Бийо, который вместе с Питу был до сих пор погружен в сладостное опьянение, начал замечать, что наступает похмелье. Когда они немного отдышались на свежем речном воздухе, Питу проговорил:
– Господин Бийо, я уже скучаю по Виллер-Котре, а вы?
Эти слова, словно мягкое, целительное дыхание ветерка, заставили фермера очнуться, и он решил, что уже достаточно передохнул, чтобы пробраться через толпу и как можно скорее покинуть место кровавой бойни.
– Ты прав, пошли, – сказал он Питу.
Он решил отыскать Жильбера, который жил в Версале и, ни разу не получив приглашения королевы после поездки Людовика XVI в Париж, стал правою рукой вернувшегося в министерство Неккера и променял роман своей жизни на историю всей Франции, пытаясь добиться процветания путем распространения нищеты.
Питу, как обычно, отправился вместе с Бийо.
Наконец их провели в кабинет, где работал доктор.
– Доктор, – заявил Бийо, – я возвращаюсь на ферму.
– Почему же? – осведомился Жильбер.
– Потому что ненавижу Париж.
– Понятно, – холодно отозвался Жильбер, – вы устали.
– Просто измучился.
– Вам не нравится революция?
– Я хотел бы, чтоб она поскорее закончилась.
Жильбер печально улыбнулся.
– Она только начинается, – сказал он.
– Да ну? – вырвалось у Бийо.
– Вас это удивляет? – спросил Жильбер.
– Меня удивляет ваше хладнокровие.
– Друг мой, – проговорил врач, – а знаете ли вы, почему я столь хладнокровен?
– Потому, наверное, что убеждены.
– Вот именно.
– И в чем же вы убеждены?
– Догадайтесь.
– В том, что все кончится хорошо?
Жильбер улыбнулся еще печальнее:
– Напротив, в том, что все кончится плохо.
Бийо издал удивленное восклицание.
Что до Питу, то он вытаращил глаза: довод показался ему неубедительным.
– Послушайте-ка, – сказал Бийо, почесывая ухо своей могучей лапой, – кажется, я не совсем хорошо вас понимаю.
– Берите стул, Бийо, – отозвался Жильбер, – и садитесь рядом.
Бийо последовал его приглашению.
– Ближе, ближе, чтобы слышать меня могли только вы.
– А я, господин Жильбер? – робко спросил Питу, давая понять, что готов уйти по первому требованию Жильбера.
– Нет, оставайся, – разрешил Жильбер. – Ты еще молод, тебе будет полезно послушать.
Питу навострил уши с тем же усердием, с каким до этого таращил глаза, и сел на пол рядом со стулом папаши Бийо.
Довольно странно выглядело это тайное собрание трех человек, сидящих в кабинете Жильбера подле стола, заваленного письмами, бумагами, свежими оттисками газет, в нескольких шагах от двери, безуспешно осаждаемой просителями и жалобщиками, которых сдерживал старый придверник, полуслепой и однорукий.
– Я слушаю, – проговорил Бийо. – Объясните, мэтр: почему все кончится плохо?
– Так вот, Бийо. Знаете ли вы, чем я сейчас занят, друг мой?
– Пишете на бумаге какие-то строчки.
– Но что они значат, эти строчки?
– Как же вы хотите, чтобы я догадался, когда я даже не умею читать?
Питу робко поднял голову и бросил взгляд на лежавший перед доктором лист бумаги.
– Там какие-то цифры, – сообщил он.
– Вот-вот, цифры. А в этих цифрах – крах Франции и в то же время ее спасение.
– Вот оно как, – протянул Бийо.
– Вот оно как, – эхом повторил Питу.
– Напечатанные завтра, – продолжал доктор, – эти цифры войдут во дворец короля, в замки знати, в хижины бедняков и потребуют отдать четверть их дохода.
– Что-что? – произнес Бийо.
– О, бедная моя тетушка Анжелика, – вздохнул Питу, – ну и скривится же она!
– Что попишешь, любезный! – отозвался Жильбер. – Революция сделана, не так ли? А ведь за нее надо платить.
– Это правильно, – мужественно согласился Бийо. – Раз надо, будем платить.
– Черт возьми! – воскликнул Жильбер. – Вы – человек убежденный, и ваш ответ меня не удивил. Но вот те, кто не убежден…
– А что с ними?
– Да, что они сделают?
– Они будут сопротивляться, – ответил Бийо тоном, из которого можно было заключить, что он и сам ни за что в жизни не отдал бы четверть своего дохода на дело, противное его убеждениям.
– Выходит, борьба, – подытожил Жильбер.
– Но ведь большинство… – начал Бийо.
– Договаривайте, друг мой.
– Но ведь на то и большинство, чтобы навязать свою волю.
– Тогда получится притеснение.
Бийо с сомнением взглянул на Жильбера, и вдруг в его глазах зажегся хитрый огонек.
– Погодите, Бийо, – остановил его доктор, – я знаю, что вы хотите мне сказать. Знать и церковь владеют всем, не так ли?
– Конечно, – согласился Бийо. – И монастыри…
– Монастыри?
– Они ломятся от богатств.
– Notun certumque[339], – пробормотал Питу.
– Знать платит налоги, которые не идут ни в какое сравнение с ее доходами. И я, фермер, плачу в два раза больше, чем трое братьев де Шарни, мои соседи, имеющие более двухсот тысяч ливров ренты.
– Но неужели вы полагаете, – продолжал Жильбер, – что дворяне и священники – французы худшего сорта, чем вы?
Питу насторожился: в те времена, когда патриотизм измерялся на Гревской площади крепостью локтей, подобное предположение казалось ересью.
– Именно так вы и считаете, мой друг, верно? Вы не можете согласиться с тем, что дворяне и священники, которые забирают все и не отдают ничего, – такие же патриоты, как вы?
– Конечно не могу.
– Ошибаетесь, любезный, ошибаетесь. Они патриоты даже в большей степени, и я вам это докажу.
– Ну уж извините, не получится, – возразил Бийо.
– Вы имеете в виду привилегии, ведь верно?
– Вот именно, черт возьми!
– Подождите минутку.
– Да, жду, жду.
– Так вот, Бийо: я ручаюсь, что через три дня самыми большими привилегиями во Франции будет пользоваться тот, у кого ничего нет.
– В таком случае это буду я, – важно проговорил Питу.
– Пожалуй, что и так.
– Почему это? – удивился фермер.
– Послушайте, Бийо, все эти дворяне и духовенство, которых вы обвиняете в эгоизме, охвачены теперь приступом патриотизма, пронесшимся по всей Франции. Сейчас они собрались в кучу, словно бараны на краю рва, они колеблются, и самый решительный прыгнет послезавтра или завтра, а быть может, и сегодня вечером. А за ним – и все остальные.
– Что вы хотите этим сказать, господин Жильбер?
– Я хочу сказать, что феодальные сеньоры, отказавшись от привилегий, освободят крестьян; землевладельцы перестанут взимать аренду, дворяне – владельцы голубятен отпустят на свободу всех голубей.
– Неужели вы думаете, что они это сделают? – вскричал изумленный Питу.
– Но это же будет настоящая свобода! – просияв, воскликнул Бийо.
– А что мы станем делать, когда окажемся на свободе?
– Как это? – несколько смутившись, проговорил Бийо. – Что мы станем делать? Там будет видно.
– Вот то-то оно и есть! – вскричал Жильбер. – Там будет видно!
Он помрачнел, встал, молча походил по кабинету, затем подошел к арендатору, сжал его мозолистую руку и чуть ли не с угрозой проговорил:
– Да, там будет видно. Увидим – и ты, и я, и он. Именно об этом я и размышлял, когда ты удивился моему хладнокровию.
– Вы меня пугаете. Неужто народ, который ради общего блага объединился, сплотился, наводит вас на мрачные мысли, господин Жильбер?
Тот пожал плечами.
– Тогда что же скажете вы сами, – продолжал настаивать Бийо, – если сомневаетесь даже после того, как все приготовили в Старом Свете и дали свободу Новому?
– Бийо, – ответил Жильбер. – ты, сам того не подозревая, произнес слова, в которых таится загадка. Впервые их произнес Лафайет, и с тех пор никто, включая и его самого, так и не понял их смысла. Да, мы действительно дали свободу Новому Свету.
– Мы, французы. Это здорово.
– Здорово, но стоить это будет недешево, – печально возразил Жильбер.
– Вот еще! Деньги израсходованы, по счету уплачено, – весело проговорил Бийо. – Чуть-чуть золота, много крови, и долг погашен.
– Слепец! – воскликнул Жильбер. – Слепец, который в этой заре на Западе не видит, увы, зародыш нашей полной гибели. Как я могу кого-то обвинять, когда сам видел свободу не больше, чем кто-либо другой? Свобода Нового Света – вот чего я боюсь, Бийо, – это крах Старого Света.
– Rerum novus nascitur ordo[340], – с горячим революционным апломбом ввернул Питу.
– Молчи, дитя, – цыкнул на него Жильбер.
– Разве победить англичан труднее, чем успокоить французов? – спросил Бийо.
– Новый Свет, – начал Жильбер, – это, если можно так выразиться, чистый лист бумаги, совершенно нетронутая страна. Законов там нет, но нет и злоупотреблений, идей нет, но нет и предрассудков. Во Франции на тридцати тысячах квадратных лье живут тридцать миллионов человек, и если землю разделить между всеми поровну, то каждому достанется кусочек, на котором он с трудом сможет поставить колыбель и вырыть могилу. Там, в Америке, на двухстах тысячах квадратных лье живут три миллиона человек, границы там – идеальные: не с другими странами, а с морем, то есть с бесконечностью. На этих двухстах тысячах квадратных лье – тысяча лье судоходных рек, девственные леса, бог знает насколько простирающиеся вглубь, – короче, все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. Ах, Бийо, как это просто, когда тебя зовут Лафайет и ты привык орудовать шпагой, когда тебя зовут Вашингтон и ты привык мыслить; как это просто – сражаться с лесом, землей, скалами или человеческой плотью! Но когда вместо того, чтобы создавать на обломках новое, видишь, как при давно установившемся порядке вещей происходит наступление на твердыни обветшалых идей, а за обломками этих твердынь скрывается столько людей и интересов, когда, найдя нужную идею, видишь, что для того, чтобы заставить народ принять ее, нужно истребить чуть ли не каждого десятого, начиная от старика, который все помнит, и кончая ребенком, который только еще учится, начиная от монумента, который есть память этого народа, и кончая зародышем, который есть его инстинкт, – Бийо, эта задача заставляет содрогнуться людей, видящих, что находится за горизонтом. Я вижу далеко, Бийо, и я содрогаюсь.
– Простите, сударь, – с присущим ему здравым смыслом возразил Бийо, – вы только что упрекали меня за то, что мне не нравится революция; теперь же она мне просто омерзительна.
– Но разве я сказал тебе, что отступаюсь от нее?
– Errare humanum est sed perseverare diabolicum[341], – пробормотал Питу и подтянул колени к подбородку.
– И все же я буду упорствовать, – отозвался Жильбер, – потому что, видя препятствия, вижу и цель, а она прекрасна, Бийо. Я мечтаю о свободе не только для Франции, но и для всего мира, не о материальном равенстве, а равенстве перед законом, не о братстве между согражданами, но о братстве между народами. Быть может, я расстанусь с душой и телом, – меланхолически продолжал Жильбер, – но это не важно: солдат, которого посылают на штурм крепости, видит и пушки, и ядра, которыми их заряжают, и горящий фитиль, он видит даже, куда эти пушки направлены, он чувствует, что кусок железа скоро пробьет ему грудь, но все равно он идет, потому что крепость должна быть взята. Что же, все мы солдаты, папаша Бийо. Вперед! И пусть по нашим сваленным в кучу телам пройдет когда-нибудь поколение, одним из первых представителей которого является вот этот юнец.
– Никак не возьму в толк, почему вы так расстраиваетесь, господин Жильбер. Неужели из-за того, что какому-то бедолаге перерезали глотку на Гревской площади?
– А почему ты вернулся оттуда в ужасе? Иди, Бийо, и тоже перережь кому-нибудь глотку!
– Да что вы такое говорите, господин Жильбер!
– Как что? Нужно быть последовательным. Ты, такой отважный и сильный, явился сюда весь белый и трясущийся и сказал: «Я измучился». Я посмеялся над тобой, Бийо, а теперь, когда я объясняю тебе, почему ты побледнел, почему ты измучился, – теперь ты смеешься надо мной.
– Продолжайте, господин Жильбер, но оставьте мне надежду, что я вернусь к себе в деревню с миром в душе.
– Послушай, Бийо, как раз на деревни вся наша надежда. Деревня – это спящая революция, которая раз в тысячу лет поднимает голову и при этом всякий раз сотрясает монархию. Деревня сдвинется с места, когда настанет пора покупать или завоевывать те нажитые нечестным путем блага, о которых ты только что говорил и которыми владеют знать и церковь. Но чтобы подтолкнуть деревню к новым идеям, нужно подтолкнуть крестьянина к завладению землей. Став собственником, человек обретает свободу, а став свободным, он делается лучше. Нам, избранным труженикам, которым Господь приоткрывает завесу над будущим, нам предстоит тяжелейшая работа, в результате которой народ получит свободу, а за нею – и собственность. Это, Бийо, благородный труд, он вознаграждается плохо, но зато он живой, могучий, полный радости и горя, славы и клеветы, тогда как там – холодный, недвижный сон в ожидании пробуждения, когда раздастся наш голос, в ожидании зари, идущей вслед за нами. Как только деревня пробудится, наш кровавый труд будет закончен, и начнется мирный труд на благо этой самой деревни.
– Так что же вы мне посоветуете, господин Жильбер?
– Если хочешь принести пользу своей стране, нации, своим братьям, всему миру, оставайся здесь, Бийо, бери в руки молот и работай в этой кузнице Вулкана, кующей молнии для всего мира.
– Остаться и смотреть, как перерезывают горло, а может, даже самому дойти до этого?
– Да что ты, – со слабой улыбкой возразил Жильбер. – Разве ты способен перерезать горло?
– Я хочу сказать, что если останусь здесь, как вы предлагаете, – весь задрожав, воскликнул Бийо, – то первого же негодяя, который на моих глазах станет перебрасывать через фонарь веревку, повешу на этой же веревке собственными руками.
Жильбер улыбнулся немного шире.
– Выходит, ты меня понял, – проговорил он, – и сам уже готов отправлять людей на тот свет.
– Негодяев – да.
– Скажи, Бийо, ты видел, как убивали де Лома, Делоне, Флесселя, Фулона и Бертье?
– Видел.
– А как их называли те, кто убивал?
– Негодяями.
– Верно, – подтвердил Питу, – они их называли негодяями.
– Да, но все равно я прав, – настаивал Бийо.
– Ты будешь прав, когда станешь вешать, а если повесят тебя, будешь не прав.
Столь мощный удар заставил Бийо повесить голову, но через несколько секунд он снова с достоинством ее поднял.
– Значит, вы уверяете, – сказал он, – что тот, кто убивает беззащитных людей и всеми за это уважаем, такой же француз, как я?
– А, это другое дело, – ответил Жильбер. – Да, во Франции есть самые разные французы. Во-первых, французский народ, это – Питу, ты, я. Затем есть французское духовенство и французское дворянство. То есть во Франции существуют три вида французов, и каждый со своей точки зрения, вернее, с точки зрения своих интересов – француз, и это не считая короля Франции, который по-своему тоже француз. Понимаешь, Бийо, в различии всех этих французов между собой и заключается подлинная причина революции. Ты француз на свой манер, аббат Мори[342] – на свой, отличный от твоего; Мирабо не такой француз, как ты, а король не такой, как Мирабо. Милый мой друг Бийо, человек с чистым сердцем и здравым рассудком, ты войдешь во вторую часть сочинения, которое я теперь пишу. Доставь мне удовольствие, взгляни-ка вот на это.
С этими словами Жильбер показал Бийо лист бумаги с напечатанным на нем текстом.
– Что это? – спросил тот, беря лист в руки.
– Прочти.
– Да вы же знаете, что я не умею читать.
– Пусть тогда прочтет Питу.
Питу поднялся с пола, встал на цыпочки и заглянул фермеру через плечо.
– Это не по-французски, – сказал он, – не по-латыни и не по-гречески.
– Это по-английски, – ответил Жильбер.
– По-английски я не умею, – гордо отозвался Питу.
– А я умею и переведу вам эту бумагу, – сказал Жильбер. – Только сначала прочтите подпись.
– Питт, – прочитал Питу. – Кто таков этот Питт?
– Сейчас объясню, – успокоил его Жильбер.