К книге
Благочестивый танец: книга о приключениях юностиСтраница 14
61%
Страница 14
14

Но он спал и не слышал ее.

Франциска поднялась на подушках. Ее торчащие неприбранные волосы спадали на серьезное лицо. «Доброе утро», – произнесла она в зал.

Фрейлейн Барбара продолжала прощаться с Паульхеном, который спал и никак не реагировал. «Я не знаю, когда мы вновь увидимся, – горько заметила она, – но когда-нибудь, по воле Божьей, это произойдет». Она неловко и скованно наклонилась над ним и осторожно прикоснулась кончиками пальцев к его легким волнистым волосам. «Прощай, милый Паульхен», – произнесла она еще раз, ее лицо скрывала тень большой фетровой шляпы.

Франциска опять прилегла в кровати и снова закрыла глаза. У окна рядом друг с другом стояли Нильс и Андреас. Нильс положил руку Андреасу на плечи. «Ты не должен обижаться на меня. – сказал он почти испуганно, – ты не думай, что я хотел тебе сделать больно». И он покраснел как маленький мальчик, который сказал что-то серьезное и застыдился этого.

Их освещал ясный свет первого утра.

5.

Пару дней спустя Нильс неожиданно заболел. Внезапно, с температурой, как это обычно бывает лишь у детей. В горячке он лежал в постели с неестественно блестящими глазами и, приподнявшись, пил жадными глотками лимонную воду. Она была такая кислая, что сводила ему рот. Это вызывало Схмех. Смеясь, он снова ложился в совершенно разворошенную постель, где опять лежал тихо, и только удивленно смотрел в потолок, потому что ему было так плохо. Изредка он метался, сотрясаемый громкими хриплыми приступами кашля. Андреас сидел рядом с ним и утешал его то молча, то разговорами.

«Тихонько, – говорил он и успокаивал горячую руку своей, которая была легче, – полежи немножко спокойно, тебе надо только подумать о чем-то тайном, нежном, утешительном. Это їможет быть что-то смешное или даже неприличное, но тогда ты совершенно точно сможешь сразу закрыть глаза.

Конечно, никакой ты не Нильс, и я не Андреас. Ты – четырнадцатилетний сельский паренек, сильно заболевший, ты живешь в маленьком домике, далеко за деревней, за тобой совсем никто не ухаживает. Папа и мама заняты в поле, а у тебя болит горло и шумит в ушах, но вдруг появляется пожилой доктор в белом, как колдун в своей шубе, – он прискакал верхом на коне. Пожилой господин смешно смотрит через стекла своих очков. Он говорит: «Ну, дружок, чем это мы тут развлекаемся?» Прикладывает свое большое прохладное ухо к твоей горячей груди, свой старый рот к твоим горячим ногам – что-то черное, как совиное крыло, бьется в полумраке крестьянской хижины...»

Глаза Нильса уже закрылись, но Андреас продолжал рассказывать. «Мне кажется, что ты себя неважно чувствуешь, – произнес он и сквозь полумрак улыбнулся этому лицу, которое, не замечая его, лежало перед ним в подушках с закрытыми глазами, – ты ведь и есть тот дорожный работник, которого мой конь задел копытом. О, как должно быть горит твоя рана! Но ведь я – принц в черном одеянии, который устраивает прием в осеннем саду под уже почти сбросившими листву деревьями, несмотря на то, что все мерзнут. Слуги подводят к нему того, кого поранил конь господина. Но принц – единственный неподвижный среди мерзнущих пажей – медленно поднимает руку и велит: «Дайте этому ребенку денег и шелковые одежды. Я причинил ему боль, этот мальчик будет как мой брат, как сын, как возлюбленная жить в моем замке, потому что я причинил ему боль... И пажи, дрожа худенькими телами, окружают тебя, уводят к замку, а принц, внезапно оказавшись в одиночестве, остается поддеревьями...»

«О, – сказал Андреас, – я еще о многом хочу тебе рассказать, все, что я знаю. Я много о нас знаю. Милый Нильс, я почти уверен, что знаю о нас все. Мы – двое детей, которые заблудились в лесу и не могут найти друг друга. Кактаипствеппа, заполнена звуками, искушениями, страхами эта ночь. Междучерныхтуч сегодня не видно луны. Даже звезды потеряли спокойствие, они блуждают, как будто ветер бросает их из стороны в сторону’: Загораются отдельные огоньки, наверное, в близлежащих гостиницах. Собаки перелаиваются друг с другом, обмениваются своими жуткими тайнами. Громко квакают лягушки. Я выкрикиваю твое имя, тебя зовут Уголино. «Уголино!» – кричу я в пустоту. Может быть, ты тоже где-то выкрикиваешь мое имя, откуда-то издалека я слышу твой воркующий голос. Меня зовут Каспар. Но наши имена никак не могут встретиться, их слоги превратились в игрушку ветра, он перемешивает их, они встречаются, сталкиваются в черном воздухе. Каспар не видит тебя, Уголино, ты – чужой, увлеченный, неудержимый среди кустов. Ты то останавливаешься, замираешь, словно дерево, и он уже не замечает тебя, – твое древесное спокойствие вовсе не похоже на твою непоседливость – Каспар просто проходит мимо тебя. И все же ты – его путеводная нить, и без тебя его давно бы не стало. Угол и но, я хочу тебе все рассказать. Тебе нельзя этого слышать. Хорошо, что у тебя закрыты глаза, ты все равно ничего не поймешь. Ночи были бурные и беспокойные, я хочу тебе рассказать все, что я познал в них...»

Казалось, что лежащий в кровати уже заснул. Он ровно дышал, и лицо его было спокойно. Голос рассказчика доносился до него так тихо, что не мог разбудить. «Ты выше меня, потому что ты невиннее, чем я, – обращался голос к спящему. – Значит, ты более благочестив. Я знаю теперь, что дышащий рот привлекательней, чем рот говорящий. Так же как благочестивый увлечен больше познавшего. Как любящее тело более страстно, чем знающая голова. И танцующий тоже более страстен, чем тот, который пишет или рисует. Я знаю, что ты велик.

Это, Уголино, и есть моя тайна, моя сказка, моя томительная песня – это сказка моей юности и моего противоречивого времени: то, что мы должны быть невинны, а не умны. Что мы должны быть благочестивы, а не горды. Что мы должны быть любящими, а не задающими вопросы. Созерцающими мир, а не познающими его. И что лишь тело соединяет нас с Богом, лишь тело и живущая в нем душа, а не какой-то дух. Это моя песня, я услышал ее днем, я познал ее ночью. Я не знаю другой, лучшей, мне не нужна другая. Я не знаю, создам ли я из нее картину, но, когда пробьет последний час, я скажу ему: спасибо, что ты теперь есть, я так много видел. Спасибо, наконец, могу я сказать ему. Спасибо, мой дорогой печальный час, что ты не позабыл про меня. Я думал о тебе все это время. Та нежность, которую я хранил по отношению к тебе, облагородила все мои деяния. Но мое тело, которое ты дал мне, моя плоть, которую ты изобрел, наколдовал, связало меня с землей – болезненно, похотливо, ведь этим своим телом я любил все на свете, но чаще всего – любимые тела любимых людей. Так я ходил, сгорая от любопытства и желания, по улицам, открывавшимся предо мной, и это мое желание, мое любопытство были благочестивыми. Мой любимый час! Я прожил жизнь, как ты мне велел, – это была бурная жизнь...»

Голос, обращающийся к спящему, утих. Андреас смолк и только прислушивался к глубокому дыханию друга, лежащего рядом. Тем временем стало почти совсем темно.

Но в темноте Андреас опять заговорил, его слова, как вода, омывали покоящееся тело друга. «Как странно это было, – рассказывал голос телу, – как было странно, пока я не нашел тебя. Какими лабиринтами пришлось мне идти. Как тяжело и мучительно это было. Но однажды мне было видение, что я найду и познаю истину Нашел ли я ее? Познал ли я? Мое сердце не отваживается дать мне ответ». И голос поведал спящему короткую путаную историю своей жизни, какой она была до этого часа.

Был отец, простой и умный отец, который хотел помочь, но не знал как. У отца был сын, выросший в противоречивые времена, тщеславный и усталый одновременно. Голос повествовал о друге отца, строгом и ясном представителе всего отцовского поколения, которого сын ненавидел за то, что тот смог достичь всего, к чему мучительно стремился сам сын. О, детское, болезненное недоразумение: пытаться породить произведение из абстрактной юношеской нужды. Начатая картина, холодная и пестрая, стояла дома в его комнате.

Как добросовестный художник пишет свою картину, так этот голос упорядочивал вещи, которые когда-то перепутались, – он делал это тщательно, четко. В круглой золотой раме голос размещал их на золотом фоне. Конечно. Андреас сам был в центре, но из всех он был начертан более расплывчато, даже его контуры были едва различимы. За его спиной стоял отец – праздничный, в сюртуке, как в тот торжественный вечер по случаю дня рождения, а рядом с ним стоял Франк Бишоф, чья поседевшая и продолговатая голова с мудрым взглядом была намного выше его. Остальные родственники, чья кровь текла в его жилах, были поменьше и обозначены вдали. О них не было известно подробностей, по крайней мере, Андреас никогда не интересовался их уже пожелтевшей судьбой. Но на этом полотне они все же были. Странного вида тетки в длинных платьях с широкими рукавами, но у некоторых уже был его затуманенный взгляд. Виднелись деды, до смешного маленькие, совсем сзади, но с серьезными глазами и важными лицами. И уже почти исчезающие за горизонтом, удаленные в растворяющуюся синеву, виднелись нежные бидермейерские черты дам далекого далека, которые любили этих дедов, они махали розово-красными платками и капорами и даже еще хотели что-то сообщить. Рядом с Андреасом, как два темных ангела, стояли женщины, которые помогли ему в минуту его слабости. Одна, требовавшая от него в рассеянной робости, несмотря на то, что он мог плакать у нее на виду, чтобы он нашел «выход», а другая – более пестрая, броская, противоречивая, но во многом так похожая на первую – такая же строгая, такая же мягкая. Даже черный взгляд и плотно закрытый рот были у них одинаковы, хотя глаза второй были мрачно прищурены, а первой – сверкающе ясны, хотя рот второй был сильно обведен красным, а у первой он оставался неприкосновенным. Перед Андреасом располагались дети – маленький рядок. Мария Тереза жеманничала, мило и озорно, хранимая и оберегаемая от неизвестности. Петер– хен, лихой и радостный, жадно смотрящий навстречу судьбе, которая, еще не покоренная им, готовила ему очередные сюрпризы. Генриетта чуть поодаль кусала губу, она уже чересчур много знала, уже несла свою печать, свою темную маленькую судьбу, о которой она в своей сложной душе подозревала, что та должна расти и однажды достичь величия. Ближе к краям, в стороне теснились образы вперемешку. Вот лицо цвета сырого мяса вдовы Майерш– тайн, а вот протиснулась забавная маска ведьмака доктора Цойберлина, проглядывала широкая детская улыбка Барбары. Бесцветный пьероподобный лик Паульхена, преисполненный страдания, нелепо прижимался к овалу рамы. А вот здесь – разве это не шоферская чета с их разбитной дочуркой, которой для прогулки требовалась исключительно самая лучшая шляпка? Человеческие лица... Человеческие лица. Греческий профиль графини возник вдруг вместе с ее бесподобными волосами – голос дорисовал и ее. Униженный отчим фрейлейн Барбары, застывшая старуха-мать с синюшными щеками... Голос сказал: «Так было до сегодняшнего дня. Кто знает, что будет завтра?»

Но потом он все стер, сделал так, будто ничего не происходило, и вложил всю свою нежность в один вопрос, глубину и сладкую бессмысленность которого он понял сам, уже произнося его. Андреас низко наклонился над спящим так, что его рот почти прикоснулся к нему. «Но ты, ты же хочешь остаться со мной?» Но спящий лишь дышал в ответ.

Андреас снова выпрямился и сел, как прежде на стуле перед кроватью в темноте. Почему он спросил так? Этому он сам усмехнулся. Он слишком хорошо знал, что обладать другим человеком не было его участью, его судьбой. Как же тот должен был остаться с ним? Он не видел, что улыбка на его лице играла, была больше похожа на рыдание.

Тогда он придумал последний маскарад, для себя и для него: более глубокую игру. «Так я буду поэтом, – сказал он в темноту7, – а ты будешь моей мечтой».

6.

«Я посмотрю, что можно сделать», – сказал Андреас, сидя среди своих гримерных принадлежностей, разложенных на трюмо, и играя сигаретой. «Просто я уже так часто обращался к доктору Дорфбауму...»

Нильс прохаживался по гримерке большими шагами. «Но если тебе так необходимы деньги...» – сказал Андреас и посмотрел вслед сигаретному дымку Нильс остановился и в отчаянии заговорил, обращаясь в потолок. «Я вообще не понимаю, куда исчезает так много денег, – сказал он и гневным движением смахнул со лба волосы. – Прямо как будто из кармана выпадают». Он даже топнул ногой от негодования.

Но Андреас уже улыбался, склонившись над своими красными и голубыми гримерными красками. «Я посмотрю, что можно будет сделать», – сказал он еще раз. подводя карандашом брови. Нильс, стоя сзади, провел рукой по его волосам. «Да», – произнес он. Андреас вздрогнул от этого прикосновения и звука его голоса. Ощущавшаяся в них светлая дрожь тронула его сердце и заставила его трепетать. «Речь идет о трехстах марках», – сказал он механически. А голос за его спиной повторил: «Да».

«Господину Магнусу пора на сцену», – раздался за их спиной пронзительный голос. Госпожа Цайзе– рихь стояла в дверях – тощая и сверкающая в своем туалете. «Надеюсь, я не помешала господам», – злобно сказала она. Андреас молча прошел мимо нее на выход. «До свидания», – прокричала она ему вслед, и он с неприязнью ощутил запах ее дешевых вязких духов. Она осталась в гримерной.

На сцене конферансье капризным голосом объявил: «Мне доставляет большое удовольствие представить нашей радушно настроенной публике одного очаровательного молодого человека из хорошей семьи, который сегодня охотно исполнит перед вами несколько пикантных номеров...»

Андреас, стоя между кулис, размышлял: «Триста марок... Я только на прошлой неделе получил с него пятьсот...» Но все его сомнения рассеялись, как только у него в ушах опять возник гот голос. Он вышел на сцену и встал перед теми, кто пил красное вино и ел бифштексы, практически не задумываясь о чьем-то присутствии. Он не видел направленных на себя лорнетов любопытствующих дам, не слышал сытого похрюкивания господ. «Вот это фрукт!» – произнес один и указал толстым морщинистым пальцем на накрашенного матроса. Тот произносил слова своего стихотворения, которое уже не понимал. То, с мальчиком на панели и божьим судом, не прижилось, и теперь у него в репертуаре было другое. «Ах, если б я был не из хорошей семьи! Так, знаешь...» – произнес он и оперся рукой о бедро. Но голос друга переливался в его сердце, как ветер в струнах арфы. Публика «Лужи» обсуждала выступающего. «Ноги хороши! – произнес какой-то знаток достаточно громко, – но рот мне не очень нравится...» «Мой отец, он высокий государственный чин, тьфу, черт! – мрачно произнес юноша на сцене, – подумайте, как меня жаль, о-ох...» Некоторое время он еще распространялся по поводу того, кто из него еще мог бы получиться, не родись он в таких фатальных бюргерских условиях. «Мне кажется, что он не слишком стеснителен», – высказалась в своей ложе красная толстая мадам и хихикнула в бокал с шампанским. А потом на сцене появилась мрачная девица-апаш в черном, певшая раньше странную балладу о хромой собаке и бородатой деве, а с ней сомнительный матрос – сын высокого государственного чиновника. Он затянул дичайший диалог с этой портовой шлюхой, перешедший в крик, неистовое хлопанье в ладоши, в непристойный танец с притопыванием. «Ну, темпераментные, сволочи», – бормотали друг другу жирные господа. Дама в красном с шампанским доказывала своему кавалеру: «Ты посмотри на его тело, это же прожженный...» Но тот увлеченный, томно парировал: «Ее грудь, ты только посмотри на ее руки, плечи...» – что, понятное дело, раздосадовало даму.

Предыдущая главаГлава 14 из 23Следующая глава