К книге
Ожерелье королевы. Анж ПитуАнж Питу. Часть вторая. Глава XXVIII Как Питу, проклятый и изгнанный теткой за один варваризм и три солецизма, был снова проклят и изгнан ею же за домашнюю птицу с рисом
93%
Анж Питу. Часть вторая. Глава XXVIII Как Питу, проклятый и изгнанный теткой за один варваризм и три солецизма, был снова проклят и изгнан ею же за домашнюю птицу с рисом
160

Дорога Питу в Виллер-Котре пролегала по парку через ту его часть, которая звалась Фазаний двор; Питу миновал танцевальный зал, пустовавший в будни; сюда три недели назад он сопровождал Катрин.

Сколько всего произошло с Питу и со всей Францией за эти три недели!

Потом по каштановой аллее он вышел на площадь перед замком и постучался у черного входа в коллеж аббата Фортье.

С тех пор как Питу покинул Арамон, минуло три года, между тем Виллер-Котре он оставил три недели назад; посему было вполне естественно, что в Арамоне его не узнали, зато узнали в Виллер-Котре.

По городку мгновенно распространилась молва о том, что Питу вернулся вместе с Себастьеном Жильбером, что оба с черного входа явились к аббату Фортье, что Себастьен такой же, как раньше, а Питу в каске и с большой саблей.

У главного входа собралась толпа, рассудившая, что Питу, войдя в замок с черного входа, выйдет от аббата Фортье с парадного крыльца на Суассонскую улицу.

Так ему ближе было идти в Плё.

В самом деле, Питу задержался у аббата Фортье ровно столько, сколько понадобилось, чтобы сдать на руки его сестре письмо доктора, самого Себастьена Жильбера и пять двойных луидоров, предназначавшихся в уплату за пансион.

Сестра аббата Фортье, видя, как в садовую калитку входит бравый вояка, сперва изрядно перепугалась; но вскоре под драгунской каской она рассмотрела миролюбивую, честную физиономию и немного успокоилась.

А вид пяти двойных луидоров окончательно развеял ее сомнения.

Страх бедной старой девы объяснялся еще и тем, что аббат Фортье вместе со своими учениками ушел на прогулку и дома она была совершенно одна.

Питу, отдав письмо и пять двойных луидоров, поцеловал Себастьена и вышел, с бравым видом нахлобучив каску на голову.

Себастьен, расставаясь с Питу, пролил несколько слезинок, хотя расставались они ненадолго, а общество Питу не сулило ему никаких забав; но жизнерадостность, добродушие и неизменная заботливость Питу тронули сердце юного Жильбера. По природе своей Питу был сродни тем огромным ньюфаундлендам, которые бывают надоедливы, но так ластятся, что на них невозможно долго сердиться.

Печаль Себастьена смягчало только то, что Питу обещал часто его проведывать. Печаль Питу смягчало только то, что Себастьен его за это поблагодарил.

Теперь последуем за нашим героем дальше, из дома аббата Фортье в дом тетки Анжелики, поселившейся, как мы знаем, на окраине Плё.

Когда Питу вышел от аббата Фортье, он обнаружил, что его поджидают десятка два человек. Его причудливая амуниция, весть о которой облетела уже весь городок, была немного знакома собравшимся. Видя, что он в таком обличье вернулся из Парижа, где идет схватка, все пришли к выводу, что Питу тоже сражался, и жаждали новостей.

Питу с присущим ему великодушием поделился новостями: поведал о взятии Бастилии, о подвигах Бийо и г-на Майара, г-на Эли, г-на Юлена; рассказал, как Бийо упал в крепостной ров и как он, Питу, его оттуда вытащил; как был спасен г-н Жильбер, который уже восемь или десять дней находился в числе узников.

Слушателям уже было отчасти известно то, о чем рассказывал Питу, они вычитывали кое-какие подробности из газет того времени, но при всем интересе, который возбуждает газетчик и то, что он пишет, все-таки любопытнее послушать рассказ очевидца, которого можно спросить и получить ответ.

А посему Питу рассказывал, отвечал, входил во все подробности, благожелательно вступая в беседу с теми, кто его перебивал, любезно откликался на все вопросы.

Кончилось тем, что чуть не через час, пролетевший в разговорах у дверей аббата Фортье на Суассонской улице, заполненной слушателями, один из присутствующих заметил, что лицо Питу омрачилось, и догадался:

– Бедняга Питу совсем устал, а мы заставляем его стоять тут с нами, вместо того чтобы отпустить его к тетке Анжелике. Бедная, славная старая дева! Какое для нее будет счастье вновь его увидеть!

– Да я не устал, – возразил Питу, – я голоден. Я никогда не устаю, а голоден я всегда.

Услышав это простодушное объяснение, толпа уважила потребности желудка Питу и почтительно расступилась; Питу, сопровождаемый самыми упорными и любопытными слушателями, выбрался на дорогу, которая сама вела в Плё, к дому тетки Анжелики.

Тетки Анжелики не было дома; наверняка она заглянула к кому-нибудь из соседей, и дверь была на запоре.

Тут же несколько людей пригласили Питу к себе подкрепиться, что явно было бы ему кстати, но Питу гордо отказался.

– Ты же сам видишь, дружище Питу, – сказали ему, – что у твоей тетки заперта дверь.

– Никакая дверь никакой тетки не откажется впустить послушного и голодного племянника, – нравоучительным тоном возразил Питу.

И, обнажив свою большую саблю, при виде которой женщины и дети попятились, он вставил ее конец в щель между язычком и защелкой замка, с силой налег, и дверь отворилась к огромному удовольствию зрителей, которые более не подвергали сомнению подвиги Питу, видя, как отважно он навлек на себя гнев старой девы.

В доме со времен Питу ничего не изменилось: знаменитое кожаное кресло все так же величественно красовалось посреди комнаты; два-три увечных стула да табуретка подобострастно выстроились вокруг на своих хромых ногах; в глубине стоял ларь, справа – буфет, слева – очаг.

Питу вошел в дом с ласковой улыбкой: убогость предметов обстановки его не раздражала, напротив, все это были друзья его детства. Правда, были они почти такие же жестокие, как тетя Анжелика, но можно было предположить, что, если заглянуть в ларь или буфет, внутри найдется какое-нибудь лакомство, а тетя Анжелика изнутри была такая же сухая и твердая, как снаружи.

Питу немедленно подтвердил такое предположение на виду у всех, кто пришел вместе с ним и теперь, видя, что происходит, заглядывал в окна, любопытствуя, что будет, когда вернется тетка Анжелика.

Впрочем, нетрудно было заметить, что эти несколько человек испытывали к Питу симпатию.

Мы уже сказали, что Питу был голоден, так голоден, что это было написано у него на лице.

Поэтому он, не теряя времени, направился прямиком к ларю и буфету.

В прежнее время – мы не боимся этого слова, хотя с тех пор, как Питу уехал, едва прошло три недели, но ведь время измеряется не днями, а событиями, – в прежнее время, не окажись Питу во власти дурного умысла или жестокого голода, двух могучих дьявольских сил, весьма схожих между собою, – в прежнее время Питу присел бы на пороге под запертой дверью и смиренно дожидался бы возвращения тетки; завидя ее, он приветствовал бы ее нежной улыбкой, а потом посторонился бы, чтобы ее пропустить, вошел бы следом за ней, отыскал бы хлеб и нож, чтобы отрезать себе свою порцию, а уж когда отрежет, тут он бросил бы вожделеющий взгляд, всего-навсего один смиренный и магнетический взгляд (по крайней мере, так считал он сам), силой заключенного в нем магнетизма призывая сыр и сласти, лежащие на полке буфета.

Эти заклинания редко приводили к успеху, и все же такое бывало.

Но нынче Питу чувствовал себя мужчиной и поступил иначе: он как ни в чем не бывало открыл ларь, извлек из кармана широкий нож с деревянной ручкой, взял хлеб и криво отрезал ломоть весом не меньше килограмма, если прибегнуть к изящной терминологии новой системы мер и весов.

Потом он сунул хлеб назад в ларь и закрыл крышку.

Затем все так же невозмутимо он пошел и открыл буфет.

На мгновение Питу показалось, будто он слышит ругань тетки Анжелики; но дверца буфета скрипнула, и этот вполне реальный скрип заглушил звуки, порожденные воображением.

В те времена, когда Питу жил здесь, скупая тетка отделывалась простой и сытной снедью: то был марольский сыр или тонкий ломоть сала, завернутый в огромные зеленые капустные листья; но с тех пор, как легендарный обжора-племянник уехал из родных мест, тетка, невзирая на скупость, стряпала себе на неделю вперед всякие угощения, подчас не без изысканности.

Иногда это была разварная говядина с морковью и луком, тушенная на вчерашнем жире; иногда баранье рагу с аппетитной картошкой, причем каждая картофелина была величиной с детскую голову или продолговатая, как тыква; иногда телячья нога, приправленная луком-шалотом в уксусе; иногда – исполинская яичница, зажаренная на большой сковороде и разукрашенная зеленым луком и петрушкой или выложенная ломтями сала, каждого из которых хватило бы на трапезу старухе даже в те дни, когда у нее разыгрался аппетит.

Всю неделю тетя Анжелика понемножку прикладывалась к кушанью и позволяла себе проглотить лакомый кусочек ровно в той мере, в какой ей это требовалось, но не больше.

Каждый день она наслаждалась тем, что ни с кем не обязана делить такие вкусные угощения, и всю блаженную неделю, всякий раз, когда тянула руку к тарелке и подносила ко рту кусок, ей вспоминался племянник Анж Питу.

Анжу Питу повезло.

Он явился в тот самый день, в понедельник, когда тетка Анжелика сварила вместе с рисом старого петуха, который так долго кипел, окруженный со всех сторон мягкой белой массой, что мясо отстало от костей и сделалось почти нежным.

Кушанье удалось на славу; оно красовалось в глубокой миске, почернелой, но манящей и приятной для взора.

Курятина выступала из-под риса подобно островкам в обширном озере, а петушиный гребень высился между утесами, как гребень Сеута над Гибралтарским проливом.

При виде этого чуда Питу даже не соизволил восхищенно ахнуть.

Неблагодарный! Избаловавшись на разносолах, он забыл, что никогда прежде в буфете тетки Анжелики не видано было такое великолепие.

В правой руке у него был зажат ломоть хлеба.

Левой рукой он схватил вместительную миску и удержал ее в равновесии с помощью своего толстого большого пальца, который до первой фаланги погрузился при этом в густой и благоуханный жир.

В этот миг Питу показалось, что свет ему загородила какая-то фигура.

Он обернулся, улыбаясь, потому что был из тех простодушных натур, у которых радость сердца всегда отражается на физиономии.

Фигура, загородившая свет, оказалась теткой Анжеликой.

И скупости, вздорности, угловатости в ней нисколько не убавилось.

В былые времена – но тут мы вновь вынуждены прибегнуть к сравнению, поскольку именно сравнение в силах выразить нашу мысль, – так вот, в былые времена при виде тетки Анжелики Питу выронил бы блюдо, и, покуда тетка Анжелика, согнувшись, собирала бы в отчаянии ошметки петуха и комочки риса, он перескочил бы через нее и удрал, прихватив с собой хлеб.

Но Питу был уже не тот, и каска с саблей меньше изменили его облик, чем встречи с великими философами эпохи переменили его образ мыслей.

Вместо того чтобы в ужасе убежать от тетки, он приблизился к ней с приветливой улыбкой, простер руки и, как ни пыталась она ускользнуть от объятий, сгреб ее двумя граблями, которые назывались у него руками, и прижал старую деву к груди; тем временем кисти его рук с зажатыми в них хлебом, ножом и миской скрестились у нее за спиной.

Затем, свершив сей акт родственной любви, который он вменил себе в обязанность и от которого не смел уклониться, он вздохнул в полную мощь своих легких и сказал:

– Да, тетя Анжелика, перед вами бедняга Питу.

Старая дева, непривычная к таким проявлениям нежности, вообразила, что застигнутый на месте преступления Питу решил ее задушить, как некогда Геракл задушил Антея.

Поэтому, когда он разомкнул свои столь опасные объятия, она вздохнула с облегчением.

Но от нее не укрылось, что Питу даже не выразил своего восхищения при виде петуха.

Питу оказался не только неблагодарным, но еще и невежей.

Тетка Анжелика задохнулась от негодования: Питу, который прежде, когда она восседала в своем кожаном кресле, не смел даже притулиться на одном из ломаных стульев или хромых табуретов, – теперь этот самый Питу, выпустив ее из объятий, вольготно плюхнулся в кресло, поставил миску между колен и набросился на еду.

В своей мощной деснице, выражаясь языком Писания, он сжимал вышеупомянутый нож с широким лезвием и деревянной рукоятью, сущее весло, которое сгодилось бы Полифему[359] для его похлебки.

В другой руке он сжимал ломоть хлеба в три пальца толщиной, в десять дюймов длиной – сущую метлу, которою он выметал рис из миски, покуда нож нащупывал мясо и накладывал его на хлеб.

В результате этого умелого и безжалостного маневра через несколько минут обнажился белый с голубым фаянс на дне блюда, как обнажаются во время отлива причальные кольца и камни мола, от которого отхлынула вода.

Нет, мы не в силах описать всю степень замешательства и отчаяния тетки Анжелики.

На миг ей показалось, что ей удастся закричать.

Однако крик не получился.

Питу улыбался такой чарующей улыбкой, что крик замер у тетки Анжелики на губах.

Тогда она тоже попыталась улыбнуться, надеясь укротить свирепого зверя по имени голод, поселившегося в брюхе ее племянника.

Но изголодавшееся брюхо Питу было, точь-в-точь по пословице, к ученью глухо.

Улыбка старой девы разрешилась слезами.

Это немного смутило Питу, но нисколько не помешало его трапезе.

– Ох, тетушка, какая же вы добрая: плачете от радости, видя, что я вернулся! Спасибо, милая тетя, спасибо!

И он продолжал уплетать.

Решительно, Французская революция изменила его до неузнаваемости.

Он проглотил три четверти петуха, оставил на донышке горстку риса и сказал:

– Милая тетя, вы ведь больше любите рис, правда? Вам его легче разжевать; рис я оставлю вам.

Тетя Анжелика чуть не задохнулась в ответ на эту заботу, которую она, несомненно, приняла за издевательство. Она решительно приблизилась к юному Питу и вырвала у него из рук тарелку, изрыгая проклятия, которые двадцатью годами позже с удовольствием подхватил бы гренадер старой гвардии.

Питу испустил вздох.

– Ох, тетушка, – заметил он, – сдается, вы пожалели мне петуха.

– Негодяй! – вымолвила тетка Анжелика. – Он еще зубоскалит.

«Зубоскалить» – воистину французское словечко, а в Иль-де-Франсе отменно говорят по-французски.

Питу встал.

– Тетушка, – величественно произнес он, – у меня и в мыслях не было уклониться от уплаты, я при деньгах. Если пожелаете, я поживу у вас на довольствии, но оставляю за собой право составлять меню.

– Прохвост! – вскричала тетка Анжелика.

– Что ж, положим четыре су за рис – я разумею ту порцию, которую сейчас съел, – четыре су за рис и два су за хлеб. Итого шесть су.

– Шесть су! – возопила тетка. – Шесть су! Да там одного рису на восемь су и хлеба не меньше чем на шесть су.

– Кроме того, – продолжал Питу, – я не считал петуха, милая тетушка, поскольку он с вашего птичьего двора. Мы с ним старые знакомые, я сразу его признал по гребешку.

– Однако он тоже денег стоит.

– Ему девять лет. Я сам его для вас стянул из-под крылышка его мамаши. Он был тогда с кулачок ростом; вы еще вздули меня за то, что я не принес заодно зерна, чтобы его кормить. Мадемуазель Катрин дала мне зерна. Петух был мой, я съел свое добро, у меня было на то полное право.

Тетка, обезумев от ярости, испепеляла взглядом дерзкого революционера.

Голос ей не повиновался.

– Выйди отсюда! – просипела она.

– Прямо так и выйти, сразу после обеда, не переварив пищи? Не очень-то вы со мной вежливы, тетушка.

– Выйди!

Питу, успевший снова сесть, встал; он не без удовольствия ощутил, что желудок его наполнился до отказа и больше не вместит ни рисинки.

– Тетушка, – с достоинством объявил он, – вы бессердечная родственница. Я докажу вам, что вы относитесь ко мне так же дурно, как в былое время, с той же скупостью, с той же черствостью. Но я не желаю, чтобы вы потом повсюду рассказывали, будто я вас объедаю.

Он вышел на порог и зычным, как у Стентора[360], голосом, который был слышен не только зевакам, явившимся вместе с Питу и присутствовавшим при этой сцене, но и всем прохожим на расстоянии пятисот шагов вокруг, воскликнул:

– Беру этих добрых людей в свидетели, что я прибыл из Парижа пешком, после того как брал Бастилию, что я выбился из сил, изголодался, – вот я и присел, и подкрепился у моей родной тетки, а она так жестоко попрекала меня едой, так безжалостно прогнала, что мне пришлось убраться восвояси.

И Питу вложил в этот зачин столько патетики, что среди соседей поднялся ропот.

– Я бедный странник, – продолжал Питу, – я шел пешком двенадцать лье; я честный парень, меня почтили доверием господин Бийо и господин Жильбер; я доставил Себастьена к аббату Фортье; я покоритель Бастилии, друг господина Байи и генерала Лафайета. Призываю вас в свидетели, что она меня прогнала!

Ропот усилился.

– Но я не попрошайка, – подхватил Питу, – и когда меня попрекают хлебом, я за него плачу, а потому вот монетка достоинством в экю: это плата за то, что я съел у тетки.

С этими словами Питу небрежно извлек из кармана экю и швырнул на стол, откуда монета на глазах у всех, подпрыгнув, шлепнулась в блюдо и наполовину зарылась в рис.

Эта подробность добила старуху; она понурила голову под бременем всеобщего неодобрения, которое выразилось в долгом ропоте; двадцать рук протянулись к Питу, который вышел из хижины, отряхая ее прах со своих ног, и исчез в сопровождении толпы людей, предлагавших ему стол и кров и радовавшихся случаю бесплатно приютить покорителя Бастилии, друга г-на Байи и генерала Лафайета.

Тетка, подобрав экю, обтерла его и сунула в деревянную плошку, где ему, среди пригоршни подобных монет, надлежало ждать, когда его обменяют на стертый луидор.

Но, убирая монетку, доставшуюся ей столь необычным образом, она вздохнула и подумала, что Питу, быть может, имел право доесть до конца, раз уж он столь щедро заплатил.

Предыдущая главаГлава 160 из 172Следующая глава