К книге
Mater StudiorumI. 8
13%
I. 8
9

Во время занятий здание казалось бы совсем опустелым, если бы не голоса тех, кто непрерывно спешил по коридорам – тех, кто, так он назвал их про себя, создавал мгновенье и был виден в этот миг, – бухгалтеры, секретари, секретарши, вахтеры, в то время как студенты и преподаватели были неприметны в своих скрытых помещениях.

Стены здания ему казались многозначительными своими слоями отпечатавшихся на них взглядов, некоторые из стен хранили мемориальные доски, но все предназначалось для долгого времени, а кто же запечатлеет настоящий миг с его неуловимостью, с его безымянностью – он думал, что они, секретарши, и есть те, кто своим несомненным явлением в открытых кабинетах и коридорах сохраняют секреты.

Никто об этом не задумывается, все знают их по имени, редко по фамилии, – ведь фамилия – нечто родовое и долговременное, а имя их Нина или Мила – имя мгновенное, настолько же, насколько насущное и несомненное. Их позабудут, когда они переведутся, допустим, через год в другое место. Но это останется – мемориальное мгновение.

Он заходил иногда в канцелярию, когда требовалось подписать какую-нибудь бумагу или поставить фиолетовую печать, хотя он стремился сократить официальные общения, ведь все сделал за него тогда Осли – и аттестат его поместил туда, минуя некоторые формальности, и безоговорочно утвердил его в должности профессора. Но ему приходилось заходить иногда в некоторые кабинеты и иногда ожидать в приемных, и он видел новые временные панели на стенах, в комнатах, где проведен ремонт, на тех древних стенах, которые сохраняли в себе некоторые молчаливые геологические слои.

Сейчас, идя на лекцию, почему-то вспомнил он тех партийцев и представил себя на мгновение лектором с большим стажем, который сейчас в реальности где-то вспоминал эту аудиторию и с отвращением думал, наверно, что входит в белые овальные пространства некий самозванец без партийной принадлежности.

На этой лекции он забыл, о чем говорил на предыдущей, – ведь столько произошло на неделе, так много нового он узнал как студент, столько новых мыслей родилось и роилось старых, что чувствовал он себя перед дверьми аудитории профессором-новичком.

Он часто, хотя и кратко – времени у него почти не было – думал о той несомненной власти, которая дается кем-то учителю над учеником, о скрытой жажде власти тех, кто идет в учителя. Пытался он, как мог, заглушить в себе тягу повелевать, ведь отчасти он и подался в студенты, чтобы смягчить такое стремление, – много лет он сдерживался, но сейчас все-таки вырвался на простор, и, когда бывал лектором, мысленно превращаясь в себя-студента, с ужасом взирал на себя-профессора с горы аудитории.

«О чем мы говорили в прошлый раз, напомните, – обращался он к близсидящей студентке, – последнюю фразу хотя бы, так я пойму, присутствовали ли вы на той лекции».

«Так вы говорите – о Лейбнице, – благодарил он девушку-студентку за подсказку, – сразу видно, что вы были прошлый раз», – говорил он, чувствуя двусмысленность своего высказывания, потому что невольно все же ставил под сомнение свое присутствие на той памятной некоторым девическим умам лекции.

«Да», – он быстро и лихорадочно пробежал все, что было связано с лейбницианством, и вспомнил о триаде и тетраде, и о тривиуме и квадривиуме, он хотел даже предложить всем студенткам поделиться, разделиться на грамматиков, риторов, философов и богословов, но вышло бы, он понимал, в высшей степени неуместно, поэтому вдруг неожиданно для себя самого он сказал:

– Приведу вам одно древнекитайское высказывание. Один монах спросил Дуншаня: «Что такое Будда?» Дуншань ответил: «Три цзиня льна». Именно льном он в тот миг занимался. Так же и мы скажем о Лейбнице именно то, что мы думаем о нем и его мыслях именно в данный момент.

Но его высказывание, призванное затянуть время и вроде бы не говорить по существу, вернуло неожиданно его в какой-то из прежних каналов, и он вдруг стал говорить почти с того места, на котором закончил на прежней лекции, а на самом деле на лекции другой. При этом он вдруг обнаружил и отметил непроизвольно, что расположение студенток в аудитории странным образом поменялось. Он подумал, не начали ли они какую-то игру – нелепая, в общем-то, мысль, – пытаясь на что-то намекнуть своим расположением в белой аудитории.

«Итак, мы стали говорить о странном устремлении мысли, – и Лейбниц был один из важнейших адептов, а до него и Паскаль, что способствовали превращению числа в металл, в материю, уходу нуля вслед за единицей в машину. Ведь с тех пор началась гонка за быстродействием металлических, а потом электронных, но важно, что вполне материальных носителей абстрактных идей – самой абстрактной, казалось бы, – идеи числа. Многим идея понравилась, но большинство этого просто не заметили».

Вертоградский остановился, приостановил речь и взглянул в глаза аудитории. Немногие глядели на него ответно. Некоторые явственно пережидали время, – время лекции надо перетерпеть – читалось в их согбенных и склоненных фигурах. Но нельзя заинтересовать чужим, – думал он, – можно лишь своим, но незнакомым.

«Но я думаю, что мы должны учиться у машины, – вдруг неожиданно для себя продолжил он. – «Учись у дуба, у березы…» – вспоминая слова поэта – научиться можно у любого предмета, а здесь мы можем учиться у машины, как считать, мы можем поставить цель через нее вернуть новое идеальное – то будет новое лейбницианство».

Снова он посмотрел в белую аудиторию, и теперь, хотя и первый раз была смутная тревога, ему казалось, что чьи-то глаза пристально смотрят ему прямо в глаза. Но он не мог сосредоточить свой взор, он видел множество взоров, которые отчасти были скрыты, – по ним проходила мгновенная рябь улыбки, запечатленного удивления или скуки.

И сейчас он видел внимательный взгляд Iry – вчера, когда он скромно что-то писал на семинарских занятиях, впервые она все же удостоила его поворотом своей головы, но он изобразил смирение и не поднял глаз, хотя сквозь опущенные ресницы видел ее мгновенный и грозный взор. Вспомнил он опять, что в первый день, не зная ее настоящего имени и фамилии, пытался предугадать их: мгновенно высветилось у него то сочетание – Катя Горичева, и он еще раз понял, что так явилось разделенное слово «категория».

Он вспомнил и это, и вдруг сказал в пустую гулкость аудитории, кой-где смягченную девичьими платьями: «Попробуйте на время, хотя бы на мгновенье забыть свое имя. Достаньте зеркальце, – здесь он сделал паузу, словно бы ожидая, что все раскроют свои сумочки, но никто не шелохнулся, – загляните в его глубину». Тут он перевел дыхание, но продолжал: «Взгляните и не пугайтесь, – попробуйте увидеть себя новую, – нет, слова неточны, и не «в первый раз», как вам подскажет банальность – слово «первый», который вы затаите в себе – само слово будет вам мешать – потому что нет здесь никакого числа и исчисления, словом «новый» мы можем лишь на что-то намекнуть. Просто попытайтесь увидеть себя, – удержитесь на грани ощущения знакомого и незнакомого. Так же и на вещи взгляните вокруг. Тогда без излишнего – то есть имени – вы не будете делить внешнее на привычные части, – тогда вы действительно «внешнее», «окружающее» (кавычки неизбежны, но мало помогают) сможете познавать, деля все заново, но помня, неизбежно помня, как мир был уже поделен, не надо отрешаться от прежнего деления мира на предметы, – так мир будет возрастать в своих смыслах, с благодарностью помня о прежних именах.

Приближаясь к концу лекции, он вдруг вспомнил об одном иероглифе, о котором узнал на последнем уроке китайского, и не смог не начать говорить о нем: «Если над иероглифом «нюи» – то есть «женщина», – замечу, что «и» произносится в третьем тоне, что значит с понижением и затем с повышением, так вот, если к этому знаку сверху приписать иероглиф «э’р» – «нападать», то мы получим иероглиф «шуа», «а» опять же произносится в третьем тоне, – и такой иероглиф означает уже «повторять». Надевать парик или женское платье означает «повторять» – вы знаете, – хотя никто не высказал никакого признака знания, – что в древнем Китае женщины не могли появляться на сцене, поэтому мужчины играли и женщин, надевая женское платье, парик и маску».

Сказав это, он взглянул в аудиторию, – все слушательницы пробудились от сна и смотрели на него широко открытыми глазами неподвижно и молча.

– Тогда такая девушка могла бы сказать «Я давно уже не мальчик», – тихо, лениво, но отчетливо произнес чей-то девичий голос.

Он сбился и торопливо сказал: «Вы должны повторить иероглиф как часть мира, ибо мир себя постоянно воспроизводит, повторяйте его, то есть иероглиф, а значит и мир, постоянно, как молитву, чтобы он непрерывно звучал в вас и был зрим вами».

Лекция подошла к концу, и он понял, что почти ничего не успел сказать слушательницам. Ему показалось, что он сказал даже меньше, чем в прошлый раз. «Буду действовать методом исчерпывания, – сказал он сам себе, – буду уменьшать сказанное, пока не сведу на нет, это и будет, может, решением проблемы о недостижении нуля».

Все же оставалось несколько минут, и он, словно торопясь, но и стесняясь сказать самое важное, проговорил почти скороговоркой: «Лейбниц жил внутри предыдущего тысячелетия. Нынешнее едва началось – прошло совсем немного лет, но люди словно об этом забыли, – что понятно, они опасаются и не понимают подобных масштабов. Век сопоставимее с их представлением о размерах времени. Они словно не понимают, в чем может быть новая суть нового тысячелетия. Причем они постоянно говорят об особенности наступившего века. Но век для них – не синоним вечности – что за дикое слово? Стоит вам его произнести – от вас отшатнутся. Перефразируя прозаически слова поэта, сказавшего «Подымите мне веки-века», скажем, что познание… истинное начинается с масштаба тысячелетия. Помните, что вы находитесь не в стенах этого почетного здания, а в третьем тысячелетии, привыкайте там находиться и не бойтесь. Когда я ехал сегодня на лекцию на троллейбусе, то видел сандалию, застрявшую в железном водостоке, она, то есть сандалия, нелепо торчала, встав, можно сказать, поперек горла железной, чугунной, точнее, решетки в земле асфальта, – какой-то человек, возможно, студент, так спешил, что путь свой продолжал об одной сандалии. Видел ли я это? Да, я ясно это видел в сознании. Можно добавить, – и в своей памяти. Но не в твердой – то есть окаменевшей, памяти, но в живой, постоянно обновляемой, пополняемой, но и воспроизводящей прежнее, – тем самым возрождающей постоянно саму себя – и тем живой – нашей памяти». Вертоградский не стал уточнять, что тот, кого он назвал ехавшим на троллейбусе, был он-студент, спешащий в свой Гум.-университет, в частности и на свою лекцию, и, закрыв глаза, увидевший то, о чем он сейчас рассказывал студенткам. Хотел он еще что-то добавить, чтобы связать воедино все свои последние фразы, но подумал, что, может быть, со временем кто-нибудь из них, а, может быть, даже он сам догадается, зачем он все это говорил.

Предыдущая главаГлава 9 из 72Следующая глава