К книге
Mater StudiorumII. 4
47%
II. 4
34

«Откроешь конверт в Москве», – наказала ему Ira, и он, слушаясь ее, пытался все же взвесить в руках это письмо, посмотреть его на просвет. Там был небольшой, сложенный, по-видимому, пополам листок и что-то еще плотное между страницами. Хотелось ему поверить, что напишет она ему что-то теплое и сердечное, но не верил он этому. Слишком суровые и серьезные вещи она затевала, и не было там места сантиментам и мужской разнеженности.

В Москве, в Irinoi квартире (вернее, ее тетки, но ее как раз не было там) он разорвал конверт. Там был действительно сложенный вдвое лист бумаги и вложенный в него маленький плоский ключ. Ira писала безо всякого обращения:

«С тех пор, как я поняла, что ты больше, чем 1 человек, я почувствовала к тебе влечение и интерес. Но сейчас все немного изменилось. Дело не в тебе, а во мне. Мне уже 28 лет, – скоро будет 29, а я толком ничего не сделала из того, что могу и должна сделать. И это не какое-то великое произведение, которое пишешь долго, и можно сказать, что написал 10, 20 %. Тут либо ты делаешь его, либо нет, – подготовка не в счет. Поэтому я решилась, что было нелегко, но я решилась изменить всю жизнь. Я начинаю путь, это долгая дорога, может быть, я вернусь сюда, но не знаю когда. Сейчас мне важны некоторые образы, которые я должна увидеть, видения, озарения и земля, вся земля, которую можно охватить. Для этого мне надо увидеть много мест и стран. Если сможешь помочь, буду рада. Ключ в конверте – от нижнего отделения шкафа (другого, не того, в который ты тогда заглядывал, а в дальнем краю теткиной комнаты) – там двустворчатая дверца. За ней важные для меня бумаги, у меня не было времени их разобрать и взять с собой. Посмотри, найди серую папку, там мои записи за несколько лет. Могут быть листы оттуда и среди других бумаг. Тогда привезешь».

Никакой подписи также не стояло. Вспомнил он вдруг фразу на том новогоднем собрании, откуда сбежал. «Ну что, уже написала свою «Явную доктрину»?», – между выпивками, весело, но довольно грубо спросил Iru тогда Переулков.

В теткиной комнате, которая была теперь открыта, он отыскал все же – хотя и не сразу – тот шкаф, а вернее сервант, нижнее отделение которого было заперто. Ключ действительно подошел, и он открыл, хотя и не без труда, эти нижние створки. Ворох каких-то разрозненных белых листков, конвертов, рукописей тотчас же хлынул ему на руки. Вся эта нижняя часть была доверху забита записями Iry. Вероятно, то был ее еще один, но более давний и сокровенный архив, который она прятала от чужих (а может быть, и от своих, вдруг подумал он, глаз). Тут были, судя по всему, и весьма древние записи, и сравнительно новые письма с помеченными датами. Была даже машинопись, – напечатанные на машинке страницы, но вряд ли это делала сама Ira – она выросла уже в безмашинную эру. Он взял один листик, на котором Irinoi рукой было написано несколько предложений, каждое как новый абзац. Возможно, писавшихся в разное время. Он прочел:

«„Любите ж каждое мгновенье – его не встретишь никогда потом“», – так писал, кажется, Омар Хайям или кто-то еще – все они так писали, но я хочу встретить это – то мгновенье – чтобы мы встретили его многократно».

«„Еще раз, еще раз“, – сказал Хлебников, а до него Григорьев Аполлон, но не уныние цыганское в этом должно быть, не ницшеанская тоска от вечного возвращения, когда вот все вернется, все со всем прежним совпадет и все пойдет по кругу. Нет, мы должны различать себя новых и прежних – закон сознания».

«Надо любить каждое мгновенье, как друга или как встречного, – знакомого, которого неизбежно встретишь вновь когда-нибудь, и надо быть готовым к радостной встрече, чтобы узнать его».

Он вспомнил то Irino слово, два слова – «закон сознания», которые не сразу понял сейчас, – она говорила ему, что сознание всегда предполагает две части – разделение. Но не успел он додумать все и дочитать листок, потому что боковым зрением – и левым, и правым глазом увидел что-то на распахнутых створках серванта. Он поглядел внимательно вначале на правую, а затем на левую створку. Они были покрыты рисунками, как створки алтаря, – он не сразу понял, что там изображено, но понял, что это волнует его. Ira мимолетно говорила, что училась живописи, и много лет, но, кажется, не закончила художественное училище или институт. Но, он понял, Ira была художница.

Тут среди ее бумаг раскрылись многие листы ее художественных работ, тут была графика, гуашь и пастель, а в глубине серванта он обнаружил и несколько свернутых холстов ее работы маслом. Среди огромных графических, хотя немного даже стершихся листов он нашел какие-то ее вариации на темы известных авторов. Особенно его поразил большой лист картона, который был зарисован с двух сторон. Он понял, что это перерисованное, но, несомненно, видоизмененное медальное изображение какого-то старого мастера, которого он не знал. На одной стороне был изображен женский профиль с надписью, которую он не без труда разобрал, – то был действительно медальный профиль Цецилии Гонзага. На обратной стороне картона, то есть, по-видимому на обратной стороне медали был изображен единорог, склонившийся пред коленами юной женщины, возможно, музы. Светлые спутанные власы его гривы хотелось назвать космами. Над ее головой сиял лунный серп.

Надо было поторапливаться: он не достиг цели своих поисков, а Irina тетя могла появиться в любой момент. Но развернув один из холстов, он долго не мог от него оторваться. Ему подумалось, что это, наверное, самая сильная ее работа. Хотя и незаконченная – были видны следы переделки. Он сразу назвал ее про себя «Автопортрет со спины» или «Автопортрет с затылка». Там было изображено широкое окно, раскрытое в сад, которое было дано из глубины комнаты. В саду перед окном, повернувшись затылком к наблюдателю, стояла молодая женщина. Он несомненно узнал в ней Iru, он бы узнал ее, даже если бы не было следов переделки, – вначале она, несомненно, хотела изобразить свое лицо в фас, лицо, которое смотрит сквозь окно в комнату. Также на подоконнике угадывался след от замазанной, закрашенной свечи, вероятно, ей показался неуместным в столь строгой работе какой-то явно романтический образ. Слева угадывалась ваза с белыми цветами, возможно хризантемами, но они заглядывали слева в раму картины только своими лепестками и были видны не полностью. Вдали за деревьями неясными линиями проступала река. Он понял, что самое главное в незаконченной, но удивительной картине было окно, точнее, его найденный размер: немногим меньше – и окно становилось почти окошком, и на нас переставало так действовать происходящее или просто существующее за окном. Немногим больше – и рама окна приближалась к раме картины, и связь внутреннего и внешнего пространства терялась. Картина приближалась по значимости к зеркалу, в котором он еще тогда распознал для себя черты Iry, которую он тогда не знал. Найденный размер – широта и высота окна были именно такими, что заставляло это окно словно бы дышать и по мере вглядывания в картину менять очертания, – то было словно бы дышащее зеркало.

Прошло несколько минут, он отвернулся к окну. Среди ее бумаг выпал листок, на котором он прочитал записанный Irinoi рукой обрывок молитвы (он не мог понять ее смысл, потому что текст был оборван, молитва ли за детей?), и вдруг прошептал про себя эти слова без начала и конца, думая об Ire: «…отжени их от всякого врага и супостата и отверзи им уши и очи сердечныя…». Он долго сидел на полу, затем встал и вышел на улицу. Он вышел на улицу, понял, что не может смотреть на груду писем и бумаг ее, оставшихся там, на полу, хотя надо было их собрать. И искать ее серую… нет, голубую? Нет, серую папку. «Не бросила она тебя, а опередила», так попытался прошептать он себе, внушить. Что он еще мог? Произошедшее за неделю было так странно, тяжело для него и неожиданно («как же неожиданно, если ты это предвидел и пытался даже управлять, ты сам готовил для этого почву, сам ждал, когда твоя ученица перерастет учителя и будет побивать камнями…», так пытался он себя успокаивать, но лишь сильнее растравлял), – произошедшее было настолько болезненно, что утешения вроде «ты врач, ставящий на себе опасный опыт», – никак не помогали. Да и как ты можешь что-то уловить, если не будешь чувствовать боли? Но к такой боли он был не готов. Весь предыдущий в чем-то схожий опыт ничего не значил. «Надо выйти за пределы самого себя… самих себя», – пытался он повторять. Но повторять не очень получалось. Лишь обрывочное что-то неслось мимо него. «Самих себя…» – пытался он внушить, что их, то есть его – несколько. Но не мог уже разделить, отделить в себе никого. «Ты же понимаешь, что только очень одинокий человек хочет раздво́иться, раздвои́ться», – вспомнилась Irina фраза, обращенная к нему, вспомнилась и тут же исчезла. Сплошной темный и тихий гул стоял в нем, который он лишь невероятным усилием мог услышать, слышал временами, когда все же выходил как-то за пределы себя. Внешних предметов не различал или что-то все-таки видел, когда усилием воли заставлял называть нечто постороннее. «Двоюродная сестра моя помимо этого очень организованный человек…» – вдруг расслышал он, как произнесла какая-то посторонняя женщина другой – своей подруге, когда он шел по переулку в беспамятстве, и обрадовался, что слышит и улавливает что-то внешнее, – вспомнив тут же зимние задания, которые давала ему Ira, и он слышал город, слушал людей, слушал мир, не подслушивая, но ловя и связывая в некую воздушную сеть отрывки их разговоров на улице. Обрадовался он и тут же по ассоциации вспомнил, что у Iry была двоюродная сестра – дочь ее тети и (отбросив все те же навязчивые повторы), пытался вспомнить, что говорила о ней ему Ira. Ничего точного, тетина дочь, как и многие сейчас, скиталась где-то по миру. Тут он вспомнил и о своей сестре, но постарался прекратить воспоминание. Вспомнил еще, что среди Irinyh бумаг успел увидеть название какого-то рассказа или повести, написанного Irinoi рукой, «Встреча Анны Шмидт и Владимира Соловьева во Владимире», но больше ничего не мог, да и не хотел (если можно было говорить о хотении в этом потоке) ничего вспоминать. Видел он впереди себя в просвете переулка только свернутые белые ватные облака на синем фоне, остальное вокруг словно бы не имело названия. «Внешних предметов я не различаю», – не без некоторого кокетства отметил он, – ведь даже сам факт рефлексии, что он «не различает», означает, что он, пусть на мгновенье, может выходить из того потока, в котором несет его жизнь без Iry. Все же это совсем не то, когда без лишних разговоров, шутя с друзьями за столом в своем дому, его приятель вышел на балкон еще за вином и перешагнул через перила этого балкона девятого этажа. «Значит, все-таки детали мира ты узнаешь, – шептал он себе, – значит не полностью я еще в этой горной реке, которая несет меня, не исчез в ней, не разбился о камни, не стал сам неразличимой уже водой».

Пытался дозвониться он Ослику и другим приятелям. С изумлением обнаружил, когда его стали поздравлять, что миновал очередной его день рождения. Отметил лишь, что исполнилось ему 43, но какому ему и кому из них, хотя сейчас вообще не было никого, вообще, а не то что 1-го, 2-х, 3-х… вообще не было никаких границ, и холодной обычно головы его тоже не было. Даже боли не было, нечего было бы отмечать в путевом дневнике. Но все же иногда с той же решимостью врача-экспериментатора, пытался он выбраться, выброситься хотя бы на миг за пределы себя, – зная, что почти тут же будет втянут внутрь – чтобы увидеть себя. Решился он даже позвонить сестре, с которой не разговаривал больше года, – они были в тяжелом конфликте после того, как ушли из жизни родители. Сестра считала, что он не помог им ничем во время их болезни. Но сейчас ему надо было позвонить ей, чтобы услышать – пусть гневный – голос посторонний, посторонней теперь для него женщины, чтобы разбить внутренний, неотвязный образ Iry. Первый раз ее домашний телефон долго не отвечал, и он почувствовал бьющееся сердце. Даже без человеческого голоса телефон обладает своим собственным голосом и звуком, и он узнал его – тот глухой, затаенный, с долгими протяжными звонками телефонный голос, который он слышал много раз – в бывшей квартире родителей, где сейчас жила сестра. Второй раз он позвонил через несколько часов, и на этот раз чувствовал себя спокойнее, и тут трубка была снята, и после знакомой паузы раздался голос:

– Аллё.

Он мгновенно узнал, и узнал даже раньше, чем услышал произнесенное, отчетливый и звонкий даже голос, произносящий это короткое слово с короткой цезурой, промежутком между двумя «л», и он опять с радостью – значит, он может чувствовать себя – почувствовал сердцебиение, и он длил паузу перед своим ответом, чтобы услышать удивление на той стороне провода, – молчать, но не затягивать, чтобы не стало появляться раздражение, и с точностью до мига произнес:

– Привет…

– Кто это? – спросила она, но по небольшой паузе перед ее вопросом он понял, что она уже догадалась кто.

– Это я… Как ты? – спросил он, понимая, что между ними не нужно сейчас многих слов, достаточно и десятка букв, соединенных в некоторые условные отрезки, поскольку промежутки молчания, умолчания значат больше. Последовала довольно долгая пауза с той стороны, – гораздо больше предыдущей, и просевший как-то, глуховатый голос сестры произнес:

– Ну что же, теперь ты получил то, что заслуживал… – и последующая пауза уже была несомненна – то был уловимый шелест движения руки, кладущей трубку.

Секунду он стоял, замерев, а потом неожиданно для себя вдруг засмеялся, почти расхохотался. «Это то, что и было нужно мне», – все же с горечью подумал он. «Я получил пощечину от оракула, к которому обратился». Но почувствовал он себя, несомненно, легче. Прежде всего – сестра с ним заговорила, больше года вообще не разговаривала. Помимо этого (хотя здесь-то можно было усомниться) она знает хотя бы в общих чертах историю его нынешней жизни – неважно от кого – знакомых и друзей много – но важно, что все-таки кто-то им интересуется и, пусть даже злорадствуя, соучаствует в нем. Он испытал облегчение и поддержку и мог снова думать об Ire и смотреть ее бумаги.

Среди холмов и груд ее бумаг можно было различить все же подобие некоторого порядка: виделись какие-то геологические слои, что-то было даже разложено в папки. Некоторые с разрозненными вырезками из давних газет и журналов. Встретил он пожелтевшую клеенчатую тетрадь, куда ровными строками были вписаны названия прочитанных Iroi книг, поразился обширности списка и понял, что половины из него точно не читал, а о некоторых даже не слышал или не имел ясного понятия.

Предыдущая главаГлава 34 из 72Следующая глава