К книге
ТицианЧасть первая. Камбрейская война: Падуя, 1509 год
6%
Часть первая. Камбрейская война: Падуя, 1509 год
2

В пустом зале семинарии Скуола дель Санто[1] Тициан зачарованно глядел на грубую, необработанную поверхность стены. Стоявший возле окна монах вдруг, словно ветряная мельница, возбужденно замахал руками, подзывая его к себе. Они стали смотреть на площадь, где разгуливал бравый молодец с большим мечом у пояса, в белой шелковой накидке, завязанной на шее. В руках у него была полная вишен соломенная шляпа, а на голове венок из синих колокольчиков, как будто после пирушки в лесу.

— Святой отец, кто это с цветами?

— Капитан Лунардо Триссино из Виченцы. Вы разве о нем не слыхали?

Какой-то средний чин хлестал наотмашь прутьями по спинам крестьян-ополченцев, вооруженных кривыми садовыми ножами и лопатами.

— Добавь им, Калепино! — кричал капитан.

Монах не спускал с него глаз.

— Убийца, — процедил он мрачно. — Свояк Максимилиану Христианнейшему[2]. Громит и выжигает все что ни есть под рукой, режет без разбору. В Виченце разбил статую льва — символ Республики, а здесь, в Падуе, поставил знать на колени и угрожает огнем и мечом.

Тициан всем видом показывал, что ничего не знает о похождениях наглого кондотьера. На покрытом легким пушком лице блестели хитрые глаза. Было ему лет двадцать с небольшим. Он принадлежал к семье Вечеллио из Пьеве-ди-Кадоре[3]; его работы, выполненные вместе с Джорджо из Кастельфранко[4], уже украшали Венецию[5].

Капитан выгребал из шляпы горсти вишен, обсасывал их и, выплевывая косточки, гоготал над толпой крестьян, на которых орал Калепино.

— Комедиант! — продолжал монах. — Ест вишни, венок нацепил, а сам — отпетый негодяй. Несколько месяцев тому назад он вышел из Триента с сотней пеших и конных, добрался до армии Максимилиана, а в ней ни много ни мало пять тысяч пехоты и четыреста всадников, которые, по его словам, должны были подойти через два дня. Градоначальник Виченцы, как прослышал об этом, сразу выслал ему навстречу ходатаев из синьоров и своих родственников. Те повезли откуп: двести дукатов, дорогие ткани, лошадей — и умоляли не вводить в город неприятельскую армию. Уговоры не помогли. В Виченце, свалив с колонны на площадь каменного льва, Лунардо приказал огласить рескрипт Максимилиана, в котором жители Виченцы назывались «любезными верноподданными». Можете себе представить, как обрадовались сторонники императора, когда услышали, что свободны от жестокой венецианской тирании! Они холили и нежили земляка, распахнув перед ним двери своих домов, а столы ломились от угощений несколько дней кряду. А он, прежде чем двинуться в Падую и захватить наш город, распорядился обнародовать по всем окрестным городкам Марки свой ордонанс: «Доводим до вашего сведения, что вы обязаны незамедлительно явиться к нам для принесения присяги, дабы угодить Империи. В случае неповиновения я явлюсь сам со всем моим воинством, которое сожжет и разграбит ваши города». Вот вам и воинство, — закончил монах, указывая на вооруженных волопасов. — Главные силы еще не подошли и, может быть, никогда не придут. Но венецианцы готовятся.

— А как они готовятся? — спросил Тициан.

Монах уклонился от ответа и заговорил о другом:

— Наш монастырь — надежная крепость, здесь можно спокойно поразмыслить о дальнейших планах. Спешить некуда, но, поскольку осада вынуждает вас оставаться в Падуе, вы могли бы сделать для нас хотя бы наброски чудесных деяний святого Антония. Бог даст, придет конец и этой войне. Камбрейская лига[6] поймет, что Венеция ей не по зубам.

Они долго стояли у окна. Потом отошли от решетки, и, пока шли по коридору, монах педантично повторял:

— Помните? Чудес три: говорящий младенец, юноша с отрубленной ногой и неверная жена.

— Помню, очень хорошо помню, — поспешно отвечал Тициан.

— Вы можете подписать бумагу у нашего казначея…

— Да-да, бумагу! Оговорим все до мелочей, как будет угодно святым отцам.

Было что-то ироническое в благопристойном поведении художника, но монах чистосердечно принимал это за набожное смирение. Шутка ли — послужить святому Антонию! Он вглядывался в лицо этого обходительного юноши, который выказывал ему почтение, будто знатной особе, и его представления о художниках окончательно смешались. Тициан вовсе не казался бесшабашным или своенравным, не витал в облаках, не был падким на деньги забулдыгой. Будучи рекомендован настоятелю монастыря св. Антония венецианским семейством Пезаро, он держался скромно и уверенно. «Судить следует не по возрасту, но по таланту» — говорилось в рекомендательном письме. Юноша блестяще выполнил несколько фигур на фреске в Немецком подворье, работая вместе с Джорджо из Кастельфранко, и снискал одобрение Джамбеллино[7], при котором находился много лет.

В просторном, с низким потолком и редкими окнами зале семинарии уже было несколько фресок[8]. Тициану поручили три части стены, самая большая — возле двери. Здесь следовало изобразить чудо с младенцем, который заговорил, чтобы оправдать мать. И вот он представил себе Лунардо Триссино таким, каким он был на площади, увидел, как тот в своей развевающейся накидке входит во фреску слева в сопровождении Калепино, а напротив — Лукреция, та самая, что однажды остановилась неподалеку, когда он работал на Шерстяной улице в Риальто. Вот бы разыскать эту красавицу с рыжеватыми волосами под вышитой вуалью, это лицо, вспыхнувшее внезапной краской. «Эй!» — крикнул он тогда с лесов, и она, смутившись, бросилась прочь, скрылась в толпе на мосту Риальто.

Упрятав руки в рукава рясы, монах стоял в сторонке и поглядывал на юношу, а тот словно завороженный не сводил глаз с грубой, необработанной поверхности стены.

— Эй, святой отец, — с неожиданной живостью обратился Тициан к монаху. — Стену-то нужно намочить. Ежели хотите, чтобы я ее расписал, так найдите мне расторопного послушника, и пусть он ее подготовит. Хорошая фреска должна высыхать постепенно.

— Найдем, найдем послушника, все будет, — заверил монах.

На соборной площади раздались два громких выстрела. Монах бросился к оконной решетке.

Несколько ополченцев, вооруженных кривыми ножами и дубинами, вели босого старика в черной изодранной одежде и молодую женщину в рубахе и зеленой юбке. Женщина вырывалась из рук крепко державших ее солдат и кричала жалобно, словно зверек. Ее длинные черные волосы в беспорядке разметались, захлестнув лицо.

С криками «Венецианский шпион!» солдаты принялись избивать старика, потом швырнули его на колени к ногам Лунардо, который доел вишни и теперь сидел, нахлобучив шляпу, на низкой каменной изгороди.

— Встать! — заорал он, и поскольку старику изменили силы, сделал знак солдатам, чтобы подняли его. Калепино подал капитану какую-то бумагу.

Лунардо стал читать, солдаты молча ждали. Сложив бумагу, он направился в их сторону.

Дальше все произошло, как на сцене: четверо ополченцев уводят женщину, накинув ей на голову мешок, остальные встают полукругом. Посредине капитан со стариком.

По их жестам можно понять, что ведутся переговоры, и, может быть, во воем виновата несчастная молодая женщина, которую только что увели. Но вот раздается яростный крик. Старику нанесен удар дубинкой по голове, он падает прямо на Калепино, и тот молниеносным ударом шпаги вспарывает ему живот.

— О, небо, какое злодейство! — в страхе запричитал монах с белым как мел лицом, отпрянув от окна.

— Что там стряслось? — спросил Тициан, обеспокоенный его испуганным видом.

— Господь да смилуется над нами и избавит от злодеяний! — ответил тот, осеняя себя крестом. — О, война, война!

— «Поднявший меч от меча и погибнет», — нравоучительно заметил Тициан, и они опять стали смотреть в окно.

Четверо крестьян-ополченцев с победными воплями увозили на тачке тело старика. На камнях осталась темная лужа крови. Остальные, водрузив на плечи копья и секиры, ушли точь-в-точь как земледельцы после работы.

Тициан не осмеливался входить во внутреннюю часть монастыря, но настоятель предложил ему обедать в трапезной и совершать прогулки наравне со всеми по дворикам и окружавшему церковь большому яблоневому саду. В такое тревожное время лучше было не появляться на городских улицах. Монахи вначале с подозрением отнеслись к чужеземцу, но вскоре признали Тициана и больше не удивлялись, встречая его в самых укромных местах, где-нибудь на балконе, у чердачного окна или на башенке, откуда хорошо были видны пожары в городе.

Его тяготило вынужденное затворничество. Он смотрел на город сверху, силясь увидеть как можно больше, прислушивался к уличным крикам, цокоту копыт, грохоту катившихся по камням повозок. Хотелось выбраться за ворота, пройтись хотя бы до Рыночной площади, но настоятель резко и решительно запретил ему даже думать об этом.

Каждый день в монастырь долетали тревожные слухи.

Император Максимилиан Христианнейший со своим войском дошел до Бассано, занял город и разослал гонцов в Асоло, Тревизо, Кастельфранко, Читтаделлу. Сам же, расположившись в замке Маростика, созерцал окрестности с нависшими над ними рваными дождевыми тучами в нетерпеливом ожидании гонцов с известиями о Лунардо Триссино и о событиях в Падуе. Город собирались отдать на разграбление солдатам.

Предвидя это, настоятель был полон решимости отстоять монастырь, для чего приказал забаррикадировать въезды и укрепить ворота. Тициан, в ярости от того, что попал в ловушку, наблюдал за всеми приготовлениями.

Но как-то утром громом грянула ошеломляющая весть: венецианцы в телегах с сеном проникли в город через ворота Коалунга. Уничтожив охрану, они завязали бой и оттеснили всадников к Кастельвеккьо. Загрохотали бомбарды. В результате сражения, длившегося до полудня, Лунардо и его сообщники были схвачены и под надежной охраной отправлены в Венецию. Настоятель рассказывал, что Лунардо был в белой, расшитой золотом бархатной одежде, с бородой и в немецком шлеме. Раненный, он продолжал ожесточенно драться и сдался, отклонив всяческие переговоры, лишь когда узнал, что венецианцы уже под стенами города.

Тициан попросил охранную грамоту для возвращения в Венецию, и настоятель сразу же согласился, ответив, что это даже кстати, так как ему нужно было переправить кое-какие сведения в церковь Фрари и предоставил Тициану не только грамоту, но и попутчика. Светало. Повсюду стояли венецианские дозоры. В районе Пра тлели костры, спали на траве солдаты. В этот ранний час двое мужчин в монашеских одеяниях вышли из монастыря и направились к воротам Коалунга в надежде найти попутную телегу до Местре.

Солдаты, охранявшие ворота Коалунга, с громким смехом рассказывали друг другу о военной хитрости арсенальцев, спрятавшихся в сене, и о том, как после взятия ворот в город ворвалось конное подкрепление. И пили за Республику. Пришлось обоим монахам под крики «Да здравствует святой Марк! Да здравствует Венеция!» осушить натощак по стакану дешевого вина — лишь тогда им разрешили пройти. «С вами бог!» — ответили они и поспешили к мосту Брента, чтобы скорее выйти на дорогу к Стра.

Брат Дзаккарня, компаньон Тициана, был среднего возраста, худощавый, сдержанный и добросердечный человек, готовый на все, лишь бы чем-то помочь юноше. Едва отошли от города, он вытащил из дорожного мешка молитвенник и, уткнувшись в него, не замедляя шага, стал быстро-быстро нашептывать молитвы.

Над зелено-пыльными окрестностями висела голубоватая дымка, местами золотилась нескошенная пшеница. Крестьян не было видно, но кое-где вился дымок из жилья, на гумнах резвились дети, другие, постарше, шагали куда-то со снопами, корзинами, охапками трав, связками хвороста.

Солнце пригревало. Навстречу стали попадаться телеги с вооруженными людьми: к Падуе скакали конные отряды. Иные, наоборот, спасая жизнь, уходили из этих мест, дабы отвести от себя подозрения в сговоре со сторонниками императора. Поднимая дорожную пыль, в сторону Венеции проносились повозки, запряженные добрыми лошадьми и нагруженные всяким скарбом.

Наши путешественники с надвинутыми на голову от солнца капюшонами продолжали путь. Тициан проголодался. Они добрались бы уже до замка Стра, где намеревались подкрепиться, но жажда заставляла юношу то и дело останавливаться у придорожных колодцев. Ища прохлады, он подставлял лицо под струю воды.

— Не увлекайтесь, — говорил монах, указывая на воду, — по такой жаре чем больше пьешь, тем больше пить хочется.

Во время одной из остановок они услышали позади стук колес, цокот копыт, перезвон цепей и спешно укрылись в канаве, чтобы пропустить зловещую процессию: по дорого и клубах пыли двигалась вереница повозок с клетками, в которых сидели привязанные к перекладинам узники, молодые и пожилые, в рваной, окровавленной одежде, самые юные с красными повязками на голове и на руках. На спинах у многих вздулись рубцы от хлыста. Все они были закованы в цепи, лица в шрамах и кровоподтеках.

Брат Дзаккария бросился к первой повозке и стал спрашивать, нет ли умирающих, желая облегчить им последние страдания. Но его грубо оттолкнул офицер с дубинкой в руке.

— Во имя святого Антония-исповедника, — умолял монах.

— Именем светлейшего дожа Лоредана! — угрожающе прикрикнул офицер и замахнулся на него.

Брат Дзаккария долго провожал глазами процессию с узниками и осенял их святым крестом.

Немного позднее путешественники сделали привал, расположившись в тени деревьев у источника, и утолили голод краюшкой хлеба. Тициана измучила ряса, в которой путались ноги, вдобавок он почему-то робел, глядя, как бережно и понемногу откусывает монах от своего ломтя хлеба, как неторопливо и умеренно пьет воду и увлажняет виски. Затем снова двинулись в путь, и брат Дзаккария снова принялся нашептывать молитвы.

Когда прошли замок Стра и повернули к Местре, их шаг был уже не столь быстрым. Полуденный зной отнимал последние силы, но ни один из них не просил другого о передышке. Тициан стремился во что бы то ни стало очутиться в Венеции до наступления темноты, чтобы дома сбросить грязную одежду и усесться за стол, накрытый заботливой Наной, мечтал о своем широком ложе, на которое можно упасть и забыться крепким сном, — Венецию, походившую на огромный дом, надежно защищали, как никакой другой город в мире, глубокие воды.

Монах тяжело дышал, но крепился.

Едва показались стены Местре, как силы вернулись к путникам, и перед заходом солнца они предъявили на таможне охранные грамоты монастыря, после чего наняли лодку и, обессиленные, молчали до самой Венеции, отдавшись убаюкивающему покачиванию волн…

Всю ночь Тициан ворочался в постели, не зная, куда деть гудевшие от усталости ноги.

Утром из-под полуприкрытых век он увидел солнце, которое пробивалось сквозь ставни на окнах и на дверях маленького, выходившего на канал балкона. Стряхнув с себя оцепенение, он попытался по наклону проникавших в комнату солнечных лучей, а также по гомону толпы, долетавшему с площади Сан Паоло, угадать который час.

Затем, уже совсем очнувшись, принялся разглядывать побеленную комнату и удивился ее большим размерам, словно впервые здесь оказался. Неожиданная досада охватила его при виде картона с сюжетом «Пиршество богов»[9], наспех переделанным по сравнению с тем, что придумал Джамбеллино, — с темным лесом и горами. Ведь тогда работа учителя показалась ему подобием алтарного образа с застывшими фигурами. Даже Венера только притворялась спящей.

Теперь же его собственный полный ошибок картон вызывал раздражение неловкостью фигур. Мысль написать Венеру, спящую на траве, забывшись в неге, принадлежала Джорджоне[10]. Но разве это имело теперь какой-нибудь смысл? Как изобразить деревенскую дорогу с теми телегами из Падуи, что он видел по пути?

Нелепые фантазии. Он перевел глаза на мольберт, где, покрытая холстиной, стояла передняя стенка свадебного ларца для Джудетты Приули, выходившей через несколько недель замуж за дворянина. Нужно было дописать кое-какие детали в «Рождестве Христовом» для старого Вечеллио — его приношении в часовню в Пьеве — и, кроме того, выполнить, соревнуясь с Джорджоне, Орфея и Евридику[11], выходящих из Эреба. Ему вспомнились стихи Вергилия, которые однажды среди друзей читал своим проникновенным голосом Габриэль Марчелло. Словно офицер, обходящий солдат, проверяя, как начищены и заточены их копья и шпаги, он обводил зоркими глазами стены, углы и потолок просторной комнаты в поисках любого предмета, который отвлек бы его от воспоминаний о виденных смертях и страданиях. Долго, лежа на спине, глядел, как по потолку сновали тени.

Захотелось есть, и Тициан представил себе, с каким лицом встретит его Нана, когда он появится на пороге кухни. Право, старуха чересчур беспокоилась о его здоровье. Ему и в голову не приходило, что эта полная суеверий и предрассудков деревенская женщина, считавшая, например, войну, которую Венеция ведет со всем миром, наказанием господним, в глубине души питала к нему величайшее почтение. «Как увидит меня в дверях, — подумал он, — сразу скажет, что это не я, а моя неприкаянная душа, взывающая о милосердии».

С такими мыслями, под крики торговцев рыбой с улицы он снова уснул. И во сне покупал рыбу, чтобы Нана сварила ему уху: большого окуня, скумбрию, сардины, пару угрей, а потом еще разные травы для вкуса.

Словно чужой, бродил Тициан по улочкам и площадям Венеции. В аптеке «Персиан» он купил киновари и разозлился на скупого хозяина, который отвешивал краску, будто золото. Его злило и то, что резчик из Сан Барнаба, которому он уже давно заказал раму для «Орфея и Евридики», куда-то бесследно исчез. Чтобы отвлечься и успокоиться, Тициан стал заходить в лавки и трактиры. Повсюду судачили о войне, о нехватке хлеба, о том, что правительство, наверное, установит рацион на хлеб и что продовольствие с каждым днем дорожает. Ждали несчастий и голода. Однако с континента приходили обнадеживающие вести: Максимилиан Христианнейший продвигался к Манье через Верону, в то время как его баварско-тирольская армия, миновав Бассано, направлялась к Триенту через Вальсугану разбитая и без всякой поддержки. Что же касалось гарнизона, уже несколько месяцев державшего в своих руках Виченцу, то восставшие горожане заставили герцога Ангальтского сдаться. Восстание вспыхнуло на окраинах и сломило сопротивление войск. Уцелевших немцев заставили убраться вон из города, и они ушли с опущенным оружием, злые и прибитые. Солдаты святого Марка, говорил народ, вновь обретали силу.

Венеция под проливным дождем в эти ненастные осенние дни выглядела мрачной.

Дома не сиделось, и Тициан придумал себе занятие: отправился на поиски Антонио Бусеи, который почему-то забросил работу над «Триумфом веры». Он долго стучался у ворот Ладзаро Бастиани в Санта Фоска, но безуспешно. Потом, как обычно, стал заходить во все подряд лавки в надежде встретить какого-нибудь приятеля, чтобы вместе позубоскалить, и так добрался до лавки Альдо[12] в галантерейных рядах, где уже сидели Ласкарис, Музурро, Фортегуэрри[13] и другие; кивнул Маркантонио Микьелю[14] — тот со своей тупой флегматичностью разглагольствовал в это время о художниках, а, завидев Тициана, нарочно повысил голос и заявил, что, мол, не каждый из хороших живописцев встанет с мечом и в доспехах на защиту Венеции.

Взбешенный глупым намеком, Тициан выбежал вон из лавки.

Смех разбирал его при виде этих каменных задов за конторкой; он продолжал быстро шагать, дождь ручьями стекал по его лицу. «Нет, художники — тоже воины», — думал он и представлял себе медлительного и ленивого Пальму[15], хитрого Себастьяно Лучани[16] или Джорджоне, замечательного певца, мастера играть на лютне и рисовать женщин, как они верхом на боевых скакунах сшибаются с поднаторевшим в дуэлях и убийствах бургундцем. Вот Джорджоне, вонзая шпоры коню в бока, мчится с мечом в руках навстречу врагу, но тот уклоняется от удара, чтобы, подняв на дыбы своего гнедого, пустить его в галоп и обманным движением нанести художнику смертельный удар в грудь. Бездыханное тело Джорджоне падает на землю.

Отразив первый натиск войск Максимилиана, венецианцы готовились к сражениям с пехотой Людовика XII. Нужно было под покровом тумана выбить их из укреплений в болотистой низине между Леньяно и Виллафранка. В тот год рано наступили холода, и большие костры дымились на гумнах и площадях в окрестных селениях, где были расквартированы солдаты святого Марка. В тиши полей гулко отдавались редкие залпы бомбард. Французы, расположившиеся по ту сторону Минго, мародерствовали по деревням между Мантуей и По, отнимая у жителей продовольствие и скот.

Тициан понимал, что ему лучше всего уехать из Венеции на два-три месяца. Узнав от Тасси у церкви Сан Моизе о том, что дороги вокруг Тревизо свободны и можно через Конельяно попасть в Кадоре, он решил не упускать случай. Время было тревожное, и ни приоры, ни братства не могли серьезно думать о предметах искусства. В церквах, семинариях, монастырях разговоры велись только о торжественных обетах святым Марку и Теодору в честь будущей победы венецианской армии и обращенных к Деве молениях о скорейшем мире.

Однажды утром Тициан вручил семейству Приули готовую работу — ларец для приданого, уложил в баул маленькую доску с «Рождеством Христовым» для Вечеллио, зашил в одежду несколько отложенных на черный день дукатов. Нана радовалась его отъезду: ей казалось, что там, на Терраферме, он образумится и скоро отучится якшаться с солдатней.

Тициан сошел на берег в Местре и с легким сердцем уселся в повозку. Небо сияло кристальной чистотой, дул обжигающий ветер. На горизонте стояли лазурные горы.

Поудобней устроившись на сиденье, укутав ноги в попону и чуть прикрыв глаза, он исподтишка разглядывал садившихся вместе с ним в повозку пассажиров, предвкушая покой родного дома в Пьеве-ди-Кадоре, заботу близких и любимые домашние лакомства. Ему уже виделись горящие поленья в камине, представлялось, с каким удовольствием он расскажет родственникам о военных событиях и о делах Венеции. А в ответ услышит захватывающие дух подробности о битве при Кадоре[17]. Тем временем повозка пересекла Арсенальную площадь и стала забираться в гору по направлению к монастырю Сайт Алипио. В холодном воздухе хорошо был виден холм Траджено и верхушка церкви Сан Диониджи. Потом дорога углубилась в лес.

Предыдущая главаГлава 2 из 31Следующая глава