергдмитриевич, – вяло проговаривая, поприветствовали птицы учителя, усевшегося на пень, и все восемь нехотя начали распевку под его игру.

Губами шлепали «пр-р-р», поднимая тональность, от чего нос нестерпимо чесался. После пропевали скороговорку: «От топота копыт пыль по полю летит».

– Мы птицы, вообще-то, а не лошади! – как всегда, возмущалась этому Сирин, все улыбались.

Пели без рвения, автоматически. Губами выдавая нужное, а прочими всеми частями тел подмигивая друг другу, глядя по сторонам, щипая, царапая понарошку, подтанцовывая, перебирая, срывая ягоду с куста, подпиливая когти и еще, еще многое, чего не видел учитель.

Алконост снова тосковала: за какой ерундой проходит ее золотая юность!

И какое бесполезное выходит на уроке пение! Ее особую личную силу, удивительный голос, кто-то чужой пытается огранить берегами, а за поворотом пустить поток в нужное себе русло. Голос, рожденный быть морем, пытаются сделать рекой.

И словно бы от этого ограничения нельзя никак отойти. Вот закончишь здесь – делай что хочешь. Останутся ли силы чего-то хотеть? Построение этих незримых берегов отнимало все время, что есть. А может быть, Алконост хотела бы с кем-то встречаться? Ей не нужен ни царевич, ни принц – просто веселый парень, с которым можно обсудить первый сезон сериала про треугольник… Как же хочется кофе! И пиццу, пожалуй… А чем там, собственно, кончился первый сезон сериала?

После общей распевки стали петь по одной.

Хотелось скорее отстреляться, и птицы спорили насчет очереди так остервенело, что Феникс несколько раз, переволновавшись, сгорела, тут же возрождаясь из горячего пепла. Ее и пропустили вперед, чтобы не спалила поляну: возле нее уже тлели трава, листва.

Старик с длинными веками то играл, сгибаясь над клавишами корявым деревом, то вскакивал, подходил к поющей птице, гримасничал перед ее лицом, показывая ртом нужную позицию губ.

– Где твоя опора? Пой животом! Пой макушкой! Тянись за звуком! Тужься! А сейчас – крякая! Где твой купол? Натягивай звук на воздух! Пой в маску! Живот! Макушка! Зубы! Как вы можете петь такую музыку, если двигаетесь как мороженые курицы?

Он то морщил лоб, то поднимал косматые брови, пытаясь заразить Феникс, а заодно остальных своей одержимостью. Класс вроде кивал, но, стоило учителю отвернуть раковины ушей, снова принимался за всякое: за обмен вкусностями, за сплетни, натирание украшений, переписки в зеркальцах.

– Опять мне этот липецкую роспись прислал, – показала Стратим зеркальце Сороке. – Может, уже сходить с ним в рестик?

На экране горели нарисованные пурпурные ягоды на фоне изумрудных листьев, однозначно приглашая перекусить.

Сорока цокнула:

– С кем, с этим лешим? Чоканушка, что ли?

После Феникс к инструменту вышла Алконост. От старика снова почуялись земля и гарь. Снова подумалось: вот бы класс учила петь молодая приятная женщина, показывала пример собственным волшебным голосом! Да кто пойдет работать в лес за три мухомора?

Алконост запела. Совсем не так, как могла бы, не так, как хотела, – а так, как должно было понравиться старику: то оживленно, то задорно, то восторженно высоко.

Он слушал, слушал, потом все равно поморщился:

– Пойте еще веселее! И ничего, что вы птица печали, барышня, старайтесь!

– Светлой печали, – мягко напомнила птица.

И постаралась петь еще веселее, но лишь потому, что не могла петь от сердца.

После вышла распеваться Сирин. И ее старик часто останавливал, делал замечания, просил повторить фрагмент, подходил и, корректируя осанку, трогал оперенный живот.

– Ведь ваше имя созвучно с именем коварной Сирены! Не срамите имя! Учитесь соблазнять и сулить человеку что пожелает, а в нужный момент… Ха! – Старик выкинул вперед кулак.

Сирин тяжело вздохнула – вышло со свистом, как у глазированной свистульки.

– Песни ваши должны поражать, ошеломлять! – напутствовал старческий голос скучающий класс. И чем дольше длился урок, тем агрессивнее становились его призывы: «Выбивайте из колеи! Шокируйте! Ослепляйте! Сражайте наповал! Веселите! Веселите!»

Он тихо рычал и сжимал кулаки, уже окончательно накрутив себя.

Вскоре снова обратился к классу, подкинул коряги рук в небо:

– Песня должна рождать великую радость! А после – восторг, экстаз!

Алконост подумала, что неживая театральная радость вряд ли кого-то доведет до экстаза, ей вспомнились звезды, которые смеются с раскрытым ртом на камеру в шоу. Остальные птицы тоже вслух усомнились: хмыкнули, пропустили смешок, «агакнули».

Тогда старик призвал к тишине:

– Ну-ка, не гамаюнить!

Гамаюн даже вздрогнула.

Оборвался шепот, остановилась вся фонящая ерунда. Затих весь металл, и замолчали все прочие украшения, отгоняющие тьму.

Только полилась музыка, ее источник осушил резкий крик:

– Хватит!

На поляне стоял птицелов-подросток в кумачовом худи, длинном – до вытянутых колен синих джинсов. На груди его сверкал треугольник светоотражающей ткани. Разношенные кроссовки, рюкзак без логотипа, отросший «бокс», светлые – то ли сонные, то ли пьяные – глаза.

Руки подростка лежали на полуспортивном луке из черного сплава. Наконечник стрелы, сулящий глубокие долгие раны, смотрел в землю, но тетива была захвачена и натянута. Птицы оглядели поляну – ее окружила высокая навесная сеть. Солнце село за серо-красные тучи.

До прихода птицелова Алконост была мыслями где угодно, только не на поляне, а теперь все, кроме поляны, исчезло. Заклинанием возникла просьба в мозгу: пусть лучше скучная школа всю жизнь, чем сейчас конец жизни!

– Учите их, учите, – заговорил птицелов агрессивно, – соблазнять, завлекать… – Он передразнил старика: – «Ослепляйте», «шокируйте»! Сколько пацанов с ума из-за них сошло! – утверждал так громко, словно в нем соединились все, о ком говорил.

Старик услышал неладное, попытался повернуться на пне, как скрипучая изба на ножках, закричал:

– Скорее, поднимите мне веки!

Но птицы не шелохнулись – испугались, что старик в самом деле убьет пришедшего. Но тут старик повалился в траву со стрелой в груди. Тело его ушло под землю вместе с пианино и поганками, словно потонуло.

Девушки завизжали.

Зазвучали в лесных коридорах крики других: соловьиный «фиуть-трр», канареечный «тив-тив», синичий «тень-тень», «ин-чи-и-чи», «ци-ци-ци», «пинь-пинь-чрж» истерично и жалобно смешались в один ужасающий вой.

Парень поморщился от шума, снова положил стрелу на упор и пристрелил одну из берез, требуя: «Тихо все!»

По тому, как он отводил правый локоть, по отработанной стойке и удержанию лука, правильному выпуску стрелы, птицы поняли, что перед ними профессионал. Стрельба была бесшумной, только встреча березы со стрелой обозначилась громким «тук». А после воцарилась требуемая тишина.

Тихо трепетали тонкие юные березки. Молча краснела ягодами калина. Бесшумно желтели листья шиповника. Растениям нечего было бояться.

Алконост почувствовала, как лед растекается по телу: от макушки до оперенных живота и бедер, по коже голеней до когтей, прямо под перстни, и весь металл на ней леденеет и от холода жжется.

– Хочешь драгоценности? – Стала скидывать украшения Царевна Лебедь. – На, на, забирай!

Перед парнем попадали все серьги и кольца, браслеты и венцы, сверху Сорока кинула стеклянный бисер, который нежно любила.

Но птицелову ничего этого не было нужно: ни звездчатый колт с жемчужной обнизью, покрытой тысячами колечек, на каждом из которых держалось крошечное зернышко серебра, ни гарусные нитки, унизанные бисером, ни шелковые белые ленты, ни банты, расшитые растительным узором золотыми и серебряными нитями, даже особый накосник царевны с коромысликом и подвешенными к нему на цепочках двумя бронзовыми кольцами, украшенными соколиными головками, размещенными по направлениям сторон света, – никакое богатство!

Парень лишь зло посмеялся, переместил новую стрелу из колчана на упор.

Жар-птица бросилась наулёт, но на хмельную голову полетела криво и тут же упала обратно, вписавшись в дерево.

Тогда она дернула из хвоста перо, помахала им, разжигая, протянула подростку:

– Успех, изобилие, удача! Бери!

– А любовь принесет? – парень спросил саркастично и грустно.

Ветер уронил перо в холодную траву, и оно погасло. Наконечник стрелы снова посмотрел в лица девушек.

– Да ты рофлишь! – стонуще воскликнули Жар-птица и Феникс.

– Не надо, не надо, – нервно зашептала Сирин.

– Кто-то умрет, кто-то умрет, – запророчила Гамаюн.

Старик-учитель не в счет – завтра же, зараза, взойдет заново вместе с грибами.

Девушки отчаянно прижались друг к другу, опали на землю, закрывая головы руками и крыльями, стали настоящей стаей, единым комом.

Парень в худи был доволен. Каждую жертву рассмотрел с удовольствием, словно взглядом мог почувствовать мягкость девичьих губ, сухих или напомаженных разным розовым – креповым, арбузным, цветом «пунш» или «фламинго»; мог ощутить теплоту мягких перьев и кожи, местами в родинках, пятнышках, замазанных прыщиках; щекочущее касание ресниц и волос; словно нос его мог издалека поймать живой запах юных тел и нотки цитруса, миндального молочка, жасмина; слух мог уловить учащенный стук птичьих сердец.

И Алконост тоже подумала тогда, какие они все прекрасные, молоденькие, на самом деле не оперившиеся, как жалко ей всех. Представилось, что будет потом: березовый ствол под красной скатертью, табличка «скорбим», игрушки, цветы…

– Такие красивые все, – вздохнул парень. – Никогда такие на меня не смотрели, на меня и таких пацанов, как я… За всех разом отомщу! В каждую стрелу пущу!

Алконост думалось сразу о разном. Что выпуск и вход стрелы – это в каком-то смысле эротично; как встретят новость в родном гнезде; что обучение стрельбе – долгий упорный труд; что стоял бы стрелок метров за пятьдесят, у нее была бы пара секунд, чтобы увернуться от стрелы, стрела медленная, разве учтешь точно скорость ветра и скорость полета… А так – стрела угодит в убойное место, никаких подранков не будет.

– Вечно смотрите только вверх! Нет чтобы полюбить простого пацана. – Птицелов в порыве отвел обе руки назад. – Да, мы не купим вам ни золота, ни жемчугов, но мы… – Он не вспомнил хороших слов, будто вовсе лишился всего хорошего. Продолжил, глядя уже мимо всех: – Меня даже мать не любит… Ее никогда нет рядом, всегда на работе. А потом только: «Что задали в школе?», «Когда уберешься?»… Не хвалит, не обнимает, да даже не знает, чем увлекаюсь, что вот это…

Он оттянул свою кофту и посмотрел на принт-треугольник. «Я знаю этот сериал!» – хотела сказать Алконост. Но тут парень заплакал. И это пуще прежнего напугало: мужские слезы обозначили выход на грань.

– Что со мной не так? – спросил парень словно сам у себя.

С ним все было так. Алконост показалось, что его лицо ей знакомо, что она видела его пару раз в городе или на окраине леса, такое у него было обычное лицо, что можно было и спутать с кем-то, ошибиться, что когда-то видела. Обычное лицо. Симпатичное лицо. Обычное симпатичное юношеское лицо.

– А не тебе ли я давала номер своего зеркальца в пятницу?

Кажется, Стратим тоже признала парня или, может, спутала с кем-то.

Но парень подтвердил:

– Ха, чтобы потом посмеяться, правда? Такая, как ты, никогда не стала бы встречаться с таким, как я!

Стратим опешила и не ответила.

От слов подростка, горечи его интонации Алконост почувствовала в груди укол, и еще, и еще острый спазм – невидимая стрела жалости пронзала ее снова и снова.

Вдруг, чуть выступив вперед, Сирин запела песню. Начала тихо, а потом от волнения раскрылась, направила звук на пришедшего с луком. Это была песня прилежной ученицы: о счастливой жизни и о любви, сулила ровно то, в чем нуждался пришедший, должна была тут же прогнать из сердца услышавшего печаль и тоску. Девушки приободрились.

Но парень нахмурился:

– Чего раскрываешь рот как рыба? – не понял он. – Ну-ка, сядь ко всем!

Сирин опустилась между птиц, и они зашептались: песню ее мог услышать только счастливый человек, коим парень в кумачовом худи, видимо, не был.

Другие птицы тоже пробовали петь, но учение старика, очевидно, прошло бесследно: веселые звуки птиц звучали неуверенно, не давали эффекта. Песни только разозлили подростка.

– Что вы пытаетесь сделать со мной?

Он начал крутиться по поляне, перемещая прицел с одной на другую. Руки были заняты и нечем было вытереть плачущие глаза.

– Развеселить? Меня? Кого вообще могут развеселить какие-то песенки? Посмотрите вокруг! Реально хочется веселиться?

Он встал устойчиво, всхлипнул, собрался, словно забронзовел бездушной статуей, словно последнее живое в эту секунду вышло.

Сказал жестко:

– Убью вас всех, а потом себя!

Алконост подумала с внезапной нежностью, какие приятные, должно быть, на ощупь его светлые волосы, как крепко он держал бы в руке девичью ручку, какие смелые признания мог бы говорить этим звонким уверенным голосом. Почему не нашлось той единственной?

А теперь ему подавай убийство – высшую форму контроля над телом.

И еще – в ту же самую долгую секунду – Алконост ударила боль обиды: почему все сразу началось с этого предела эмоций, с этой безысходности, зачем нужно вдруг умирать? Почему парень просто не пришел познакомиться, такой пригоженький, с грустными глазами, никуда не позвал, не похвалил перья, не подарил леску с бисером, не угостил пшеном… Не просит ничего хорошего, вовсе ничего не просит, просто ставит перед фактом, что сделать ничего нельзя. Будь проклят юношеский максимализм!

Почувствовались горечь во рту и боль в груди, жжение во лбу – словно не у парня, а в голове Алконост накопились разочарование, и ненависть, и боль.

Она привстала на колени и запела, потом поднялась на ноги, потом расправила руки-крылья и пела, пела, невероятно печально, но впервые искренне, сожалела, страдала, оплакивала.

На поляне синела ночь.

Парень тыкал в сторону Алконост оружием, дышал тяжело, раздувая красные ноздри, потом опустил лук и вовсе выронил. Смотрел по сторонам пустеющими глазами. Начал неуверенно улыбаться. Наверное ему, теряющему память от волшебной песни, разноцветные девушки мерещились ангелами.

Увидев лук на земле, птицы бросились врассыпную, порвали сеть, побежали и полетели прочь, забыв обо всех брошенных побрякушках. По лесным сумеркам заметались лучи фонариков и фар, отражаясь от украшений, слепили глаза. Задрожали растения, испугавшись, что их потопчут. Где-то близко завыли печально сирены.

Парень в худи осел рядом с березой, улыбчивый и воодушевленный, словно крутился только что не вокруг себя, а на парковой карусели.

– Мне впервые так хорошо, – сказал он, упавший в благостное забытье, где из его души и мыслей вымели страшное, как сор. Его, убитого горем и собиравшегося убить от горя, теперь трогала как струну лишь светлая печаль, возникшая не то после наступления сумерек, не то от смолкания красивой песни.

Алконост посмотрела на мигающий огонек камеры, висящей меж сосновых ветвей: вот что точно ничего не забудет – камера. Подумала, как страшно теперь будет прилетать на эту поляну учиться, сможет ли вообще? Потом взгляд ее обратился на блаженную улыбку парня. Она решала и не находила ответа – можно ли простить его?

Вой сирен приблизился, словно встал за спиной. На кумачовом худи вспыхнула кроваво-красная точка прицела.

Предыдущая главаГлава 3 из 17Следующая глава