Бриз ее дыхания у себя над плечом, и ее сон, и он сам без сна – и только умиротворенное и печальное зрение изнутри тела, словно бы лишенного оболочки, – зрения, восходящего вверх к темной высоте, где светился лишь в ночном свете разбитый витраж, и, кажется, оттуда тоже доносилось легкое и печальное теплое дуновение. Темный и бледный осколок стекла в высоте, он видел его и знал иным – почти бесцветным, он не помнил, какого цвета он был, сейчас он видел его из глубины, он вспомнил то лето, которое у него прошло в тщетной погоне за Iroi, которая и не знала, что ускользает от него, он вспомнил зеленый витраж светлого июньского листа в дороге, когда однажды он остановился и спокойное вечернее солнце проходило сквозь листья.
Пристройка к зданию университета, с новыми художественными проектами и идеями, частично воплощенными, но оставшимися в основном незавершенными, – все эти постройки и пристройки были превращены в помещения для общежитий и гостиничных простых комнат, в которых они и жили со львом и где они сейчас были с Iroi, а лев лег у дверей, словно вспомнив свое давнее предназначение, чтобы охранять их сон или сон самой архитектуры, жизнь без сна храмов, музеев и соборов, вспомнив словно бы свои же строки «во времени зазеленев, у ног Софии ляжет лев» – здесь он, окаменев во сне, спал, завернувшись в суконное солдатское одеяло, у дверей комнаты, где были они и куда сверху сквозь несостоявшийся и забытый витраж проникал ночной свет.
Следить за созвездием пылинок в утреннем воздухе, различая каждую, подвижную и подверженную своим мимолетным движениям. «Почему, ну почему, – думал он, – я не мог не приблизиться к ней, не прикоснуться, не проникнуть, почему? Что словно бы заставляет меня?» – думал он, следя за совершенными безмолвными пылинками.
Вспомнил он «Alma Mater» на троне – скульптуру перед зданием болонского университета, которую он видел во сне, хотя то был почти отпечаток с присланной ему кем-то фотографии, посреди многоступенного каскада, в середине волн и морщин ступеней, ведущих к колоннаде у входа, – со всеми атрибутами власти – застывшая статуя, величественно сидящая над всем замершим и замерзшим миром, хотя на фотографии были видны профили студентов и студенток, которые были здесь, на самом деле не менее монументальны в запечатленном мгновеньи, чем сама «Mater», которая ничем была не величественней других – ее мнимых учеников и учениц, только тем, что провела на троне в полной отрешенности от жизни несколько веков – со всеми атрибутами власти, – сейчас, не подозревающий ни о чем, кроме себя, профиль юной студентки – в зимней шапочке над заснеженными частично страницами этих ступеней – был не менее значим и величествен – так внушил ему из своей склянки своего снотворного невиданный снимок. Но вспомненный неожиданно здесь сон, – студентка, такая же почти, как он увидел ее тогда в сентябре первый раз, которая явно не читала еще труд под названием «The Idea of a University». Сейчас из-за темноты он почти не видел ее во сне, и только тихий шелест и гармонический шум ее дыхания доносился слева над его плечом, и он понимал, что не может он пока преодолеть ни свою, ни ее земную тяжесть, которая склонила их друг к другу, как два дерева над водой, куда оба они заглянули, но она закрыла глаза, и он увидел ее лишь отражение ивы в затоне, запрокинутой ивы в счастье в темноте и глубине залива, в воде, непроглядной для зрения и светлых ее глаз.
Тут он понял, что не помнит, какого цвета у нее глаза, то есть он не знал цвета ее глаз и никогда не задумывался над таким праздным вопросом, но сейчас в темноте, когда цвет их был скрыт в глубине ее закрытых глаз, он подумал, что и не смог бы ответить на этот вопрос, потому что просто не имел на него ответа.
Он видел проблески ее платья, лежащего темным холмом на металлическом стуле рядом с их изголовьем, и шов, неясной грядой проходивший по темной материи платья, и он протянул руку, чтобы ощупать едва уловимую в темноте ткань, и вспоминал об их той последней зимней ночи. Собственно, он непрерывно возвращался к ней, он настолько постоянно был в этом повторении, что не замечал даже, и все блуждания его по миру в погоне были словно бы за призраком той ночи, – чтобы вернуть ее, но он сам был соткан из нее, а сейчас, когда все это вернулось в неповторимом и неясном для него инстинкте, он почувствовал, что мир опять возвращается, что не надо мир больше преследовать. Теперь будто бы вернулось его имя с историей его семьи и им самим.
Он вытянул руки и ощупал шов, этот проблеск, закрыв глаза, и впервые слово, забытое им, появилось, – он слышал позабытую музыку, и откуда-то из глубины его юности, которую он носил и, словно опасаясь расплескать, носил в себе словно бы на уровне лица, и забытая любовь появилась, которую он мог произносить теперь и вспоминать.
Своим поцелуем он словно распечатал и раскрыл ту московскую ночь, когда они были с ней вместе, и, не понимая, там ли он или здесь, он проник лицом в это темное время, которое предстало сразу вместе. Он видел в темноте ее лицо и словно не узнавал его оно с закрытыми глазами отдалялось от него и он не понимал почему он все это делал и совершал почему и кто кроме него влечет и был вместе с другими и ночи потеряли свои стены и перегородки и тот голос под отдаленную мандолину и гитару и кажется шум троллейбусов совсем из глубокого детства прошел дождем в ушах и древняя ночь вся в содрогании тяги к ней и непонимания для чего и почему он совершает все вместе с другими и тянется к ней и отдаляется и снова вблизи увидел ее лицо сквозь свои закрытые глаза и жалость к ее слабости пронизала и пронзила его всего и ее всю и непонимание – всеохватное непонимание равное этой маленькой ночи вместившей все его и ее непомерные ночи в одиночестве на перекрестке памяти о ней и о нем… демоны юности отступили и ушли и множество лиц явилось перед ним и перестало его беспокоить своим отсутствием но он не был с ними сейчас он слышал временами дуновение лишь из высокого осколка воздуха из витража – и ветерок холодил ему спину когда он плыл и уплывал над волной.
Вспомнил он и свой сон – хотя ему показалось, что в него были занесены его воспоминания о его путешествиях, но различить и понять, где это было, он не мог: белый двор с высокими боковыми стенами до самого верха, покрытыми и увитыми плющом, и две женские белые статуи, отрешенно смотрящие выше любого нашего взгляда.
На руках одной он различил что-то похожее на руно, но потом понял, что это пряжа, поскольку за спиной ее различил колесо прялки – это, вероятно, была Пенелопа, вторая статуя опиралась горделиво на молот с длинной ручкой – и что она символизировала, было во сне не различить. Ему показалось, что за спинами этих неприкосновенных женских образов уместились приниженные маленькие скульптуры, и вряд ли это было совсем вымыслом – на них были привязаны бирки с цифрами – очевидно, то был скульптурный двор, где что-то менее значительное и монументальное выставлялось на продажу. Была там извитая муза с обрубленными – словно бы безрукавками – руками. Рядом стоял – совсем уж низко к земле – взлохмаченный скульптурный козел – с ценой на шее, но бирку нельзя было разглядеть. По другую – правую сторону стоял, как-то странно скосившись к земле, рогатый мотоцикл, так что в окне они отразились вместе с козлом, как два приравненных зеркалом образа. Различил он и красную надпись справа над входом, где рядом с девушкой-молотобойцем стояли парные маленькие китайские львы: там значилось отчетливо «ArtMarkt», что объясняло частично смысл виденного белого двора во сне.
Не знал он, зачем так отчетливо и подробно всплыло это видение в череде других, и потом почему-то явилась Минерва грозная с атрибутами наук и искусств в руках. В светлое здание его провели, и увидел он огромное златотканое панно, на котором некая величественная женщина вручала эти атрибуты, взятые у тоже женовидных фигур науки и искусства, мускулистому мужчине, по-видимому, достойному нести их всем людям. Прозвучало и имя этой властительницы, по-видимому, это было название страны, с женским же именем: Италия, Испания, Индия, Россия, Германия, Венгрия? Или даже название целого материка, облаченного, как известно, в женское имя: Европа, Азия, Америка, Африка, Австралия, Антарктида? Вот он сам на этом панно и вроде бы не там, – смотрит на себя самого, сдерживая смех сквозь сон. И тут он очнулся.
«Не хватало еще, чтобы меня провели сквозь страницы и буквы некой книги, – например, «Книги о граде женском» Кристины Пизанской, – подумал почему-то он, не совсем пробудившись. – Мимо рабыни, возведенной мужчинами на пьедестал и трон. Мимо правительницы, чье первенство несомненно и призрачно».
Тут он действительно пробудился и снова услышал ее дыхание. Почти невидимая в темноте улыбка им все же угадывалась в ее темном и глубоком лице. «Страх связан с незнанием», прошептал он, вспомнив ее давние слова. «Знание и познание – это любовь».
Но тут ему пришли и чьи-то иные слова: «Любовь вселенной – это грусть».
Тут он вдруг задумался над странной задачей, о которой он и думать забыл в своих заботах последнего года. Эта отвлеченная проблема, которая стояла когда-то перед ним как практически неразрешимая, вдруг настолько удивила его вновь, что он даже почувствовал, как приоткрыл рот в темноте. «Догонит ли Ахиллес свою черепаху? Это не так важно. Важно то, что он не сможет ее обогнать». Ахиллес остановится рядом с ней, со своей черепахой-лирой или музой. Нуль здесь сравняется с бесконечностью. Отвергнутый, свернутый ноль. Не надо никуда спешить. Все просто в такой отрешенности. Разбитый цветной витраж, который уронил лунное отражение на ее призрачное, утомленное, но уже не усталое лицо во сне. Он смотрел на нее. И у ней проступали новые, незнакомые и словно забытые, но узнаваемые черты. Он узнал ее.
Лев-гонец перед тем как остаться снаружи у двери, чтобы охранять их сон, успел шепнуть ему, что организаторы праздника обескуражены и смущены произошедшим. И передают Ire если не извинения (характерно было это «не»), то, во всяком случае, глубокие сожаления. Лев, как смог, высказал это по-английски, хотя получилось неуклюже. Понятно было, что ситуация вышла из-под всякого контроля и пошла как бы бродить сама собой, и раздуваемый скандал вовсе никем персонально не раздувался, все получилось само собой по странному и несчастному вдохновению участников, которые выражали просто затаенную реакцию всего студенческого и профессорского сообщества, а дальше все развернулось как некое знамя потаенного протеста.
Он думал в прерывающихся видениях и мыслях в полусне, кем для них должна была предстать и явиться Ira. Кем она хотела, чтобы они ее узнали, и кем они хотели ее представить. Чтобы опершись (или хотя бы опираясь) на мифологию, возвести современный образ женщины-воительницы, призванной спасать род человеческий. Так им пыталась внушить через все каналы и пути Ira, сама того не желая или желая и вожделея. Власть иная. Не женщина – учительница церкви, тут он вспомнил, что канонических таких было всего две и, кажется, обе Терезы, но фамилии или прозвания этих Терез уже он вспомнить не мог. Быть между всех образов, но ни земной, ни неземной, а самой сутью, что было прославлено философами – имя Софии им было самим произнесено.
Все, что он знал о ней, сошлось сейчас в тени этого университета, который она решила создать и преодолеть. По намекам – для тех, кто хочет понять – было ясно, что она полагает, что мир летит в бездну – она заглядывает в эту бездну и, как бы опережая его в его падении, подхватывает его. Мужское начало подошло к краю – оно может только разрушать и уже начало самоубийственный поход – поход против себя самого – против рода людского. Только женское – пусть даже облеченное в слова, выдуманные мужчинами – «женственное» – может сейчас остановить, прервать путь страшного колеса мысли и неминуемой логики, ведущей к непрерывному противостоянию и убийству. Женское сейчас опередило, но не для того, чтобы первенствовать – оно общее, оно для всех.
Все возможные образы – женственной силы и духовной власти – какими бы они архаичными, нелепыми и даже смешными ни казались – все можно внести в новое здание, в это основание и фундамент. Он стал вперемешку припоминать имена – из образов женской силы: «Матер Матута, Ма́тит, Эпона – мать этрусков», – повторял он в полусне про себя. Ма́тит – это же, кажется, в древнеегипетском предании – богиня-львица. Mater Matuta – в мифологии римской – несомненно – богиня женщин. Все эти образы должны были вновь возникнуть и пережиты Iroi, чтобы выйти на свободу в новом – по ее прозрению – мире и освободить всех – мужчин и женщин нынешних. Не во власти беспредельной древних богинь дело, но в том, что они сохраняли и охраняли жизнь.
Матер Матута ведь ведала родами. В ее честь женщины праздновали матренимии. Потом ее, по-видимому, соединили в образе и представлении с Ино-Левкотеей, и она сделалась также покровительницей мореплавателей. Слово «Метроон» мелькнуло перед его взором, когда он лежал с закрытыми глазами. Ведь это, вроде бы, древнее святилище Метер (правда ли, что «матери богов»?) в Афинах на Агоре, которое, похоже, использовалось и как драгоценный архив. Тут ум его почему-то приплел и Materia Prima Аристотеля. Вспомнил он и Ма́три индийскую – божество матери, являющее это восточное двойственное дыхание природы – и созидательницы, и губительницы. Все они, пусть и созидательницы, наделенные немыслимой властью, требовали поклонения, но сейчас, наверное, надо было извлечь для всех не их власть без обсуждения, но приверженность земле и жизни – того, что дает идеальный путь – именно сейчас – захватывая, – нет, перенимая и принимая правление у ослабевших и жестоких мужчин.
Но добрая богиня – Bona Dea – все же наставляла и его в его сомнениях и страхе потерять себя через испытание учительством – материнское – лишь связующее – звено не исчезнет, если оно зазвенит, зазвучит среди других, повторенное и во встречном контрапункте, где есть прирастание, но убыли почти нет или не будет.
Ira сказала:
– Женщина, рождая, приносит в этот мир другого. Дитя – это ее продолжение, но ребенок – он и совсем другой, неизвестный. Она порог иной, неизведанной в мире души. Я тебе благодарна, что ты заронил в меня слово. Но потом я тебя опередила. В этом мое, именно мое было предназначение: вырастить в себе слово и внести его в мир.
– Не слишком ли ты самоуверенна… разве тебе это удалось?
Она шевельнулась в темноте, и он увидел контур ее лица.
Она тихо произнесла:
– Ты настиг меня, но не догнал.
Ira произнесла в почти непроницаемой темноте:
– Ты решил путешествовать, решился… по времени своей жизни, чтобы узнать себя… узнать себя, которого ты уже не узнавал… но без пространства… без странствия в пространстве… без другого… ты никогда не найдешь и не узнаешь себя.
Он сказал:
– Сказав «а», надо говорить «б», а я считаю: надо еще раз сказать «а».
– Да, но если ты не скажешь и другое, не увидишь другого, не произнесешь его, то ты не узнаешь и это «а», тебе не с чем будет сравнивать.
– Мы пустились с тобой в какие-то абстракции, причем в полнейшей темноте, я вот до сих пор не могу поверить, что рядом со мной действительно ты… Мне не хотелось бы, чтобы эта ночь с тобою кончалась… вернее, хотелось бы, чтобы она не кончалась…
– Ты усни, и все пройдет…
– Я не хочу, чтобы я засыпал…
– Ты совсем как ребенок… «не хочу, чтобы все вокруг было не так, как я хочу»…
– Ребенок чувствует, что он все может.
– Потому что он самый слабый, – и она прикрыла, смеясь, его веки. – Спи, хотя знаю, что не заснешь…
Он открыл, улыбаясь, глаза и сказал почему-то:
– Знаешь, я только сейчас перестал тебя бояться… это нельзя было назвать страхом, но я словно бы не знал тебя, а теперь знаю… и поэтому не боюсь.
Он хотел заснуть с открытыми глазами, но незаметно смежил веки и увидел внутренними глазами удивительно яркие образы, сменявшие друг друга, – что-то было правдой из произошедшего с ним, а что-то чудесным преддверием сна, но что, он не знал… ему казалось даже, что он способен управлять этим сном, сознание его жило рядом с сонмом картин, которые появлялись как будто бы вблизи него. Вот он в каком-то городе, – был ли он там в реальности, он не помнил – вечерний город с темными зданиями и необычайно ярким солнцем, которого он почему-то почти пугался, когда он выходил из-за тени зданий – низкое закатное и огромное солнце… и он в поисках Iry, но какое-то невероятно радостное чувство охватывало его – оно было совсем не таким, каким было, возможно, в реальности, и была ли вообще та реальность, да и что это такое… он был сейчас в поиске, он искал ее, зная, что обязательно найдет, но ему надо было обязательно к назначенному ей сроку отыскать площадь, где она назначила ему свидание, – но город был ему неизвестен, хотя он вобрал, собрал в себе все вечерние города, в которых он побывал и в которых не был – «Радостный город», вдруг появилось само собою название, всплыло, как титр, и он его смог прочитать – название места, – то было имя города, которое существовало и отдельно от этого места и все же несомненно ему принадлежало. У него в руках была карта, необычайно отчетливая, но с названиями на незнакомом языке. Но ему казалось, что он язык понимал, во всяком случае, мог прочесть названия улиц, и почему-то шел не в том направлении, которое вело бы к площади, о которой сказала Ira и где она его ждала – но он знал, что только до определенного часа – он двигался, так он думал, в правильном направлении, но названия улиц на стенах домов не совпадали с теми, что он видел на карте. В отчаянии – хотя всеохватывающее чувство радости не проходило – он было внутри – а отчаяние рядом – он вгляделся в карту и увидел, что на той площади стоит театр, названный женским именем, но которое он не мог произнести или выговорить сейчас. На проспекте с огромным бульваром посредине, с множеством хотя и редких, но обильных машин не было видно людей, не было ни одного человека, хотя был еще не поздний вечер и закатное солнце заливало все светлым светом.