К книге
Жизнь Дениса Кораблёва. Филфак и вокруг: автобиороман с пояснениями20. Покаянный псалом
100%
20. Покаянный псалом
46

Наверное, из всего рассказанного следует, что я был человек так себе. Может быть, даже совсем нехороший человек. Но будет не совсем честно заставлять читателей вспоминать написанное и самостоятельно решать, хороший я или не очень, или вообще совсем никудышный. Тем более что читатели – люди снисходительные и добрые. Того и гляди скажут: “Он хороший, он ни в чем не виноват, это у него так случайно выходило, а так-то он старался, простим его и посочувствуем ему”.

Фу, какой стыд. Лучше честно признаться самому. Объясниться начистоту.

Но сначала – один смешной случай.

Мало того что я был самовлюблен, эгоистичен и жесток.

Вдобавок я был ужасающе нелеп.

Ах, как я любил Киру Срезневскую! Но после наших первых объятий родители увезли меня на дачу. Что значит “увезли”? Что, насильно? Схватили и затолкали в машину? Или пригрозили? Нет, я просто поехал с ними. Так, по привычке.

Кстати говоря, может быть, многие мои неудачи, обиды и провалы случались из-за старинной дурацкой мудрости “Война войной, а обед по расписанию”. Это работает и на вершинах политики, и в частных любовных коллизиях вроде моей. Вот я наконец сблизился с женщиной, о которой мечтал с того самого момента, когда впервые увидел ее в курилке на черной лестнице, в старом здании филфака.

Но вместо того чтобы назавтра приехать к ней и петь серенады у нее под окнами – вместо этого я поехал с мамой и папой на дачу. Дурак, недотепа, маменькин сынок, одно слово – дачник!

Впрочем, может быть, если бы я ухаживал за Кирой активней и интенсивней, преданнее и самоотверженнее – а не просто вздыхал, не упуская при этом заводить романы и романчики с другими, – может быть, всё вообще пошло бы по-другому.

Должен честно признаться: я считаю свою жизнь очень счастливой и хорошей. Мне удалось многое. У меня есть то, о чем я мечтал всю жизнь. Но к этому я пришел именно через эти бесконечные неудачи, отказы, провалы, обиды, недоразумения и недопонимания. Так что, если бы, влюбившись в Киру Срезневскую, я бы всё сделал, чтобы она была со мной – может быть, у меня в жизни всё было бы иначе. Но как? Мне почему-то кажется, что совершенно не так, как сейчас.

Скорее всего, гораздо хуже.

Короче говоря, поехал с родителями на дачу.

Но я всё время думал о Кире. Я решил привезти ей грибов. Решение это пришло, когда я гулял по лесу. В траве торчали вполне приятные грибы. Крепкие молодые сыроежки, бархатные подберезовики, красивые подосиновики и даже, может быть, пара-тройка боровичков. У меня с собой не было никакой сумки, но я был в кепке.

Я обожал кепки. У меня их было много – в иные годы больше дюжины. Шоферская с лакированным козырьком. Брезентовая “тельмановка”. Пара “ленинок” из драпа. Три “деголлевки”, то есть почти каскетки, их я любил больше всего. И несколько без особого фасона, но тоже замечательные: твидовые, шерстяные, суконные и даже льняные.

В тот раз на мне была чудесная вельветовая кепка, которую папа привез из Варшавы. Сделанная каким-то, как тогда выражались, частником. На этикетке была вышита его фамилия – Хенрик Бакалаврский. Смешная фамилия, правда? И адрес – Хмельна, 8. Папа рассказывал, а потом я где-то еще читал, что Хмельна была улицей маленьких частных лавочек, которые, в отличие от СССР, свободно существовали в социалистической Польше.

Я набил эту кепку грибами, отнес домой. В воскресенье утром мы приехали в Москву, и я позвонил Кире, спросил, что она делает сегодня. Она сказала, что собралась идти в Иностранку, то есть в Библиотеку иностранной литературы, готовить курсовую. Днем я поехал в Иностранку, уложив эту кепку, набитую грибами, в портфель. Я обошел, а потом оббегал все читальные залы, все холлы и курилки тоже – по нескольку раз. Киры там не было. В гардеробе я издалека рассматривал стеллажи, куда гардеробщики ставили портфели читателей. Мне казалось, что я вижу ее портфель, я его помнил – большой, типа “саквояж”, темно-вишневого цвета. Снова и снова я ходил по всем этажам, и мне всё время казалось, что она только что вышла в отдел каталогов или на лестницу, вот она стоит за стеллажом, вот она перешла из зала из зал, и поэтому я просто случайно не могу ее поймать, а так она здесь. Я носился по Иностранке долго, часа два. Мне всё время хотелось позвонить ей домой и понять, где она на самом деле, но я почему-то боялся – потому что надеялся. Ближе к вечеру я пошел домой и по дороге позвонил ей из автомата. “Привет, привет. Ты уже дома?” – “Дома, дома, – сказала она. – Я в Иностранку не поехала, потому что догадалась, что ты туда притащишься”. Какая прелестная откровенность. Однако назавтра уже на факультете я все-таки передал ей эти грибы, тем более что они, проведя две ночи в холодильнике, были еще хоть куда.

Грибы в кепке. Сплошной фрейдизм!

После этого приключения кепка, как сказала бы моя бабушка, совсем потеряла вид. Стирка не помогла, скорее наоборот. Пришлось ее выбрасывать. А через много-много лет я оказался в Варшаве, нашел улицу под названием Хмельна, но в доме номер восемь уже не было лавочки Хенрика Бакалаврского.

Но эта милая лирическая история совсем не отменяет того, что я был, в общем и целом, нехорошим человеком. Да и в частностях тоже.

Смотрите сами.

* * *

Нехорошесть моя в первую очередь заключается в том, что я был слишком сосредоточен на себе, дорогом-любимом. Я внимательно наблюдал за собственными переживаниями, я был чувствителен и обидчив, я помнил нанесенные оскорбления, пережитые унижения, да и просто любые недовольства, испытанные мною. Замечал всё. Тут мне что-то недодали, там – не оказали достаточно внимания и уважения, не позвонили, опоздали на свидание, внезапно отказались прийти в гости, обещали и не сделали, и так далее, и так далее, и так далее – список здесь может быть долгим. Всё это я копил, перебирал, раскладывал на кучки, сортировал и пересортировывал, сдувал пыль и любовался всеми этими обидами…

* * *

…Потом, лет этак через сорок-пятьдесят, весь этот обидный каталог превратился в склад сюжетов для моих рассказов…

* * *

…Ив сердце своем – стыдно признаться! – желал всяческих несчастий тому, кто эти обиды мне нанес. Хотя на практике я вовсе не был мстителем. Почти все мои обиды оказывались неотомщенными, а обидчики – безнаказанными. Но приходится признаться: не потому, что я вдруг их прощал или забывал дурное, а просто потому, что у меня не было никакой реальной возможности отомстить или хотя бы навредить. Тем более что в большинстве случаев нанесенные мне обиды были скорее моральными, чем вещественными. А как ответишь на моральную обиду? Тоже “морально обидеть”? Как глупо.

Но не это главное. Главное – я был невероятно чувствительным к тому, как ко мне относятся люди. Друзья, приятели, просто знакомые. Но в первую очередь – девушки, женщины, возлюбленные. Иногда я обижался и затаивал обиду. Иногда возмущался и уходил, хлопнув дверью. Иногда пускался в длинные выматывающие душу выяснения отношений – “а вот что ты имела в виду, когда сказала…”, – и так часа на три. Бывало, что все эти три случая относились к одной и той же девушке. Я мог и затаить обиду, и уйти, и отказываться встречаться, а потом долго и нудно, а отчасти и садистически, выяснять отношения. Я всегда чувствовал, когда ко мне отнеслись плохо или недостаточно хорошо. От случайной небрежности до циничной умышленной измены.

Но странное дело – а может быть, наоборот, ничего странного – я сам обижал, обманывал и главное, расставался, бросал с легкостью необыкновенной, совершенно не задумываясь, то есть на самом деле не чувствуя того, что другой человек – иногда друг-приятель мужского пола, но в особенности девушка, женщина, возлюбленная – может так же или даже еще сильнее переживать обиду, гнев, разочарование, бессильную злость, убийственное чувство несправедливости и незаслуженности того, как с ней поступают. Что ее бросают – не хлопая дверью, не кидая обидные слова в лицо или не улыбаясь криво и смущенно (“но мы останемся друзьями, правда?”) – а просто переставая звонить. Исчезая. Стушевываясь, как писал классик, – в первоначальном смысле этого слова.

Только теперь начинаешь что-то понимать. Но теперь уже без толку. А если бы я понимал это раньше, если бы я мог хоть отчасти ощутить ту горечь брошенности, которую чувствовала женщина… Да что значит “ощутить”? Просто понять, просто поделиться с ней своим ощущением – не вслух, а в сердце, разумеется, – понять, что она сейчас чувствует то же, что я чувствовал ну, например, месяц назад совершенно по другому поводу, но совершенно так же.

Наверное, я был бы совсем другим человеком. Хорошим и добрым.

Однако предположим, что я в свои студенческие годы обладал бы этим драгоценным даром сопереживания, умел бы ощущать чужую боль как свою, тем более если эта боль не просто чужая, а боль прекрасного человека, которого ты еще неделю назад обнимал, целовал и говорил всякие нежные слова, и вообще “мы теперь вместе навсегда, правда?”. О, какой ужас! Но если бы я обладал этим чудесным и, наверное, самоубийственным свойством, то не знаю, что было бы со мной.

Почему я назвал это свойство самоубийственным?

Потому что такое свойство души – сочувствие всякому, кого ты даже ненароком обидел, и желание загладить вину, обнять, прижать к себе, добиться прощения – это бы невероятно выпрямило путь моей жизни (не только моей, но, наверно, и всякого человека тоже), лишило бы меня путешествия по извилистым и заросшим тропками этого леса, парка, лабиринта моей жизни, а сделало бы мою жизнь прямой и однообразной, как жизнь какого-нибудь горного крестьянина в XVII веке.

Родился – женился на дочке соседа – стал таким же крестьянином, как родители и деды, – наплодил детей, дочерей и сыновей, которые будут так же выходить замуж за соседских мальчишек и жениться на соседских девчонках, и все они так же будут погонять вола, царапая тупой сохой каменистую землю.

Только не говорите мне, что так веками жило всё человечество. Пусть его. А я так не хочу, не умею и не буду.

Но! Но сострадание, о котором мы забываем в молодости, возвращается чувством вины и нелепыми сожалениями об обидах, которые ты нанес тем, кто тебя любил, да и ты их тоже. Было ведь, было! Нанес без причины и без вины. Просто потому, что в дверном проеме вдруг появилась незнакомая фигура. Приблизилась, откинула волосы со лба и посмотрела на тебя чуть затуманенным взглядом. И ты тут же съехал со всех катушек, и жизнь, эта разбитая таратайка, побежала совсем по другой дороге, а ты сидишь, отбивая себе задницу на ухабах, и, смешно сказать, доволен и даже счастлив.

* * *

Всё это длинное, сумбурное и весьма претенциозное словоизлияние можно было заменить просто списком имен. А лучше даже не имен… Нет, нет! Зачем называть имена? Лучше – местоимения. Ведь местоимение и значит – “вместо имени”.

Прости меня ты.

И ты меня прости. И ты тоже. А также ты, ты, ты и ты.

* * *

Яркое солнце, июньское раннее утро – четыре утра! – мы с тобой идем по Метромосту пешком от центра, мы уже прошли по Гоголевскому бульвару, перешли на углу Кропоткинскую, повернули направо, прошли всю Метростроевскую и весь Комсомольский проспект и скоро – с ума сойти! – дойдем до университета, до главного здания, где ты живешь в общежитии. Всего полтора часа. Мы совсем не устали.

Прости меня.

* * *

Коммуналка размером в целый дом. На самом деле это барак, угнездившийся между серыми силикатными, еще дохрущевскими пятиэтажками. Любовь в низкой темной кухне, где под магнитофон, орущий голосом Теодора Бикеля – “Пускай погибну безвозвратно, навек, друзья, навек, друзья!” – возится, грохоча кастрюлями, слепая соседка. Мы устроились на табурете. Слепая соседка протягивает руку, шарит по столу совсем близко от нас – мы подталкиваем к ней искомую банку с солью, не прекращая любви. “И никакая сила злая мое блаженство не смутит!” Потом ты провожаешь меня к автобусу, натянув брюки и свитер на голое тело, набросив куртку и сунув босые ноги в резиновые сапоги, потому что ноябрь, дождь пополам со снегом.

Прости меня.

* * *

В гостях у моего приятеля. За стеной музыка, голоса, смех и топот, там, кажется, танцуют, а мы спрятались в какой-то узенькой комнате. Мы первый раз видим друг друга. Едва-едва видим, потому что в комнате темно, в окне глухая стена соседнего дома, только зеленая лампочка едва светится на молчащем старом радиоприемнике. Зачем мы здесь? Зачем я тебе? А ты мне зачем?

Прости меня.

* * *

Деревянный домик на задах зоопарка, в заросшем пресненском переулке; уже сорок лет, как его снесли. Дверь с противовесом, гиря которого скользит в пазах – это вместо дверной пружины. Низкое окно на улицу. Сажусь в кровати, которая придвинута к окну, сдвигаю с подоконника бутылку, отворяю окно, прохладный шепот сирени обнимает меня, я закуриваю. Кто-то идет мимо. Останавливается: “Браток, дай огоньку”. Чиркаю спичкой, он видит, что у нас тут делается, и говорит: “Спасибо, браток, счастливо, пока!” Ночной рык неизвестного зверя в зоопарке. Ему отзывается птица, высоким и резким криком не наших степей. В бутылке осталось еще вино. Я поворачиваюсь, протягиваю бутылку в темноту комнаты: “Будешь?” Ты уже спишь.

Прости меня.

* * *

Мы давно знакомы, мы подолгу болтали, встречаясь в компаниях. Нам было интересно разговаривать про формальный метод, про Бахтина, Волошинова и Медведева. Мы чуточку сплетничали о профессорах. Кажется, я даже знаком с твоим мальчиком: хороший человек. Милая, приятная, легкая студенческая дружба, ни к чему не обязывающая, приносящая чистую и умную радость. Зачем мы всё испортили? Зачем мы это сделали?

Жаркий полдень у меня дома. Тихо. Слышно, как далеко внизу машины едут по улице и как голуби с гулким жестяным звуком садятся на подоконник. Я ничего не могу сказать, и ты тоже молчишь.

Прости меня.

* * *

Ночь. Мы спрыгиваем с подножки автобуса на разбитый асфальт. Это наше первое свидание. Ты держишь меня под руку и не задаешь никаких вопросов. Автобус уезжает. Мы идем по шоссе к даче – далеко, километра два. Проходим через военный городок, фонари кончаются, темнота, черные деревья на фоне лунного неба. Мостик через речку, подъем в гору, заборы – и вот наш поселок. Снова фонари. Голоса. Господи, это дачные знакомые. Черт их дернул гулять среди ночи. Ждем, пока они пройдут. Калитка, тропинка, дверь. Ключ не входит. Вспоминаю, что в эти дни на даче живет моя тетя, мамина сестра. Она заперла дверь изнутри и оставила ключ в замке. Стучу в окно, мрачно объясняю, что приехал с товарищем, которому негде переночевать, и нас встречать не надо, поить чаем не надо! Тетя отворяет дверь и уходит в дом.

Мы тихо поднимаемся на второй этаж, в папин кабинет. Новое дело! Там только что покрасили рамы и окна открыты. От этого холодно – и вдобавок сильно пахнет краской. Утром встаем чуть свет, убегаем, пока тетя не проснулась.

Прости меня.

* * *

Гостиница в Ленинграде. Я живу в номере на шесть человек. Ты, наверное, тоже. Мы студенты, у нас что-то вроде учебной командировки. Я жду тебя, сижу в тяжелом пропыленном кресле – там, где длинный коридор делает поворот. Твои шаги. Вот ты появилась вдалеке, идешь по вытертой ковровой дорожке между крашеными стенами; они тускло блестят в свете редких потолочных ламп. Сначала ты меня не видишь. Я встаю тебе навстречу. По-моему, ты не удивилась. Протянула мне руку. Села рядом. Мы поболтали пять минут. Потом ты сказала, что устала и пора спать. Снова протянула руку. Красивая узкая ладонь, да и вся ты красивая, нежная и вдумчивая.

У нас ничего не было, мы даже не целовались. Один раз было странно: я позвал тебя к себе встречать Новый год, ты пришла, еще было двое моих друзей с девушками. Три пары, по числу комнат. Когда друзья-подруги разошлись по комнатам, мы с тобой просидели на кухне весь остаток ночи, до семи утра. Нам казалось – начинается что-то серьезное, важное, сердечное. Что-то настоящее, как говорят умные и возвышенные девочки и мальчики.

Прости меня.

* * *

Не простят. Почему? Очень просто: потому что я не смогу вернуть, что отнял, дать, что недодал. Не простят – и правы будут.

Каяться глупо. Молчать и делать вид, что всё так и надо было – еще глупее.

А я? Прощу ли я Киру Срезневскую за годы мучений, унижений, издевательств, и товарища Протопопова за то, что партком МГУ лишил меня вымечтанной профессии?

Смешной вопрос. Дело даже не в том, что прошлого не воротишь.

Ведь может быть, Кира была дана мне в отместку за обманутых и покинутых, завлеченных и брошенных, холодно соблазненных и равнодушно оставленных – искренних, добрых, наивных и любящих. А решение парткома не пускать меня в аспирантуру – в наказание за незаслуженную репутацию “блестящего студента”, за все эти мишурные переливы имен, цитат и парадоксов, за весь этот павлиний хвост, которым я умело размахивал все мои студенческие годы.

Но в любом случае, даже если бы я дружил с волшебниками – я уже не хочу отыгрывать назад, как хотел в юности. Не хочу, чтоб Кира вернула мне любовь, а товарищ Протопопов – характеристику для поступления в аспирантуру. Потому что если всё чудом воротить, то у меня получилась бы совсем другая жизнь. Не моя, а вот этого мальчика двадцати трех лет – продленная до семидесяти пяти. Спасибо, не надо.

Поэтому я почти уверен, что те, перед кем я каюсь, чьего прощения ищу, точно так же скажут: ты не можешь ничего вернуть – да и не очень-то хотелось. Верней, так: тогда хотелось, а сейчас – даже смешно.

Сладкое ощущение безнадежности. Исправить ничего нельзя. Можно только любоваться прошлым – даже когда оно ужасно, прискорбно, постыдно. Как любуешься мертвыми деревьями, их корявыми стволами и уродливыми сучьями. Ах, как они безобразны, и как прекрасен этот черный ломаный рисунок на фоне ясного синего неба…

* * *

Исписал столько страниц, а рассказал только про студенческие годы. Да и рассказал-то меньше половины. Про дворовую компанию только намекнул. Не рассказал про дружбу с братом Леонидом Викторовичем. Лишь мельком вспомнил про своего любимого друга Сашу Алексеева, которому написал, наверное, сто писем, – и он мне столько же. Так же мельком вспомнил Андрюшу Яковлева, Алика Анатолева, Сашу Жукова – а ведь мы проводили вместе долгие часы, а иногда и дни, когда вместе ездили на дачу. И еще много чего опустил и пропустил, но не потому, что там какие-то ужасы и тайны, а просто сил нет.

Всего двадцать три года исполнилось мне, когда началась моя следующая жизнь. Какая по счету? Наверное, четвертая, если детство считать первой, школу – второй, университет – третьей. Дальше будут совсем другие жизни: отец маленькой дочери, преподаватель; неудачливый киносценарист и театральный драматург; успешный журналист и политический аналитик; и, наконец, литератор. Взрослая дочь-художница. Растущая рядом сестра-писательница. Труднейшие отношения с мамой. Долгая семейная жизнь, и развод, и опять новая жизнь.

Еще пятьдесят с чем-то лет.

Не успею.

Ну и ладно.

Спасибо, что побыли со мной. Даст Бог, еще увидимся!

Предыдущая главаГлава 46 из 46К книге