Я плыву в черном уютном океане. Спокойном и уютном.
Мне хорошо.
Откуда-то снаружи доносятся голоса, я не хочу им откликаться. Не буду.
Я знаю, что со мной случилось.
Сегодня я создала свой первый оберег.
Не все волхвы на такое способны. Силы у всех разные, дано всем разное. Вот и мне так же.
Оказалось, я могу.
Я знаю, что за оберег я сделала. Против порчи. Только не всякой.
Вот, к примеру, ежели бабе чрево затворили или лицо вдруг прыщами покрылось, тогда мой оберег поможет. А если на невезение на семь лет прокляли или дорогу запутали, тогда можно платок при себе хоть сколько носить – не поможет. Не от того он сделан.
Только порча. Только на здоровье.
И я даже знаю, почему так.
Верка.
Несчастная наглая дурочка, которая так гордилась, что спит с боярином. Смешная…
Была смешная.
Не заслужила она…
За меня смерть приняла. Меня хотели извести, в нее заклятие угодило. Именно меня.
Не хочу возвращаться.
Там плохо, там отец, там Фёдор, там…
Там Боря. Боренька. В той жизни я его и не назвала по имени ни разу. Не насмелилась. Все государь да государь. А может, ему и хотелось иного?
Смотрел он на меня тепло и весело. Не как на козу говорящую. И было ему хорошо, хоть ненадолго о веригах своих забыть, заботы с плеч скинуть.
Не за то ли на меня порчу наслали?
А если на Бореньку ее нашлют?
Не позволю!
Не дам!
Кровью изойду, костьми лягу… не позволю!!!
Здесь, в море сумрака, хорошо и покойно. Но ТАМ, снаружи, без меня не смогут обойтись. Один останется самый лучший, самый хороший человек в мире. Мой единственный.
Мой любимый.
Этого нельзя допустить.
Я изворачиваюсь всем телом – и вижу высоко над собой, в сплошной черноте, единственную звезду. Это выход. Мне очень надо туда.
И я рвусь вверх что есть силы.
– Ох ты… растудыть-тудыть!
В бреду такое не услышишь, в монастыре – и то Устинья такой брани не слышала. А были среди монашек всякие…
Бранился как раз поп. Серьезный, осанистый… видимо, стоял он рядом с лавкой, а Устя как рванулась вперед, так и душа с телом слилась. И тело тоже вперед потянулось.
Вот она его и ударила ненароком.
А… зачем он тут?
И кадило на полу валяется…
– Не умерла я, ненадобно меня отпевать!
С другой стороны хихиканье послышалось. Устинья голову повернула – так и есть. Илюшка веселится. Как-то странно, словно бы и не хочет смеяться, а и остановиться не получается.
– Батюшка и не собирался. Испугала ты нас, вошел я в горницу, а ты лежишь. Я и к батюшке бегом… вдруг с тобой то же, что и с Веркой. Пусть хоть святой водой покропит.
Ой, как это бы от язв-то помогло! Но ведь испугался, что смог, сделал.
– Благодарствую, братец милый. Батюшка, благословите?
– Символ веры прочитай, чадо.
Отец Паисий Устинью давненько знал, да мало ли что…
– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым…
И прочитала, и перекрестилась, как положено, и крест поцеловала, и от святой воды не шарахнулась – батюшка дух перевел. Все-таки страшно это… когда порча, когда прямо перед тобой человек умирает от колдовства черного, а ты и сделать-то… что ты сможешь? Перекрестить? Соборовать?
Оно помогает, конечно. Только не всем и не всегда. Верке точно не помогло бы.
– Слава богу, чадо. Что случилось с тобой?
– Верку вспомнила. Как она… и сомлела.
Это священнику тоже понятно было. Девка все-таки, как тут не сомлеть?
– Молись, чадо. Читай Символ веры, а если что – «Да воскреснет Бог и расточатся врази его».
– Благодарствую, батюшка.
Получила Устя еще одно благословение – и священник отправился покойную отпевать как положено. Страшно, конечно, а все ж чадо Господне, мученической смертью умершее – нельзя в последнем ей отказать. Ох, как бы на кладбище не перекинулось, а пуще того на него самого.
Три дня ждать?
Псалтырь читать?
Поп только рукой махнул. Сегодня же похороним! По чину там, не по чину… страшно! Понимаете? Страшно!
Да и приплатил за это боярин как бы не втрое. А боярышня – а что с ней? Жива, здорова, в вере крепка. Ему того и достаточно.
Брат и сестра вдвоем остались.
Помолчали.
Первым Илья молчание нарушил:
– Устяша, что это было-то?
– То и было, Илюша. Навроде твоего аркана, только тот убивал медленно, а это – быстро.
Илья как представил, аж побледнел.
– И со мной бы… вот ТАК?!
– И с тобой так же. Порче все равно, ей убить надобно.
– Устя… страшно-то как.
Устя поняла – брат полностью подавлен. Не то никогда б она тех слов не услышала. Ни разу Илья в своем страхе не сознавался, только вперед шел и дрался. Или ругался черными словами.
– Страшно, братец. А больше всего то страшно, что не знаем мы врага в лицо.
– Не знаем…
– Кто угодно за этим стоять может. Кто угодно… может, и у нас в гостях эти люди бывали. А может, и родня какая. Страшно это – от каждого удара в спину ждать.
А ведь так она и жила. Больше двадцати лет, только удары в спину, и рядом никого, некому даже поплакаться, некому даже пожалеть ее…
Устя плечи расправила.
Было?
Так больше не сбудется!
– Кто угодно… ты так и не рассказала, что в палатах было.
– Да ничего там такого почти и не было. Фёдор только… пугает он меня, Илюша.
– Пугает?
– Отцу я такого не скажу, не поймет он. Для него коли Фёдор – царевич, то этим все и сказано. А он иногда становится, как одержимый. Безумный какой-то. Что-то такое в нем проступает… не знаю, как и сказать!
– Одержимый?
– Не знаю, Илюша. Никто другой его не боится, ни мать его, вдовая царица, ни брат, ни царица Марина. Не видят они, что ли? Истерман, ближники Фёдоровы… всем как глаза застит! А мне страшно рядом с ним! Словно змея вокруг запястья обвилась, не так пальцем шевельнешь – вопьется.
– Как же ты замуж за него идти хочешь?
– Я и не хочу. Но сказать такое батюшке? Не насмелюсь.
– Значит, никто другой не боится…
– Кажется мне, Илюша, что Фёдор тебя к себе приблизить пожелает. Отца в палаты царские позвали, матушка при вдовой царице, ну и ты. При Фёдоре. Выгодно, правда же?
И столько тоски было в ее голосе, столько боли…
– Не хочу я, – буркнул Илья. – Не хочу.
– Свою зазнобу чаще видеть будешь.
– Не буду.
– Так и не скажешь, кто она?
– Прости, Устя. Не скажу.
– А вдруг ее супруг порчу навел? Отдал ведьме твой волос или еще что – она и спроворила?
– Когда б он заподозрил, не жить мне, – ляпнул Илья. – Казнят, – и осекся.
Устя смотрела на него с таким ужасом:
– Илюша…
Не была она дурой.
Измена казнью не карается. Вира – безусловно. Телесное наказание, когда супруг попросит о том. Но не слишком тяжелое. Да, выпороть могут, но не до смерти. Илью бы точно до смерти не пороли.
Неверную супругу могли сослать в монастырь или прядильный дом [48].
Илье могли устроить церковное покаяние. Могли оженить или запретить разводиться с супругой. Но смертью карали только в одном случае.
И прелюбодея, и изменницу.
Если только…
– Это не Марина? Скажи мне, скажи, что я ошиблась!
Голос Устиньи был почти умоляющим. Почти безжизненным.
Илья вздохнул:
– Устя…
– Нет, пожалуйста, нет…
И столько отчаяния было в серых глазах, столько ужаса, что Илья не выдержал – вспылил. Да что ж такое?! Можно подумать, он сам на виселицу поднялся, сам себе петлю на шею надел?! Чего она смотрит-то так?!
– Устя, ты чего?! Обезумела, что ли?
– Илюша… правда это?
Илья глаза опустил.
Правда.
Даже и не подумалось ничего. Раньше бы ему и в голову не пришло с сестрой о таком разговаривать. Устя же… Тихая, спокойная, скромная…
А сейчас говорит как с ровней. Что-то в нем сдвинулось, поменялось после аркана.
– Правда, сестрица.
– Ты ее… любишь?
И снова непонятное что-то. Еще месяцем раньше Илья бы кого хочешь в своей любви заверял. Горло бы за нее перегрыз. А сегодня что?
– Не знаю, Устя. Это как огонь. Черный, прекрасный… и меня к нему тянет. Неудержимо.
Устя невольно руку опустила, груди коснулась.
Неужто?
Черный огонек там горел, ровно и уверенно. Никуда не делся.
– Илюша… казнят. И ее, и тебя смертью мучительной.
А в памяти – как Сёмушка умирал.
Глаза его отчаянные, кровь на губе запеклась…
Прости, царица. Не виноватый я, и ты не виноватая… прости.
И ее голос ответный, сорванный от слез… они весь день текли, не унимались.
И ты прости, Сёмушка. Меня казнить хотят, ты жертва невинная. Помолись за меня у престола Господня…
И стражи рядом. Всё они понимают, глаза отводят, в землю глядят. А сделать-то ничего и не могут. Самим на кол неохота. Страшно…
Как за двадцать лет страну в такой страх повергнуть? Чтобы дышать нельзя было, чтобы охватывало тебя липкое, черное… Фёдор справился.
Только Устя невиновна была, а вот Илюша…
– Может, в имение тебе уехать?
– Батюшка не отпустит.
Устя задумалась:
– Илюша, когда тебе на службу надобно?
– Завтра.
– Вот завтра вы и увидитесь, наверное?
Илья подумал о Марине.
О руках ее ласковых, о губах огненных, глазах бездонных…
И словно по хребту перышком прошлись, был бы собакой, так шерсть бы дыбом встала. Аж штаны натянулись, хорошо, рубаха длинная, срам прикрывает.
– Д-да…
Устя только головой качнула:
– Илюшенька, ты скажи ей, что жениться отец требует.
– Ты в своем ли уме, Устя?
– Скажи. И погляди, что она тебе отвечать будет. Я ж тебя не прошу расставаться с ней, обиженная женщина что хочешь сделает. Просто скажи, что тебя оженить хотят.
– А как спросит – на ком?
– Ты ту невесту в жизни не видывал. Скажи – будет сговор скоро. Можешь? Имен не называй…
– Ты что, Устя? Ты о чем говоришь?
– О том, что разгневанная женщина много чего сделать может. Коли решит, что обидели ее, так и вдвойне. А за что тебе мстить? Батюшка все решил, ты и думать о таком не задумывался.
– И то верно. Думаешь сказать надобно?
– Обязательно. А как не скажешь да она стороной узнает… Отца в палаты пригласили. Скажет он слово не там или не так, мигом дойдет до чужих ушей.
Илья даже побледнел:
– Не думал я о таком-то, сестрица.
– Так подумай.
– Подумаю. И скажу.
– Как живая?!
Полетело в стену зеркало, за ним шкатулка. Впрочем, человека в длинном темном плаще, с накинутым капюшоном гнев собеседника не испугал.
– Живая. Я за подворьем следил, там холопка померла, а боярышня жива-живехонька.
– Я же… ах ты дрянь! Это та девка… она мне чужую кровь продала, не иначе!
– Надо было о том раньше подумать.
В стену еще и чернильница полетела. Потом гнев утих.
– И пусть! Холопок много! Не жалко! Только вот кровь боярышни…
– Неуж никого еще продажного не найдется?
– А ежели опять то же самое? Знаешь, сколько сил этот ритуал тянет? Это не муху прихлопнуть, это человека в расцвете сил со свету сжить! И она сопротивляется, тут кто хочешь сопротивляться будет!
– Да уж понятно, – закудахтало из-под плаща. – Кому ж понравится?
Ответом ему было злобное шипение. Словно громадной гадюке на хвост наступили.
– Тебя спрос-с-с-сить з-с-с-сабыли!
– Да и не надобно меня спрашивать, – с тем же кудахтаньем отозвались из-под капюшона. – Надобно было кому умному поручать, а не дураку набитому.
– Вот и займись! Достань мне кровь Устиньи Алексеевны!
– Наново порчу накинешь?
– А когда и так?
– Не пойду. И глупо это! Это тебе не девок морить подзаборных, это боярышня! И царевич на нее глаз положил!
– Как положил, так и уберет.
– Или ты его вырвешь?
– Не твое дело!
– Не пойду я кровь доставать. И тебе то не советую. Подожди немного, к весне успокоится, тогда и порчу навести можно будет. Тебе что надобно? Чтобы умерла она?
– Чтобы за царевича замуж не вышла. Видел ты ее?
– Ну так?
– Ви-идел… а я тебе другое скажу, то, чего ты не осознаешь, не поймешь. Она ему и деток родить сможет! И даже несколько!
– Ты… КАК?!
– А вот так! Знаешь, что прабабка ее волхва?
– Думаешь, в девке тоже сила проснулась?
– При встрече было такое. Есть в ней сила, есть…
– А кровь силой не напитана? Неуж неясно было?
– По крови сразу не поймешь, тем паче по старой.
– Так когда… на том и сыграть можно! Девка волховской крови, молодая, наглая, необученная… нет уж! Кровь добудем, а с порчей – погоди.
– Погодить?
– Для другого дела она потребна будет!
– Какого?
– Тебе ж хочется… – Шепот был почти неслышен. А вот раздумчивое «хм-м-м-м-м» – так даже очень.
– Хочется. – Теперь голос мурлыкал почти, и было это еще жутче шипения. – Хочетс-с-ся.
– Вот мы это и сделаем. И кровь достанем, и замуж она выйти может. А уж по осени, как затяжелеет она, а то и ранее…
Капюшон вплотную приблизился к собеседнику. Шепот опять был едва слышен, но…
– Хорош-ш-шо. Если это получится, я перед тобой в долгу буду.
– Я запомню.
Патриарх Макарий царицу Марину не переваривал.
Не баба – грех сплошной! Нельзя бабам такими быть! Им платком волосы покрывать положено, платья носить скромные, закрытые, мужчин не соблазнять, лиц не белить, не румянить… хотя последнего царице и не требуется.
И без того хороша, бесовка!
И преотлично о том знает! Гордится даже.
Вот и сейчас прошла ровно мимо стенки, не поклонилась, благословения не попросила… как такое можно стерпеть? Царица ж! За кем боярыни с боярышнями потянутся? То-то и оно…
– Безлепие творишь, государыня!
Остановилась Марина, на патриарха посмотрела, словно на пакость какую.
– Наново ты мне свои глупости рассказывать будешь? Успокойся, отче.
– Государь на богомолье поехал, а ты, царица? Нет бы тоже в храм сходить, а ты…
Марина только рассмеялась, глухо, гортанно. Другой кто о грехе подумал бы, патриарх же… не тот у него возраст, чтобы в грех впадать. А вот посохом бы ее огреть поперек хребта! Да добавить!
– Господь меня отовсюду услышит. Ты-то чего, старче, с царем не поехал?
Макарий крепче посох стиснул.
Чего-чего!
Тебе-то, змее, и не понять! У тебя и кости по утрам не болят, и кашель не мучает, и… и… список-то можно бесконечно продолжать, восьмой десяток уж пошел! Так поедешь в эту пору да и не вернешься. С болезнью сляжешь! А на кого Россу оставлять? Есть сменщики, да достойного никак не приглядеть! Нет в них силы душевной, огня нет! Не справятся они!
Зар-раза!
– Пойдем, государыня, помолимся. Ты о супруге, я о детях ваших, чтобы дождаться их успел, на руки взять…
Марина глазами сверкнула:
– Успеешь. Дождешься.
Развернулась, черная прядь взлетела, руку патриарха зацепила, тот ее сбросил, ровно змею, – и ушла. Бедра крутые алой тканью обтянуты, зад такой… талия – пальцами рук сомкнутых обхватишь…
Как есть змея.
Дождаться б царевича, окрестить. Там уж и помирать можно будет…
Николка Апухтин гостьюшек не встречал, не по чину то боярину. А вот супруга его на крыльце ждала.
– Евдокиюшка, радость-то какая! А это старшенькая твоя, Устяша?
– Растут детки, Танюша. Мы не молодеем, а они растут. А твоя красавица где ж?
– Сейчас тоже выйдет, все уборы примеряет. Илюша с вами не приехал?
– В палатах он сегодня. На службе царской. И супруг туда ж поехал…
Татьяна Апухтина скривилась. Почти незаметно, но для Усти явственно. Словно досадой потянуло, как от кислого зеленого яблока, аж рот слюной наполнился.
А вот так оно…
Никола Апухтин хоть и боярин, а только не в Думе он. И советов у него государь не спросит, и в хоромы царские его отродясь не приглашали. Шубой не вышел. Или шапкой.
А вот Заболоцкого позвали.
И Таньку Апухтину досада разбирала. Где справедливость-то?
Чего в той Устинье такого? Что в ней царевич углядел, чего в ее дочке нет? Та небось и бела, и румяна, и… и вообще! Лучше она!
И сама Татьяна…
Хотя тут ей лишь зубами скрипеть оставалось. Боярыня Евдокия хоть и старше возрастом, а выглядела куда как лучше. Пышная, статная, настоящая женщина, хоть спереди, хоть сзади поглядеть приятно. И обнять, и погладить.
Самой Татьяне приходилось и юбки нижние пододевать, и в рубаху кое-что подкладывать. И все одно – муж ворчал, что тоща, как высохший мосол. А он-де не собака, костей не грызет.
А что Таньке делать, когда она всю жизнь такая? Ни сзади, ни спереди… дрожжи хлебные не помогали, заговоры не действовали. В юности тоща была, в старости костлява стала.
– Проходите, гостьи дорогие, мне из лавки винца принесли дорогого, франконского, сладенького. Можно себя побаловать [49].
– Благодарствую. – Евдокия лебедью проплыла, Татьяна наново зубами скрипнула, на Устинью поглядела.
– И ты проходи, боярышня. Сейчас моя Машенька спустится, найдется вам о чем поговорить.
– Надеюсь на то, боярыня. Сестрами нам быть с ней, когда сговор состоится.
Боярыня кивнула.
А и то неплохо.
Сейчас Устинья так говорит, надобно, чтобы потом слова свои не позабыла. Да, ходили по столице сплетни, не удержишь. И что приглашали Заболоцкого к государю, и что царевич с Устиньей Алексеевной вроде как виделся. К отцу ее зачем-то приезжал…
Точно никто не знал, ну так сами сплетники чего захотят, додумают.
Устя потихоньку оглядывалась.
В той, прошлой жизни никто ее сюда не приглашал. Да и к чему?
Сидит девица, шелками шьет, вот и пусть сидит себе. И хватит с нее.
А сейчас шла, думала, что глупа боярыня Татьяна. Понятно, мода всегда есть, на франконское, на лембергское, на джерманское… Только моду сочетать надобно. Глупо ж!
Стена лебедями расписана, а на ней картина из Франконии. Баба на кушетке лежит, кавалер ей руку целует. Оба так изогнулись, словно и костей у них нет. Живому человеку так и не сподобиться-то!
Печь росская, изразцовая, а рядом с ней столик туалетный, перламутром отделанный. И уместен он тут, как седло на коровушке.
На столе набор столовый, джерманский, дорогущий, да боярыня половину не знает куда приткнуть. Вот эти щипчики для торта, а она их в орехи колотые положила. Устинья ей про то не скажет, пусть ее. А только вещи мало покупать. Надобно вкус иметь и понимание.
А вот и Мария Апухтина.
Устя ее такой и помнила. Не в мать боярышня пошла, в отца. Статная, ширококостная, с пшеничной косой, с громадными карими глазами… у матери ее глаза тоже карие, но маленькие и острые, словно две иголки. А Мария смотрит на мир…
Мария смотрит на мир глазами раненого животного.
Нипочем бы Устя это раньше не заметила, не поняла. А вот поди ж ты! И дорогой летник, шитый речным жемчугом, и убор девичий – ничего не спасало. Не скрывало этой тоски.
Заныло в груди. Шевельнулся под сердцем горячий черный огонек.
Устя и сама не поняла, что с ней случилось.
Подошла к Марии, за руку ее взяла.
– Здравствуй, Машенька. Надеюсь, подружимся мы.
– Здравствуй, боярышня.
– Называй меня Устей, Машенька. А как породнимся, можешь сестрой звать.
– Хорошо, Устя.
– Вот и ладно. – Боярыня Татьяна захлопотала над столом, ровно курица, ручками замахала. – Давайте, девочки, я вам винца налью, попробуете сладенького…
Пять минут, десять, полчаса, час…
Боярыни сплетничали.
Устя молчала и слушала. Вино она даже не пригубила. Под стол выплеснула. Знает она это франконское, Истерман с Федей делился. И рассказывал, что сладкое-то оно сладкое, да есть в нем подвох. Пьется ровно водичка, а потом ноги не ходят. Перебьется Устя без такой радости.
И Мария вино не пила. Так, пригубливала для вида. Сначала боярыня Татьяна им за то пеняла, потом, после третьей рюмки, уже и внимания не обращала.
Устя до руки Марии дотронулась:
– Машенька, не вышиваешь ты?
– Бывает.
– Может, пройдемся, ноги разомнем, о вышивках поговорим?
Мария дурой не была, так что…
– Матушка, мы ненадолго.
– Куда?! – возмутилась боярыня.
Маша к ее уху наклонилась, пару слов шепнула, боярыня рукой махнула:
– А, ну идите тогда…
Устя и так знала, что боярышня сказала. До ветру им надобно. Как тут не отпустить?
Впрочем, туда они не дошли.
Устя на боярышню посмотрела строго. Научилась в монастыре, там и не так матушка-игуменья смотрела. Вроде и добрая, а как глянет – кровь в жилах стынет.
– Где мы побеседовать можем? Так, чтобы не услышали нас, не подслушали?
Мария оглянулась затравленно, но Устинья отказа не приняла:
– Я-то и здесь могу, да только у стен уши водятся. Тебе, боярышня, надобно, чтобы твои дела все холопы знали?
Ненадобно. Так что Мария повернула в свою светелку. Внутрь прошла, дверь закрыла, к окну отошла. Отвернулась:
– Чего ты от меня хочешь, Устинья Алексеевна?
– Правды. Понятно, что мой брат не люб тебе. А кто люб?
Спрашивала Устинья наугад, да угадала верно. Мария всхлипнула, руками всплеснула.
– Откуда ты…
– Откуда ведаю? А чего тут сложного? Мир не без добрых людей. Как зовут-то его?
– А про то тебе не донесли?
– Ты рассказывай, Машенька. Не хочется ведь тебе позора?
– Боярину, отцу твоему, про все ведомо.
– А жить тебе не с боярином, жить тебе с Илюшей. Когда узнает брат, как обвели его, неуж порадуется?
Машенька разревелась:
– Порадуется, огорчится… что мне до него за дело-то?! Когда доченька моя, кровиночка моя…
– Рассказывай, Машенька. Не бойся, не враг я тебе. И брату счастья хочу. Коли отец тебя выбрал, так нам с братом только смириться остается. Ну так по-разному можно сделать. А там, где тебе хорошо будет, там и брат счастлив окажется, разве нет? Все одно ж правда выплывет. Так пусть сейчас, не после свадьбы.
Маша Устинье в плечо уткнулась, слезы потоком хлынули.
А история-то самая обыкновенная, неинтересная даже.
Созрела девица-красавица рано, фигура уж как у взрослой, а ум еще девичий. И приглянулась она одному из друзей отцовских. Она-то и не думала ничего плохого, сама не поняла, как на сеновале оказалась. Просто отказать не смогла.
Да и не ждала подвоха…
Сложно ли опытному мужчине с наивной девкой справиться? Минутное дело!
Всего пару раз и было-то! А потом живот на нос полез.
Ох, как родители орали. А Маша и сама не понимала, что с ней происходит. У нее и кро́ви не прекращались, она думала, пополнела просто.
Мать так злобилась, что даже страшно было. Ходила к знахарке, хотела зелье у нее взять, да та сказала, что поздно уж. Ребенка оно убьет да и Марию тоже…
Рожать пришлось.
Девочка у нее получилась, Варварой названная, Варенькой… уж такая хорошая да ладная… сокровище, а не малышка.
Устя о таком и не помнила из той жизни.
Хотя…
А ведь было что-то, на самой грани памяти… вроде как Маша затяжелела, а к ней из деревни нянька приехала с малышкой. Помогать.
Куда она потом делась?
Кажется, Илья ее обратно отослал. Может, это оно?
Узнал он обо всем, сжалился, разрешил Маше дочь забрать, она к нему и прикипела. Сначала из благодарности, потом просто… Илюша – он такой. Он хороший, просто его твердой рукой вести надобно, а какая там у Маши пока рука? Ничего, Устя ей поможет.
Проверить?
– Сейчас твоя дочка где? В имении?
– Родители сказали, что как я послушна буду и замуж выйду, они Вареньку при себе оставят, воспитают, пропасть не дадут.
Да уж, это не девство порушенное. Такое-то бабы испокон веков подделывают. И склянки с кровью прячут. А вот рожавшую от нерожавшей отличить можно. Есть признаки.
Потому и договорились родители. Потому и приданое за Марией богатое.
– Машенька, так что ж ты? Давай я с Илюшей поговорю? Пусть Вареньку к себе забирает, да и признать ее можно, почему ж нет?
– УСТЯ?!
Маша так на нее смотрела, словно чудо чудное увидела.
А и то – другая б кричала, ногами топала, обвиняла ее во всем – довольно таких попреков Маша от матери наслушалась. А вот понимания не ожидала. И поддержки.
Растерялась, носом шмыгнула, Устя ее обняла.
– Когда Илюшка скажет, что его это дочь, никто и не возразит.
– Так ведь имя же! Семейное! Наследное… кровь чужая!
– Машенька, ну так девочка же! Ей род не наследовать, все одно замуж выйдет. Разве плохо?
– Х-хорошо.
– Вот и давай с Илюшей поговорим? Втроем встанем, нам и родители не возразят? Им оно тоже выгодно будет со всех сторон.
– Выгодно?
– Машенька, дочь твоя полов не протопчет, лавки не просидит. Зато ты довольна и счастлива будешь. А довольная жена – и муж счастлив. Разве нет?
– Д-да…
– И родителям твоим хорошо. Будут всем говорить, что не дотерпели вы с Илюшей до свадьбы, а как призналась ты им, так и повенчали вас. Вот сразу после Рождественского поста и обвенчают, как можно будет. Как раз и малышку привезти успеют, и Илюша все обдумает.
– Устенька…
Устя едва успела Машу подхватить – боярышня ей едва в ноги не рухнула.
– Миленькая, родная, сделай это! Век благодарна буду, век за тебя Богу молиться стану, на руках брата твоего носить буду… верните мне доченьку!
Устя обнимала несчастную, по голове гладила и чувствовала, как под сердцем горит теплом черный огонек. Правильно она все сделала. Верно.
Может, и гибели напрасной избежать удастся? Пусть живет Машенька, пусть дочку свою нянчит, Илюшке еще десяток малышей ро́дит – и ладно будет.
Ведь не об отце малышки она печалится, не было там любви, а за ребеночка своего она горло перегрызть готова.
Может, и правда так было.
Уломала она Илюшку, тот и поддался. А Машенька его и полюбила в благодарность. Тогда Устя не заинтересовалась, ну хоть сейчас наверстает.
– Сегодня же с братом поговорю. И тебе грамотку пришлю. Коли согласится Илюша… ох! Завтра поговорю. В палатах он сегодня. Очередь его на карауле стоять.
– Хорошо, Устяша.
– Завтра, как сменится он с караула, поговорю я с ним. И тебе отпишу. Бог милостив, может, завтра к вечеру он и к отцу твоему приедет?
– Спаси тебя Бог, Устяша.
– Машенька, Бог тому помогает, кто сам рук не покладает. Вот и давай сделаем… родители решили, а жить-то вам с Илюшей. Пусть вам хорошо будет, и я за вас порадуюсь.
– Добрая ты…
– Не добрая я. Разумная. Подумай сама. Больше нас будет, род крепче станет. Да и вы с Илюшкой друг друга лучше поймете, стоять друг за друга станете. Мало ли что в жизни случится, а вы друг друга и поддержите, и опереться сможете. И я, ежели что, к вам со своей бедой прибегу. Не поможете, так хоть слезы вытрете. Понимаешь?
– Устя… когда получится, все для тебя сделаю.
– Сделай. Будь счастливой, Машенька. И я порадуюсь.
– Боярин, сможешь ли ты такое сделать?
Когда б сейчас кто боярина Данилу Захарьина увидел, не поверил бы себе.
Разве ж боярин это?
Бледный весь, трясется, глаза, ровно у жабы, выпучены.
– Да ты что?! Ты в уме ли?!
– Что тебя так пугает, боярин? Тебе и надо-то самую малость сделать!
– Такое? Нет, не могу я. На такое не пойду.
– Магистр сказал – должен будет.
– Ума ваш магистр лишился! Это ж верная души погибель! И не проси, и не умоляй. На такое не пойду.
И так это было сказано, проси – не проси, уговаривай – не уговаривай.
Конец.
Ну, когда так…
– Жаль, боярин. Очень жаль, что не помощник ты нам.
Данила и ахнуть не успел. Тонкий стилет ровно вошел, уверенно, аккурат между ребрами, к сердцу. Только и смог, что глазами хлопнуть, – а потом и все. Темнота накатила, вниз потянула куда-то…
Посланец Ордена равнодушно смотрел на мертвое тело.
Сейчас он уйдет. Просто не сию секунду… Стилет забрать надо, а выдернуть – кровь брызнет, надо подождать пару минут.
Вот он и подождет.
Жаль, конечно, полезный боярин был. Да не он один у Ордена есть. А отпускать? После услышанного?
Несмешно даже. Неуж сам боярин не понимал, что так оно и бывает?
Шаг, второй, третий, потом бег, а потом и с обрыва. А не кинешься, так подтолкнут тебя.
Не согласишься? Уберут.
Потому как знаешь много, разболтать можешь много, а совесть для предателя и вовсе роскошь непозволительная. Смешно даже.
Душу погублю… Если дело Ордена требует – и погубишь! И ничего страшного!
Если Магистр приказывает, слушаться надо, а не перебирать, тут могу сделать, там не могу… все ты сможешь. Вообще все.
А вот это сю-сю, му-му…
Ты не знал, куда пришел? На что соглашался?
Стилет был извлечен из раны, обтерт об одежду мертвеца и спрятан в потайной карман. Жаль его, хорошая сталь, витиеватая… [50]
Тело боярина Данилы Захарьина осталось лежать в ничем не примечательном доме на окраине Ладоги.
Когда его найдут?
А вот это убийцу вообще не волновало. У него было другое задание.
– Илюшенька, приходи куда обычно.
Илья и ждал этих слов, и радостно ему было, и боязно.
И решительно как-то на сердце.
Словно не к красивой женщине он шел, а в бой. Тяжкий, может, и без надежды на победу.
Но шел.
Вот и комната потайная, вот и Маринушка на подушках раскинулась, к себе его манит…
Илья как вошел, так и упал на колени.
– Не вели казнить, любимая, дозволь слово молвить.
Маринушка бровки точеные подняла:
– Что случилось, Илюшенька? Аль не люба я тебе?
– Люба! Как никогда люба! А только лгать я тебе не смогу, Маринушка, не насмелюсь. Отец меня женить решил, сговор устраивает. Простишь ли ты?
Царица задумалась:
– Женить? А на ком?
– На ком скажет. Я невесту, поди, и не видывал ни разу.
– Илюша, бедный… – Ревнивые нотки в голосе ушли. Успокоились, и Илья добрым словом сестру вспомнил. Устя посоветовала, умничка его родная…
– Я все твои слова помню, Маринушка, помню, сказала ты, что коли твой буду, то ничей более. Весь я в твоей власти, скажи, что мне сделать теперь? От невесты отказаться, отца ослушаться?
И это ему Устинья подсказала. Предложила – говори, пусть она за тебя решит. Ей то лестно будет, а как уж решит… там и смотреть станем.
Марина задумалась.
Илья так и стоял, голову вниз опустил. Ждал.
И почему-то так легче было.
Когда красота невероятная в глаза не била, когда не ранила, и мысли легче текли, и увереннее… почему так? Илья и сам себе на вопрос ответить не мог.
Так вот.
Шорох послышался рядом, Марина с кровати поднялась, одеяние набросила, шелками прошелестела.
– Огорчил ты меня, Илюша. Опечалил.
– Прости, Маринушка. Что прикажешь, то и сделаю.
Царица рядом прошлась, по голове погладила, ровно зверя ручного, ноготки шею царапнули…
– Послушный сын – радость для родителей. Ну, коли так… женись, Илюша. Когда отец тебя сватает?
– Сразу после поста чтобы жениться можно было.
– Вот и женись. А я тебя после свадьбы позову. Может быть…
– Государыня!
– Поделом тебе! Вон поди, тебя проводят!
Марина в ладоши хлопнула, сенная девка появилась.
– Иди, Илюшенька. Иди отсюда…
Илья и пошел, голову повесив. А только…
Три дня назад еще не ушел бы никуда. На коленях ползал, голову бы об стену разбил. А сейчас идет, вот… и помирать не собирается.
Зато шепот сестры мерещится:
– Иди, Илюшенька. Все хорошо будет, я знаю. Даже коли кричать будет, терпи. Обойдется. Хуже, как обиду затаит да мстить примется. Тогда все наплачемся.
Умна у него сестренка. И как он раньше про то не догадывался?
– Мишенька, радость моя!
– Ксюшенька! Птичка моя райская, яблочко спелое…
Каких только слов парень для девки не найдет. Особливо когда не люба она ему, а только надобно, чтобы послушала да сделала, как велят.
Аксинья про то не догадывалась, слушала как музыку.
– Мишенька, меня в палаты царские не пускают. Не берут с собой!
Вот и ладно.
Нужна ты там, как прошлогоднее… гнилое яблоко.
Но вслух Михайла то не сказал.
И обнял, и приласкал, и погладил, и успокоил.
– Ксюшенька, неужто ты на сестру родную управы не найдешь? Ты у меня умница, все у тебя получится… сделай вид, что одумалась, поняла все… вот и видеться чаще сможем!
Аксинья закивала.
Михайла довольно улыбался.
Вот ведь дура набитая… но и польза от нее есть. И он все про свою красавицу любимую знает. И царевичу расскажет, что тому надобно. А царевич слушает, радуется, Михайлу приближает…
А рядом с царевичем выгодно. Приятно рядом с ним, сытно, спокойно… да и просто так в палатах царских побывать…
Михайла уже пару сенных девушек в тихий уголок затащил, а почему нет? Коли бабы тают от красивого наглеца? Пользоваться надобно!
А еще…
Разные ведь случаи бывают.
Где монетку прихватишь, где камушек, а места, чтобы добычу сбыть, парень и так знал хорошо. Пусть пятую часть цены он получит… Нет-нет, он не увлекался. Но у воды быть да не напиться?
Брал только то, что опознать нельзя. К примеру, жемчуг – ежели у кого пара жемчужин с одежды отпоролась, так ведь мало ли где оно могло потеряться?
А Михайле в прибыточек. Ему вид поддерживать надобно. И за оказанные услуги благодарить, и…
Мало ли что.
Мало ли кто…
Язык-то у Михайлы хорошо был подвешен, вот он уши Ксюше и заговаривал. А сам бдительности не терял. Не ровен час застанут их вдвоем… жениться ведь придется! А ему не эта дурища нужна! И даже если открутиться получится… Устя потом на Михайлу обидится.
Ненадобно ему такого!
Так что с полчаса еще Михайла покрутился, да и к дыре в заборе. Хорошо еще, Аксинья его провожать не пошла, на сеновале осталась. А сам он сторожко шел, к каждой тени приглядывался, к каждому ветерку принюхивался.
Потому и услышал.
Возился кто-то у потаенного лаза. Сопел в темноте. И кислыми щами от кого-то воняло безбожно. Михайла враз затаился, с забором слился. А вдруг его караулят? Ксюха ж дура, могла и не утаиться. Вот и поставил боярин кого – его, Михайлу, хватать, да на правеж?
Ненадобно нам такое!
Подождем. Посмотрим… но, кажись, не боярские то люди. Не такие они. Неправильные. Чем ему те две тени показались подозрительными?
Да кто ж знает?
А вот только нечего им было рядом с лазом делать, вот нечего! А еще…
– Трут еще мне дай.
– На.
Михайле и того хватило. Это в пиесках, на ярмарке скоморохами сыгранных, тати свое черное дело подробно обсуждают да ждут, покамест не схватят их. А в жизни не так оно.
Все до дела обсуждается. Все проговаривается. Кому и откуда идти, кого и когда бить… понятно, бой все поменяет, но основа останется. И вот такие мелочи.
Кому трута не хватит, кому пара стрел понадобится или нож наточить…
Михайла и не колебался, когда две тени полезли в дыру. Дождался, пока второй пролезет, и отлепился от забора прямо у него за спиной.
Кистень, гирька на цепочке, только свистнул. Ударил, с виском ворога встретился, аж хрупнуло. После такого удара если и живут, то недолго и плохо.
А Михайла уже заорал что есть силы:
– РАТУЙТЕ, ПРАВОСЛАВНЫЕ!!! ПОЖАР!!! ГОРИМ!!!
Рассчитал он совершенно верно. На такой вопль и все, кто рядом был, и кто мог – все кинулись.
Пожар же!
А Ладога больше чем наполовину деревянная, страшно это.
Когда скачет огонь от крыши к крыше, когда пожирает дома, когда проваливаются стропила, поднимая тучи огненных брызг, – и все это летит дальше, и губит, губит…
Орал Михайла так – и мертвые бы поднялись.
Тать ощерился, в темноте лезвие ножа блеснуло.
Михайла дыру загородил, а куда ему еще? Там, за ней, свобода и жизнь. А здесь его… вот уже, бегут люди, шум раздается…
Взмах… еще один.
И наново!
Уйти от удара до конца Михайла не успевает, нож рассекает рубаху, добирается до тела… больно!
Он отмахивается чем попало, кистень-то застрял в лежащем… только вот доска гнилая против ножа – плохо…
Чуть-чуть бы продержаться. Минуту еще…
И когда разбойника ударяют чем-то тяжелым, сбивают с ног, начинают пинать…
Михайла облегченно приваливается к почти уже родному забору. И позволяет себе перевести дыхание. Все обошлось.
Он жив.
И Устя жива, и подворье ее не запалят.
Разве то не счастье?
Устинья бы никогда в стороне от шума не осталась. Как тут не услышать? Когда кричат, когда ПОЖАР!!! [51]
Устинья вперед себя, ног не чуя, из терема кинулась.
Не просто так, нет.
К матери заглянула, к нянюшке… Аксиньи не было на лавке. Куда ее унесло, шебутную?! Хоть бы не пострадала!
Илья еще не пришел…
Когда Устя во двор выбежала, все уж кончено было.
Факелы все освещали, как ясным днем. Все видно было, соседям, которые заборы облепили в три ряда, – тоже. И было на что посмотреть.
Стоял, привалившись к забору, Михайла, окровавленную рубаху на боку прижимал. А сам бледный, ровно печь побеленная.
Лежал у его ног какой-то мужчина – там точно насмерть.
Второго татя явно обыскали – и нашли у него кремень, огниво, трут… пока его не били, но это пока не расскажет, что и откуда. Потом точно пришибут.
Боярин привычно распоряжался.
Командовал тело в сарай унести, утром попа позвать надобно, отпеть, все ж человек был. Второго татя в погреб с овощами спустить, посидит ночку связанный, небось сговорчивее станет, попинать можно, только не насмерть.
Спасителя от забора отскребите и в терем ведите, да осторожнее, криворукие…
Устя смотрела на Михайлу, Михайла на нее. И что-то было такое в зеленых глазах… вызов? Решимость?
Нет, не понять.
Потом Михайла глаза скосил, и Устя ее увидела.
Кс-с-с-с-с-сюха!
Несется, блажная, глаза по пятаку, рот открыт… Устя б ее одна не удержала, нянюшка помогла.
– Ксюшенька, да все прошло, детка, все обошлось. Поймали татей…
– А…
– Мальчик-то? – Для нянюшки Михайла мальчиком и был, понятно. – Все хорошо с ним, жив, здоров…
Устя сестру за косу дернула, внимание отвлекла.
– С ума сошла? Хочешь, чтобы батюшка понял, к кому он приходил?!
Аксинья так глазами сверкнула – хоть ты от нее терем поджигай.
– И пусть!
– То-то Михайла тебе благодарен будет.
Не хотела Устинья такого говорить, да вот выскочило. Само собой получилось, не удержалась. Аксинья на нее прищурилась, как на нечисть какую:
– Ты… он…
Устя только рукой махнула:
– А беги, давай. Вот радости-то будет…
Аксинья замешкалась, тут ее Дарёна и уволокла почти силой. А Устя развернулась да и обратно пошла.
Не будет она Михайлу лечить. Не сможет.
И помогать ему не будет. Слишком уж хорошо ей эти зеленые глаза памятны. И торжество, в них горящее, и боль от насилия. Как бы хуже не сделать.
Любому другому она бы помогла с радостью, вот как тому же Фёдору давеча. Как Дарёне… хоть что бы сделать попробовала. А здесь не решится даже.
Не сможет.
Слишком уж ей больно было. Слишком страшно.
Как бы не добить заместо помощи. И уже не видела, как Михайла почти картинно сполз по забору, как подхватил его под здоровую руку боярин и поволок на себе в покои.
– Держись, парень, сейчас рану промоем, лекаря позовем… держись…
Может, и не нашли б боярина Данилу никогда.
То есть нашли б его тати какие, обобрали да и тело в Ладогу скинули. Очень даже возможно такое было. Но убийце не повезло.
Случай подвел.
Город же, подворье к подворью рядом стоит. Пусть и небольшой, а все ж забор, клочок земли.
Вот у соседа собака и подрылась.
Чего уж там почуяла, шавка неугомонная, кто ее знает? Но вот! Прорылась к соседу – а по подворью не носится, села да завыла.
Кто собачьи повадки не знает, тому в удивление. А мужик сообразил быстро.
Подумал немного, соседа кликнул да через забор полез. А что ж?
За собакой.
А чего она сидит, воет?
Так ведь… заглянуть надобно обязательно! Вдруг кому захужело? Всяко ж бывает, прихватит сердце, так и не крикнешь, и на помощь не позовешь! Тут соседи и помогут!
Они и полезли помогать.
Дверь в дом открыли – там боярин. А кто ж еще-то? Чтобы в дорогом бархатном кафтане, в шубе собольей, парчой крытой, а уж драгоценностей на нем – выдохнуть страшно!
Что тут делать?
А вот то.
«Слово и дело» кричать! И погромче, погромче.
Правда, пока один кричал, второй к трупу приглядывался… и драгоценностей потом на боярине всяко поменьше оказалось. Растворились, наверное.
Бывает.
Стража мигом прибежала, принялись мужиков расспрашивать, а одного за телегой послали. Не на себе ж тело боярина тащить? А отнести надобно, они-то Захарьина мигом признали.
Хватать? Тащить?
А кого? Они б схватили, только… глупо это.
Стоят два мужика, бороды чешут… не дураки. Но и так убить не под силу им будет! Лопатой прибили б али вилами закололи – оно понятно. Но чтоб стилетом, в сердце, да с одного раза?
Убийца это.
Не мужик какой.
Не такие уж ярыжки идиоты, чтоб не понимать этого [52].
Пока телегу ждали, десятник мужиков принялся расспрашивать. И про собаку узнал, и про подкоп – чего тут не узнать? Прорылся пес от души, как еще забор стоит?
Кому подворье принадлежит? Так сосед особо и не знает, приходил человек, назвался Петром Полушкиным, сказал, что подворье откупил. Пока оно заброшено, что есть, то есть, так Петру покамест и ненадобно. Человек в другом месте живет, ну так не бросать же имущество? Потом на сем месте сын отстроится. Второй. А покамест приедет он время от времени, проверит все…
А чтоб не простаивало подворье, он может людей прислать, работы какие поделать.
Может, приедет кто. Случай – он разный бывает, иногда с бабой надобно так встретиться, чтобы о том не знал никто…
Ярыжки кивали.
Эти доводы и им понятны были.
Есть у человека деньги? Прикупил он домик. Авось не прокиснет, не молоко. А чтоб уж вовсе дом пустой не стоял, пользуется им то так, то этак… бывает!
А вот что в нем боярина убили…
Видел что?
Слышал?
Сосед только головой покачал.
Участок-то, считай, в начале переулка находится, большая улица рядом. Собака – и та уж ни на кого не брешет. Разве кто на подворье полезет, тогда порвет. Но молча.
Смотреть, кто уехал, кто приехал, да когда?
Некогда!
В том и дело, что некогда, неохота, своих дел хватает. Было б что интересное, к примеру, царь бы приехал – не упустят. А просто так? Один человек приехал, второй пришел, потом лошадь пропала куда-то, а второй… да тоже ушел, наверное.
Когда б не Хватайка, кобель паршивый, и не поинтересовался бы никто, пролежал бы боярин до весны. Ярыжки это отлично понимали, и было им грустно.
Расследовать такое никто не умел.
Увы – висяк [53].
Ох, что начальство скажет!
Жуть, что скажет. Уцелеть бы!
Дарёна Аксинью отчитывала – только пух летел во все стороны.
– Да в уме ли ты, девка?! К первому попавшемуся бегать? Думаешь, нужна ты ему?!
– Твое какое дело, старая?! – привычно отругивалась Ксюха.
– А чье ж еще? На моих руках выросли, я вас и люблю, как родных. И я тебе так скажу: когда баба на сеновал до свадьбы бегает, свадьбе и не быть!
– Я с ним не… он не… целовались мы только!
– И то получше будет! Ты ж дочь боярская, кто тебя за него замуж отдаст?
– Мишенька сказал, поженимся, как сможем. Отцу в ноги кинемся – простит.
– Может, и простит. А жить где будете?
– Мишенька у царевича ближник.
– Так не у царя же! Что там ему Фёдор даст? Денег немного? Ни вотчины, ни состояния так не сколотишь, на побегушках-то.
– Он справится.
И ни малейшего сомнения в голосе. Дура влюбленная, незамутненная. На Устиной памяти таких много было. Сколько их Михайла растоптал? Бог весть. Ей и считать не хотелось, десятки и сотни. И все свято в нем уверены были.
Он же не такой, он же любит, не бросит, не подставит…
И то верно. Не такой. Гораздо хуже. Но Устя ничего сестре не сказала, понимала, что только хуже будет. Вместо этого…
– Нянюшка, ты бы короб с лекарствами взяла, да сходили, пока лекарь не придет. И Аксинья на свое «счастье» посмотрела бы, успокоилась, и ты за ней приглядишь. И то… парень пострадал, помощь ему всяко надобна.
Дарёна посмотрела на одну боярышню, на вторую…
– Пойдем, Аксинья. А ты, Устя, тут сиди.
– Да, няня.
Усте и не хотелось никуда. Она вот брата дождется, поговорит с ним, потом с отцом они поговорят. Но это уж завтра, не раньше. Может, спать лечь? Пойти помолиться, да и на боковую?
Так Устя и сделала.
Жаль, спокойного сна не получилось. Вновь и вновь выплывали ненавистные зеленые глаза, усмехались алые губы…
– Иди ко мне, Устиньюшка. Не упрямься. Может, и уйдешь ты завтра к другому, но с моими поцелуями на губах гореть будешь!
Лучше и вовсе не спать, чем так-то… тьфу, гад!
Боярин Алексей Михайлу самолично отпаивал. Лучшего вина не пожалел…
– Когда б не ты, Михайла… поджигать они шли. И масло у них было земляное, и трут, и огниво. Поджигать. Промедлили бы – все б вспыхнуло.
Михайла только руками развел:
– Уж прости, боярин, я человек подневольный. Приказал царевич за подворьем приглядывать, я и ходил тут, поодаль.
– Приглядывать? Зачем?
– Так боярышня Устинья люба ему. Вот и знать желает… нет, боярин, не о том. Царевич знает, что она в строгости росла, что дурного не будет. Так ведь и другое надобно. Что ей любо, куда она ходит, какой подарок подарить… сложно с ними, с бабами-то. Не угодишь никак.
Боярин смягчился.
Дело молодое, то понятно. Аж молодость вспомнил. У них-то с Дуняшей не так было, а вот отец, было дело, рассказывал, как за матерью ухлестывал. Часами у подворья сидел, чтобы увидеться… красивая была, неприступная. А ромашки ей нравились. Обычные, полевые…
Царевичу не к лицу под чужими заборами околачиваться, а вот доверенного кого послать можно.
– И то верно. Мало подарок подарить, надобно знать, что к душе придется.
Михайла кивнул:
– Вот и гулял я. Уж прости, боярин, давно я ту дыру приметил… ну и проходил иногда мимо.
Боярин хмыкнул, но уточнять не стал. И так понятно, мог парень и с кем из холопок сойтись, дело молодое. И про Устинью узнать чего, и так оно… полезно.
У двери поскреблись.
– Батюшка, дозволишь?
Аксинья и Дарёна. Воду принесли, короб с лекарствами, тряпицы – проходите, коли так. Боярыне вроде как и не по чину, а вот кому из боярышень – в самый раз. И внимание оказано, и в меру.
– Проходите, помогайте, – отмахнулся боярин. И к Михайле повернулся. – А дальше что?
– А дальше гляжу – идут эти двое, у дыры остановились, и один у второго трут спрашивает. Понятно же, не для хорошего дела. Я за ними в дыру да и напал.
– Ох…
Боярин на Аксинью посмотрел зло, потом рукой махнул. Баба же!
– Ты, Ксюха, не отвлекайся. Таз держи. Дарёна, что там с раной?
– Нестрашно. Мышцы рассекло, болеть будет, шить надобно. Крови парень потерял много. – Дарёна и не такого насмотрелась, в ранах тоже понимала. – А жить будет. Шрам вот останется…
– Лекарь сейчас уж будет, – посулил боярин. – Пока так промойте да примочку какую положите. Все легче будет. И одежду спасителю нашему поищите, Дарья, ты знаешь…
Нянюшка кивнула.
И поищет, и принесет.
– Хорошо, боярин.
– Дальше-то что было, Михайла?
– Дальше одного я сразу положил, а второй бы меня там и оставил, когда б не вы. Благодарствую, боярин, за помощь.
– Ты что, парень! Это я тебе благодарен! Кто другой мимо бы прошел…
– С меня бы потом царевич шкуру снял.
– И царевичу моя благодарность. Когда б не он, все мы тут погибли бы…
Преувеличивал, конечно, боярин. Ну да ладно, ему можно.
– Боярин, отписать бы царевичу, чтобы дело не замяли?
Боярин только вздохнул:
– Отпишу я сейчас.
– Он сегодня у Истермана быть должен, может, туда гонца послать?
– Пошлю, Михайла. Ты лежи, лежи… не было б хуже…
А там и наново у двери заскреблись, лекарь прибыл.
Устя у себя в светелке ко сну готовилась. Уж помолилась, когда батюшка зашел:
– Дочь, ты мне нужна срочно.
– Что случилось, батюшка?
Устя зевнула невольно, рот перекрестила…
– Царевичу письмо отписать надобно. О случившемся. Сможешь? На лембергском, чтобы лишний никто не понял?
– Смогу, конечно, батюшка. – Устя на рубаху сарафан набросила, за боярином пошла.
Письмо?
Не служба то, а службишка. На бумаге начертать, для батюшки перевести.
«Государь мой, царевич Фёдор, холоп твой Алексейка Заболоцкий челом бьет, кланяться изволит».
Конечно, такого Устя не писала. На родном языке стоило бы. А на лембергском – проще все. Куцый он язык, рваный, собачий.
«Царевичу Фёдору Иоанновичу.
Государь, этой ночью мой дом пытались поджечь двое разбойников.
Твой слуга Михайла убил одного и пленил второго. Прошу, не оставь это дело милостью своей.
У нас в порядке все.
Боярин Заболоцкий».
На лембергском указания писать хорошо. Больше ни для чего тот язык не пригоден.
Устя отправилась спать. И знать не знала, какой переполох в столице поднимется.
Не знала она, что Фёдор отправит Истермана в Разбойный приказ, сам бы поехал, да пьян уж так, что на ногах едва держался. Что всю ночь Истерман там и проведет, наблюдая за допросом татя.
Что Фёдор к ней хотел поехать, да отговорили друзья – куда пьяным таким? Все хорошо с боярышней? Вот и не позорь девку, завтра поедешь, как до́лжно.
Не знала, что столица, считай, с двух сторон вскипит.
Царь, которому про боярина Данилу доложили, свое требовать будет, Фёдор – свое.
Она просто спала. И снился ей любимый человек. Веселый, смеющийся, радостный.
Уже счастье.
Оно и такое, оказывается, бывает. Знать, что жив, что здоров, что жизни радуется – неуж что-то еще надобно? Не гневи Живу-матушку, Устя!
Даже не нужна ты ему будешь – уже и того довольно будет, что жив и счастлив он. Остальное-то и мелочи.