После заседания кафедры он вдруг понял, что будет читать лекции именно для нее, только для нее, и тогда – он почувствовал – ему будет легче рассказывать что-то и другим. Ему представилась она неподвижной звездой, на которую устремлен его взгляд, в то время как другие звезды вращаются вкруг нее. Но он смог теперь различать эти другие звезды и целые созвездия, поскольку мог не перебегать взглядом хаотически с места на место, но, сосредоточившись на одном, найдя точку опоры в одной звезде, различить яснее и все другое. Он вспомнил и о созвездии Близнецов, когда различил теперь неразлучных Еву и Люцию, и хотя настоящие близнецы-созвездие были мужского рода, все же эта новая система была сродни им. Еву все называли на польский манер – Эва, и он долго не мог понять почему, но потом в обрывке какого-то мимолетного разговора уловил суть: по паспорту она звалась Рева – так их отец захотел в сдвоенном имени-загадке своих дочерей запечатлеть слово «Революция». Но никто не хотел, чтобы в школе ее дразнили «ревой», и поэтому имя в произнесении было изменено. И теперь сестры-близнецы своим созвездием прославляли «Эволюцию».
Все же центром его взгляда стала одна звезда, но черты реальной Iry стали странно расплываться в его памяти, и он подумал, что так приближается то чувство, которое он не испытывал давно – легкий приступ почти морской болезни, головокружение и потеря контроля – то, что можно было назвать влюбленностью.
Правда подумал он, что теперь сможет как раз более отрешенно запечатлеть черты реальной Iry, не той, что хранилась уже во внутреннем взоре, как в тайнике, но карандаш выпадал из его пальцев, когда он пытался слабым контуром наметить ее профиль, и даже словами не мог сказать, тонкий он или нет, а сделать ее фотографию он тем более не смог.
Теперь, когда он знал уже, что читать будет именно для нее, и она сосредоточилась в невидимом центре, словно бы весь курс выстроился, и ему показалось, что он знает, о чем будет говорить, – давние мысли, о которых он, казалось бы, думать забыл, появились вновь, и название тайное появилось «Антиномии познания – страх и любовь». Собственно, ведь он собирался читать курс по эстетике, а откуда появилась вдруг гносеологическая часть, откуда теория познания какая-то приплелась, не от забытого ли и вспомненного вдруг Кьеркегора, он не сказал бы, но ему все же становилось ясным, что сможет он говорить отчетливее, хотя и не верил он своему сознанию по-настоящему, и предвидел, что оказавшись вновь в девичьей аудитории, впадет опять в радостный хаос.
Но придя на следующую лекцию, не успел он толком расположить свой портфель вблизи кафедры, а иногда он ставил его и на саму кафедру – в тех редких случаях, когда был уверен в своих силах, но это было не сейчас, не успел он толком собраться с мыслями и подумать, о чем говорить, как раздался уверенный и звонкий девический голос: «Я разгадала загадку».
Он искренне не понял и несколько наивно спросил: «Какую загадку?» Он и думать забыл о том, что происходило на прошлой лекции, хотя сколько раз себе повторял: «Выйдя из аудитории, повтори все, что ты только что прочитал, – пусть это займет три минуты, но ты должен проследовать только что прошедшим путем, иначе ты, можно сказать, исчезнешь. Тогда ты словно бы и не существовал те два академических часа, что ты читал лекцию». Но то был какой-то внешний голос, а сам он не мог бороться с желанием скорее исчезнуть, удалиться как можно дальше от аудитории, и не то что забыть, – этого не было и в мыслях, – но оказаться на каком-то почти недосягаемом расстоянии от всего произошедшего.
Он видел Iru – но, несомненно, не она произнесла эти свои слова, он действительно не понимал, о чем идет речь и оглядывался на другие лица, ища в глазах подсказку, как ученик, который вышел к доске, несмотря на невыученный урок, и в отчаянии пытается к своим разрозненным мыслям подсоединить вихрь чужих неизвестных. Но никто ему не подсказывал, и он стоял с растерянным и даже потерянным видом.
«Я думаю, что речь идет о том, что у нас почти женская аудитория, и в этом ответ, вы ведь это имели в виду?» – словно помогая ему, продолжал тот же уверенный девичий голос. «Да, отчасти вы правы», – произнес он, уже обретая уверенность экзаменатора, надеющегося, что экзаменуемый все сам расскажет о вопросе в билете. Хотя и не помнил он своего вопроса, но надеялся на способность отвечающей, к тому же почти на все загадочные вопросы, которые возникали сейчас, можно было бы отвечать примерно так же, как она.
«Мне бы хотелось вызвать вас к доске, чтобы вы подробно все рассказали, но сейчас все же не семинарские занятия, поэтому отложим…», – произнес он для себя спасающую его репутацию – так ему казалось – фразу, но что он имел в виду, когда произнес это «отложим», он не знал.
Все, о чем он хотел рассказать, вылетело, как птица, из его головы и долго не возвращалось, он опять говорил о чем-то достаточно беспорядочно и увидел лишь, как Ira раскрыла тетрадь, что было невиданной роскошью, и ему виделось, что это стеклянные створки окна в ее доме, где он не был никогда, но увидел и не мог оторвать взгляд.
Он не знал, с чего начать, потому что забыл то, о чем хотел говорить на лекции, и сказал почти первое, что смог промолвить:
– Перед тем как впасть в сон на лекции, попытайтесь представить, как много сейчас происходит за этими стенами, здесь мы, уединившись, переживаем не только радость сосредоточенности, но и скорбь от того, что мы не там, мы сгустили в своей посвященности то многое, что происходит сейчас не с нами, как будто не с нами…
– Вы что, предлагаете очистить нам помещение? – раздался опять тот же звонкий голос, неизвестно кому принадлежавший, – это была не Ira, он словно не мог поднять глаза на нее, но все же и сквозь опущенный свой взгляд видел, что она молчала, раскрыв перед собой ослепительно белые, как ему показалось, страницы огромной тетради.
– Нет, я предлагаю вам сосредоточиться, но сконцентрировав внимание в этом одном месте, понять, как много за его пределами происходит, за этими стенами без окон – бесконечность жизни, где мы сейчас как бы отсутствуем, но можно почувствовать возможность жить вблизи этого нуля, вблизи его очерченного отверстия-окна в мир.
На этот раз никто ничего не произнес, лишь легкий шелест бумажных страниц был ему ответом, и он увидел какую-то отрешенность на девичьих лицах, и вдруг понял, что действительно они сейчас готовы его слушать, переходя в постепенный словно бы сон, и только ее глаза – он знал – были открыты в бодрствовании.
Он начал припоминать то, о чем хотел говорить на лекции и что было, по сути, тоже припоминанием его давних скрытных и смутных представлений. Он как будто спрашивал сейчас самого себя, правильно ли он понимает себя, того, кем он был когда-то и предложил странную эту антиномию. Впрочем, он не был уверен в таком определении. Ведь любить можно только то, что знакомо. А страх – глубинный страх познания – означает неизвестность. Можно тут же возразить, а как же любовь с первого взгляда? Но здесь можно и нужно отделаться банальностью: так называемая любовь с первого взгляда только приоткрывает нам мгновенно то, что мы знали в своей глубине до сих пор, то, что мы давно знали. Еще одно устоявшееся выражение «стерпится – слюбится». Да, именно идя от банальностей повседневной мудрости, мы приходим к тому, что любовь и познание идут рука об руку, в каком-то смысле – это одно. Приоткрывая другого человека – мы приоткрываем любовь к нему.
Он услышал, что и шелест страниц умолк, он слегка приподнял взгляд и увидел, что аудитория была словно бы в оцепенении, глаза у всех были полуприкрыты, и лишь она одна смотрела на него прямо и с какой-то почти отчаянной ясностью, и он подумал, что здесь они одни, и его слова могли звучать как самое странное признание в любви.
Но он продолжал, не мог не продолжать, будто бы речь его вела по краю обрыва, по самому лезвию его, и только говоря и двигаясь вперед, он мог удержать равновесие и удержать себя от падения. Он говорил о том, что страх изгоняется познанием, не тот инстинктивный страх… а впрочем, и тот страх тоже, – только действуя и преодолевая, можно его победить. Но надо создать инструмент, инструменты, чтобы можно было преодолевать его истинно, простой храбрости недостаточно, хотя и она необходима.
– Вы спросите, – сказал он, хотя спрашивать было некому – все погрузились в какое-то странное состояние отсутствия, а она не собиралась его ни о чем спрашивать, и только словно бы слушала его своим взглядом, – вы спросите, при чем здесь эстетика? Вы знаете… я сам не знаю… но я уверен, что при чем… мы должны сейчас, не сходя с этого места… такую связь отыскать… – он чувствовал, что начинает запинаться, топчась на месте… двигаясь кругами и повторяясь… и теряя свое профессорское лицо, но теряя лицо, он словно бы начинал восхождение своего иного лица – того, что было за бородой… и он, наполняясь абсолютной мимолетной уверенностью, продолжал:
– Такая связь несомненно есть – только внеся любовь в мир, мы увидим в познающем движении его красоту – гносеология и эстетика соединяются узким мостом или лучше сказать мостками, мостками зыбкими над опасным глубоким ручьем, по которым мы должны перебежать, чтобы соединить части мира. Только тогда мы увидим и услышим то алмазное небо, о котором я говорил вам. То, что вы меня сейчас не слышите, говорит именно о прочности моих слов в вас.
Последнюю фразу он произнес, надеясь и при этом не надеясь, что кто-то отзовется на его слова, – но никто не отозвался, – все красавицы аудитории были во сне. Лишь ее рука была в движении – она в каком-то точном ритме записывала на ослепительно белых, словно бы стеклянных страницах, и он, видя этот блеск, сам говорил как во сне.
И после окончания этой лекции, которую он прочел еще более путано и фантастично, чем предыдущие, и все же, как ему казалось, он что-то важное внушил им, – или только себе? – никто к нему не подошел. Он был даже отчасти рад – потому что пришлось бы обнаруживать свое беспамятство, но был и уязвлен, поскольку теперь становилось ясным, как к нему относятся слушательницы. Но они все встали со своего места в точно отмеченное время и почти в полном молчании покинули белую аудиторию.