К книге
Чужая сторонаЛёша
79%
Лёша
11

Поезд прибыл под вечер. Вооруженная охрана с собаками встретила у поезда. Детей – на сани, и всех погнали в степь. Вели по снегу под лай собак, и с тех пор, когда Лида видела снег, вечно казалось, будто он лает на нее. Смотрела на белизну и слышала хриплое, рваное – как будто из разодранного горла – собачье «а-а-ааа-а-а».

Шли долго, тяжело.

Лиде вспоминался этот, который допрашивал: почему-то – его большие алые уши, серая седина на висках. Чтобы звучать более грозно, он давил на связки, держал шею прямо, напрягался весь, рот кривил. Сказал, что Лида поедет в лагерь «за укрывательство изменника Родины». А Лида и укрывала, и подталкивала уголок одеяла, и целовала – словом, любила изменника. И за любовь дал ей алоухий восемь лет лишения свободы.

С обыском пришли ночью. Главное – копались в книгах и в письменном столе. Лиде сказали: «Берите, что вам надо». Она открыла шифоньерку и все из нее вынула на кровать, потом начала выгружать фарфор и хрусталь, но бросила. Взяла только самое необходимое: нижнее белье, зубную щетку, маникюрное что-то, расческу, одежду и обувь. И забрали Лиду.

Вагонный состав шел больше месяца, многие не доехали из-за голода и холода. Из семидесяти человек – сорок, что ли…Тяжело ехали.

Лида все смотрела на мать с мальчиком, они в вагоне сидели напротив. Мальчик плакал, а мать его вертела, под ноги брала, под руки, так, что он не успевал взять воздух для крика, упирался, кулаком ей в подбородок давил, она растирала ему руки, заодно грела свои, дула на них слабо и холодно.

В один из дней пути крупная баба распотрошила чемодан тощей соседки-балерины, выудила пуанты, крутила их на лентах. Гнев грел. Лиде хотелось ввязаться, тоже потолкаться по вагону, но сил не было, поэтому только смотрела. Досмотрелась – крупная баба напустилась и на Лиду:

– А ты чего зыришь?

Она и кулак подняла, но Лида вот что придумала:

– Я беременна, – сказала, – не трогай!

И баба отошла.

На станциях заходил солдат, спрашивал, есть ли трупы. Трупы были. Теплушка грелась лишь одним дыханием узниц. Потом многие из тех, кто слышал крик Лиды про беременность, умерли, и даже крупная баба умерла, бог знает от чего, и для оставшихся Лида снова стала порожней.

С поезда шли по степи двое суток, идти было тепло. Отдыхали, прижавшись друг к другу, грудой, накрыв руками детей, потом снова шли. На былинках, торчавших из снега, качались комья семян. За ногами поднималась из сугроба белая пыль. Небо из голубого выцветало в белое. Женщины и дети шли, и за ними по сугробам шли их тени.

Когда одна арестантка упала, Лида не побежала поднимать: стало страшно за себя, самой бы выжить. Другие подняли.

Наконец дошли. Зона – огромная, вокруг на столбы наверчена колючая проволока, как нить на катушку, по углам – вышки с часовыми, а за оградой из проволоки – белые столы полей. Не убежишь – некуда, степь, ветер и волки, поди.

АЛЖИР звалось это место, Акмолинский лагерь жен изменников Родины. Это был самый большой из четырех женских лагерей системы ГУЛАГ. Облака плыли над проволокой, и проволока отчего-то не раздирала их.

По приезде каторжанок отправили в баню, где их, раздетых, разглядывали, как товар. Всегда отправляли. Есть вода в бане или нет, но осмотр «на вшивость» был обязателен. Затем мужчины, работники лагеря, встали по сторонам узкого коридора, а мокрых женщин пустили мимо них по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной.

Лида проскочила и не запомнила – на фоне прежних ужасов новый ужас не казался ужасным.

В бараке из самана, то есть из кирпичей, в которых глина была смешана с соломой, холодно, воздух спертый. Народу прозябало в нем триста шестьдесят человек.

Лида заняла нижние нары: ее бойкой соседке захотелось наверх, казалось, что там теплее. Ни о каком постельном белье и речи не шло: сходили к озеру, нарезали и навязали камыш, накидали вместо матрасов, им же топили единственную на весь большой барак печь-буржуйку. Керосинки зажигали редко – топливо экономили.

Зимние вещи выдали, но валенки, теплые штаны, тулупы и варежки спасали далеко не всех.

– Обморожения будут, – сказала уже обжившаяся в лагере Гульжамал, казашка за пятьдесят с круглым лицом без переносицы. – Туберкулез и пневмонии будут.

Кормили заключенных одним пшеном, иногда раздавали хлеб. Женщины собирали по помойкам кочерыжки, очистки и шелуху, варили себе похлебку в котелочках – вонь стояла на весь барак. Конвоир, приводивший узниц к бараку, часто даже не совался внутрь из-за запаха, просил кого-нибудь из дежурных старушек пересчитать заключенных.

– Цинга будет, – предупредила Гульжамал. – Надо есть дрожжи. Мы их выращиваем на лузге подсолнечника и соломе.

Лида вечерами все гладила под грудиной – нытья в желудке не было, хотелось лишь напомнить себе, что такой орган еще существует, оживить его, промять. У Лиды на многие месяцы закрепилась эта привычка.

– Ты что, чреватая? – спросила ее наконец соседка сверху, балерина Иса.

– Кажется, – соврала Лида.

Сначала соврала и напугалась, а потом, почти сразу же, решила сказаться беременной и в любой другой раз. Если про нее и Лёшу могут врать, то почему ей нельзя?

Она видела, что беременным и кормящим в лагере сочувствуют, помогают. Не много и не всегда, но дают еды только за то, что в них или рядом с ними живет дитя. Сначала – чтобы поддержать носящее плод тело, а потом из жалости, чтобы помочь восстановиться, помочь выжить.

Лиде подумалось, что ребенок, пусть сложенный только из слов, только из нежных и еле заметных движений, поглаживаний живота, тяжелого подъема с нар, внезапных, словно болезненных зажмуриваний, этот ребенок спасет ее от голода и всего другого недоброго. А если не спасет, то облегчит участь.

И все правда изменилось. Сначала Иса стала смотреть на Лиду иначе, а потом наверняка разнесла тихую новость – и даже не новость, а так, пару слов – по бараку, и все остальные тоже стали смотреть на Лиду иначе. Очень тонко, очень мягко стало чувствоваться, как несуществующий ребенок помогает Лиде чужими женскими руками.

Женщин в АЛЖИРе сидело много. Матери, жены, сестры, родственницы арестованных маршалов, генералов, наркомов, ученых, айтишников, писателей, врачей, инженеров, агрономов, раскулаченных хуторян и иностранцев; общественницы, художницы, балерины – тысячи женщин десятков национальностей, вся вина которых состояла только в том, что они не предали своих мужей.

У Лиды был инженер, Алексей. Окончив Горный институт, работал на комбинате, а Лида там же – машинисткой. Какой же он изменник и вредитель? Но начали хватать инженеров, служащих и рабочих, всех подряд… Лёша сказал: «Посадили бы нас вместе, тогда мне ничего не было бы страшно и на все наплевать!» Желание его сбылось, но, к сожалению, не полностью: посадили в разные места и больше им не суждено было увидеться.

Лида решила называть свое надуманное дитя Лёшей – собрать в живой ком все пока еще возможное в ней чувство, отголоски любви. Любовь эта несчастная болела, и живот словно бы ныл, удачно подыгрывая Лидиной задумке.

Многие женщины были арестованы беременными или вместе с детьми. Лида могла подсмотреть и повторить мелочи поведения тех, кого между делом называли брюхатыми и жеребыми, про кого говорили, что у них пузо на нос полезло, что они с икрой или прибылью. Лида, к счастью, воспитала в себе внимательность еще в юности, когда училась правильно сидеть за печатной машинкой, чтобы не уставать, когда запоминала порядок букв на расчерченной картонной клавиатуре. Она тогда часами выставляла пальцы, отрабатывая доступные для каждого из них клавиши. Буквы, именно буквы научили ее внимательности к мелочам.

Узницы вокруг вынашивали и рожали детей. В три года ребятишек забирал детский дом, детям разрешалось оттуда писать матерям. Еще одно навечное воспоминание: тот самый момент, когда человек в форме забирает у матери дитя.

Лида понимала, что ее сгусток чувств не может лежать в ней вечно, но продумала и это.

Дети умирали – от голода, болезней и просто от того, что не смогли толком родиться. В теплое время детей хоронили на отдельном кладбище, которое так и прозвали – «мамочкино моласы». А суровыми казахстанскими зимами складывали в большую металлическую бочку с тем, чтобы захоронить по весне, когда земля отойдет. Страшное случалось быстро: вот узница ходила пузатая, а вот уже впалый живот липнет к спине. Такое молчаливое изменение подходило и Лиде. Только бы удержать скорбное лицо, только не поднимать взгляд – и поверят, и ничего из жалости не спросят.

Но впереди были еще долгие месяцы мнимой беременности.

При чужих глазах Лида работала как все. Сначала долгое время делала кирпичи, потом перешла шить форму. В бараке позволяла себе ленцу: когда звали укладывать камыш, убираться, следить за печкой или Гульжамал предлагала научить делать дрожжи, Лида не пререкалась вслух, лишь клала ладонь на живот и… словно исчезала с чужих глаз.

Чем больше она пользовалась своим положением, тем больше пугалась обмана – беспричинно словно бы, просто потому, что в сердце всегда жил страх. Постоянная боязнь болезней, холода, смерти или карцера висела в воздухе зримо, почти парила на морозе.

– В карцере заставляют делать всякую дрянь. Скажем, переливать воду из проруби в прорубь, – пугала Гульжамал. – Помещение без окон, питание – кусок хлеба в день и две кружки горячей воды. Топчан вносят на шесть часов, остальное время надо стоять или ходить по двухметровому холодному помещению или сидеть на залитом водой полу. Веди себя хорошо!

И все старались вести себя хорошо.

Только вечерами, тайно и тихо, из узниц выглядывали обычные женщины. Тяжелый труд был плохо выносим без этих вечерних перерождений.

Большинство жительниц лагеря прежде ничего тяжелее дамской сумочки не поднимали, здесь же им приходилось даже в мороз месить глину и носить кирпичи, работать иглой в руке, которая костенела от холода. Взять с собой что-то из прежней жизни узницам удавалось редко, потому они особенно берегли те спешно прихваченные мелочи, которые напоминали им о свободном, красивом мире: ридикюли, изящные гребни, сумочки, украшения, дорогие сердцу сувениры, расписные шкатулки, так сиротливо выглядевшие на фоне досок, камыша и лагерных обносков.

Проговаривали вслух прежние фамилии: девичьи, мужнины, со звучанием родной национальности, замененные в лагере на номера спецнашивок. Стрелять по фамилии было бы тяжело, а номер – на спине, рукавах, коленях – становился легкой мишенью при побеге.

Без русских -ова и -ева, грузинских -швили, украинских -енко и прочих -евиц, -чук, -ович, -евич и -ули у молодых и красивых женщин оставались еще они сами.

Рита чарующе, почти чудотворно подшивала. Галина целебно пела. Начальник АЛЖИРа как-то просил ее спеть для него, на что она ответила: «Соловьи в клетке не поют!» Рахиль иногда замирала иконной Богородицей с опущенными глазами, в складках худой шали и пятне света так, что больно было любоваться. Балерину Ису отличало умение красиво нести огрубевшие красные руки, парящие руки, поющие руки. Она несколько раз, ко всеобщему оживлению, делала гранд жете в центре барака, шлепнув валенком по верхней черной балке.

Были в женском лагере и дальние бараки с заключенными-мужчинами – красные лица, черные тени под бровями. Вот они не вели себя хорошо. Чтобы устроить передышку от тяжелой работы, мужчины часто глотали гайки, гвозди и другие предметы, и врачам приходилось срочно делать им вскрытие желудка.

Однажды произошло событие. Стукач из мужского барака тайно доложил начальству, что зэки во время карточной игры поставили на кон глаза одного из лагерных докторов, кого именно – он не знал. Среди врачей началась паника: по зэковским понятиям, проигравший должен сделать обещанное обязательно, иначе с ним расправятся тем же способом. Или – или.

Женщинам все это стало известно потом, когда уже кончилось, а до того – вдруг все врачи собрались вместе, закрылись в одной пустой палате, за окнами с толстой решеткой, и ничего никому не ясно. Просто больница осталась без врачей.

Начальство наверняка перепугалось, что о случае узнает обком или министерство. Оцепили мужской барак, в котором играли, а через несколько дней заключенных куда-то вывезли.

Те дни все провели в страхе. В сердце всегда жил какой-то страх, вот и тогда оно тоже зашлось. И вроде Лида не была доктором, и на ее глаза никто не спорил, но одно страшное цепляло другое страшное и вытягивало гирляндой.

На фоне всеобщей суматохи Анфиса Кукушкина утащила со склада в барак луковицу. Думала, никто не заметит, – но куда там, заметили, – и несчастную Анфису упекли в карцер на трое суток.

На складе все имелось: лук, капуста, огурцы. Временами, говорили, даже вишня и яблоки, груши. Несмотря на скудные условия казахской степи, женщины пытались заниматься сельским хозяйством. Но ничего из выращенного к ним на стол не попадало – все забирало лагерное начальство. Есть не проси, а работай, смотри, хорошо! И не только работай руками, но, будь добра, иногда прыгай выше головы – работай душой.

Как-то на собрании объявили, что лагерь должна посетить делегация Международного комитета Красного Креста, – мол, интересуется, как содержатся заключенные в стране. Что тут началось! Стали все красить, подметать, убирать в больнице. Начальство даже решило показать делегации концерт лагерной самодеятельности, а к нему – выставку картин осужденных. Срочно собрали несчастных бывших балерин и назначили репетировать танец маленьких лебедей из того самого «Озера». Художниц засадили рисовать картины. Стали искать, кто поет, кто декламирует, кто что умеет. Терзали женщин, наказывали жестоко, если они, находясь в тоске, отказывались в придуманном веселье участвовать.

Лида, к счастью, ничего нужного не умела. Только – молча сочувствовать.

Постепенно подготовительная горячка заглохла, делегация не приехала – видать, начальство спохватилось, что в лагере сидят ни в чем не повинные женщины, и решило их никому не показывать.

Неповинные и голодные. Самых тощих называли фитилями. Двигались они медленно, источали ужасный запах. Фитили не обращали внимания на вшей, которые высасывали их кровь, не утирали рукавами бушлатов носы, из которых текло. С безразличием сносили удары. Если другие зэчки били их, они не закрывали от ударов голову.

В какой-то момент от голода начиналась куриная слепота: женщины переставали видеть в сумерках. На последних стадиях истощения приобретали диковинный вид, словно переставали быть людьми. У давних узниц берцовые кости заключали вогнутый круг пустоты.

Вот и у Исы через месяц после прибытия руки уже летали не так изящно, на покрасневшей коже расползлись болячки. Гульжамал, заметив руки Исы, подложила ей на нары бутылку, где поверх воды и черной мелкой лузги качалась пенная дрожжевая корона.

Просто Иса не была для всех беременной, она вовремя не придумала себе ребенка и не получала, подобно Лиде, на мизер больше. Лиду спасал изнутри несуществующий Лёша. У нее на два круга меньше вертелась голова, ей хватало сил на лишних три шага, на пару дополнительных движений, на еще толику усилий. И если так голодно было ей, то каково было другим, не беременным?

Однажды Лида брела сквозь снежный дым до барака. Снег летел рваными волнами по затоптанной грязной равнине и вдруг на глазах превратил ее – в Охотское, Белое, Печорское… Лида шла по поверхности штормящего моря, а вода бежала у нее из-под ног и кружила холодные брызги вокруг плеч. Лида не волновалась: «Не тону, да и ладно. Только вращается в голове и холодное вдыхать тяжело. Я кружусь, а квадрат яркой лощеной бумаги лежит неподвижно на месте».

Она подняла из-под снежной волны этот желто-коричневый лист. Не мятый, разлинован на четыре окошка. В верхнем слева – на круглой булочке с кунжутом лежат стопкой кусочки сыра, ломтики помидора, свежий салат и лук, а между ними блестит рубленый говяжий бифштекс. Справа от этого – золотистые кирпичики курицы, словно глиняные. Ниже – кофе с пенкой в стекле, возле стаканных донышек рассыпан миндаль и кокосовые скибки. Лида сглотнула. Лист не летал, не кружился, но только она схватила в руки – выскользнул и исчез.

Что это случилось – голодный обморок? Но Лида не падала, дошла с горячей слюной во рту до барака. Быстро из этого случая все забылось, кроме поверхности моря. Море стало для Лиды «отключателем от лагеря», как для многих других узниц было что-то свое. Как только становилось плохо и гадко, Лида мысленно выходила на текущие из-под ног волны и становилась нечувствительной к жуткой жизни.

В феврале случилось новое. Зайцы, которым тоже нечего было есть, повадились грызть кору яблоневых саженцев. Стволики словно ели не заячьи зубы, а настоящая ржавчина. Рыжие плеши стали появляться на серой коре все чаще, а по снегу вокруг – рогатки следов.

– Расстрелы будут, – пророчила Гульжамал, – если хоть один саженец пропадет. А саженцев у нас почти шесть сотен!

Тогда женщины решили делиться с зайцами хлебом. Обидно, тоскливо, ломко – хотелось съесть и хлеб, и зайцев. Да где там! Заяц проваливался под землю быстрее, чем совершался вдох. И потому возле каждого саженца стали оставлять хрупкие сухари. Зайцы поднимали их и не трогали кору. Так сохранили яблоневый сад до весны.

Весной еще рано было убивать Лёшу. Еще на Лиде было много одежды, еще срок был совсем небольшой, и среди сильных степных ветров и тяжелой ежедневной работы еще никто пристально не рассматривал пустой живот.

Ветра сменились со снежных на песчаные. Узниц стали водить на озеро собирать камыш для постройки бараков. Чтобы выполнить норму, которая была у каждой своя, работали по семнадцать, а то и двадцать часов.

В один из ветреных вечеров, когда женщины уже буквально падали с ног, из зарослей камыша повыскакивали дети – жители соседнего села. Они переглянулись и стали забрасывать узниц камнями. Конвоиры громко и жестоко смеялись:

– Видите, вас не только в Москве не любят!

Лида закрывала руками голову, Иса закрывала руками Лидин живот. Позже, в бараке, Лида поблагодарила за эту защиту, испуганно раздумывая о том, не выдала ли случайно своего положения. Но никто не думал о ней. Узницы были оскорблены, некоторые плакали, некоторые зло рассуждали о задурманенных и озлобленных пропагандой казахах.

Лиде вспоминался лишь один – мальчонка лет восьми, с косыми штрихами глаз и плоским носом, будто прижатым пальцем. Он бросал камни с благородным и смелым лицом, словно делал благое дело. Лида видела его во сне всю ночь, под гудение точечных синяков на коже.

Весь следующий день лил сильный и сырой снег. Он усложнял работу, он злил, тяжелил и без того тяжелые ватные бушлаты. Оттого еще обиднее было вновь видеть детей: они снова пришли и снова стали бросаться. Конвоиры не сразу взялись их прогонять.

Беззвучный полет и шорох травы. Словно снежный дождь пошел с градом, словно обрел звук. Лида споткнулась и повалилась лицом вниз. Меж колких травяных волос лежали круглые камни. Они, белевшие на черной грязи, тонко пахли творогом. Поднесешь ближе к носу, а там еще – молоко и сыр. Рука сунула камень в рот, камень оказался соленым.

– Собирайте! Собирайте! – тихо скомандовала Лида женщинам, пока конвоиры разгоняли детей.

В бараке достали и показали всем.

– Это курт, – опознала Гульжамал. – Сушеный на солнце творог.

Кому достался, начали пробовать. Раскусывать, крошить, делиться. Шарики нахватали неровные, крупные, в обхват большого и указательного пальцев. Пах курт сухо и горько. Вкус имел прокисшего молока и старого творога. На руках оставлял белый порошистый след. Во рту распадался с хрустом, растягивался по языку с мучным вкусом. Насыщал.

Мальчонка с плоским носом опять снился Лиде всю ночь. «Так вот какой ты, Лёша, спаситель…» Наутро Лида решила покончить с обманом.

Две следующие недели она сторонилась женщин, мало говорила, выходила, терялась, возвращалась другим путем, с другими, чтобы никто не смог вспомнить, в какой точно момент она стала тоньше. Где-то в те дни она лишь раз мысленно обратилась к нему: «Спасибо», – и устыдилась тому, что сама поверила в выдуманное. Когда мысленно справилась, отделилась от Лёши, она честно долго плакала – от благодарности, одиночества, пустоты.

– Потеряла? – поняла вперед всех Гульжамал. Она грубо обняла Лиду за плечо.

Лиде захотелось избавиться от лжи до конца, и она вдруг призналась:

– Не было никого.

– Если тебе так легче, – не поверила Гульжамал и ободрила: – Будет еще.

Анфиса вовсе предложила думать, что ребенок Лиды выживет, что его, как несколько лет назад одну девочку, вытащит из бочки с телами работница лагеря, заметив движение маленькой ручки. Вытащит, выходит и вырастит в тепле и здравии. Никогда не увидишь, но верь!

И больше никто ничего не сказал, не спросил из жалости.

Ночью после того снилось, что молодой конвоир принес в барак круглое зеркало, повесил у входа. Увидев его, женщины побежали толпой: некоторые не видели себя несколько лет. И Лида побежала. Стоя в толпе, во сне, долго не могла найти в отражении, где она. Бегала глазами, бегала, пока не увидела напротив: глаза своей матери, ее же волосы под косынкой, чужие нос и губы на своем лице.

Проснувшись, подумала о себе: кто она такая? Для чего ее спасали маленькие мальчики от смерти? И сколько можно ее спасать? Прятки за чужими спинами, как беременность, не могли длиться вечно.

Узниц построили у барака, а когда повели, Лида догнала Гульжамал:

– Научи меня делать дрожжи.

Предыдущая главаГлава 11 из 14Следующая глава