К книге
Дом номер девятьЧасть вторая. Песчинки на ветру. Прозреть
49%
Часть вторая. Песчинки на ветру. Прозреть
29

Я видел много странных снов, но ни в одном не было смерти. Умереть, прочувствовать, как это, а затем проснуться. Со мной ни разу не было такого. Возможно, смерть слишком грандиозна, чтобы снизойти до сна. Я спрашивал других — им тоже такое не снилось. Смерть не приходит в сновидения…

Видел смерть — бледную, холодную, бескровную. Будто книга, из которой вдруг исчезли все слова и страницы превратилась в чистые листы, ты переворачиваешь их один за другим — они все пустые, белые. Такая смерть, что в солнечный день невольно прикроешь глаза от усталости. Она прямо перед тобой. Задул ветер, словно вырвался прямо из сердца.

1

Они подсели в машину около общежития десятого отряда Третьей дивизии. Женщина держала в объятиях сверток — младенец тихо всхлипывал; мужчина был грязный, крепкий, с прилипшим к губам окурком. Было холодно, мы сидели в кузове грузовика и передавали по кругу маленькую бутылку байцзю. На морозе от спиртного леденели зубы, и только попадая в желудок, оно слегка согревало. Я хотел передать бутылку мужчине, но он был занят — окоченевшими пальцами сворачивал самокрутку.

В тот день мы вчетвером отправились на центральную базу за лапшой — в отряде закончились запасы. На завтрак было жидкое месиво из картошки с соевыми бобами и соленые овощи; все называли столовую свинарником.

На втором круге бутылка дошла до меня почти пустой, на дне было всего несколько капель. Именно в такие моменты алкоголь вкуснее всего. Капля за каплей падает в рот, едва уловимый привкус тает, не успевая попасть в горло. Губы просят еще, но бутылка уже пуста. Остается лишь послевкусие.

Мужчина скрутил сигарету со знанием дела, повернулся, чтобы прикурить, закрывая огонь и пуская дым по ветру. Курил он с наслаждением — делал глубокую затяжку, долго не выдыхал, а потом медленно выпускал дым из легких, прикрывая глаза от удовольствия.

Холод стоял лютый, даже в туалет не хотелось: казалось, если растратить последние капли тепла, окончательно замерзнешь. Лао Та’эр сказал, что у замерзших до смерти в животе не остается мочи, а перед самой кончиной им кажется, будто их жжет огнем. Лао Та’эр знал, о чем говорит: он когда-то отморозил обе ноги.

Сверток уже давно не издавал ни звука.

Младенец не плакал, но плакала женщина — беззвучно, опустив голову. Слезы капали ей на грудь и тут же замерзали, превращаясь в крошечные ледяные бусины. Почему она плачет?

Мужчина докурил, но словно этого не заметил — бычок все еще свисал у него с губ.

Когда мы проезжали Восточную гору, на склон выбежали несколько косуль и весело запрыгали, будто уже наступила весна.

Женщина зарыдала в голос, ее плечи задрожали, а мужчина с силой выдохнул дым.

— Что слезы льешь, помер — сделаем еще одного!

Женщина все еще плакала. Мужчина скрутил новую сигарету.

— Перестань, посмотри, все лицо обветрилось. Умер уже, нечего бояться, заделаем нового.

В смысле умер? Этот младенец? Не может быть, он же только что плакал. Нужно проверить, может, просто заснул…

Крошечное личико, кожа белая, как бумага, и прозрачная, глазки закрыты. Ни звука. Я прикоснулся к его коже — она была холодной, как яшма в снегу. Ребенок действительно умер.

Плосконосый приложил пальцы к его губам.

Вот так вот умер, всего два месяца от роду. Зачем нужно было в такую погоду брать его с собой на улицу?

Малыш заболел, ночью была высокая температура.

Мужчина снова скручивал сигарету.

Возможно, он просто потерял сознание; если бы доставили в больницу, его еще можно было бы спасти… Но нет, уже не получится. Да и что бы они сделали?

Женщина, прекратив плакать, легонько поправила сверток. Женщина, держащая мертвого ребенка, с болью на лице, далекой, как звезды на небе.

Смерть пришла очень быстро: всего лишь несколько глотков водки, одна сигарета, и вот тот младенец, такой маленький, погас, как свет лампы. Яшма, которой я только что коснулся, — это и была смерть. Снежинки таяли, падая на кончики пальцев.

Жил-жил и умер. Ребенок, так же как и его маленькое одеяло, не плачет, не издает звуков, ему не жарко и не холодно.

Холодные, как льдины, все вжали головы в плечи. В свои семнадцать мы почти не видели смерти, и так хотелось сделать что-то для этого малыша, заплакать или хотя бы по очереди греть его, пока не очнется.

Машина приехала на базу, и они ушли, а мы отправились за припасами.

Отключили электричество, на базе не оказалось даже пакета лапши.

В магазине мы увидели их издалека. У женщины в руках больше не было свертка, она стояла перед прилавком и выбирала кусок цветной ткани, как и все женщины здесь. Она внимательно рассматривала ткань, поднимала ее и прикладывала к груди, у которой недавно держала ребенка, к груди, на которой еще оставались замерзшие бусинки-слезы…

Ткань действительно была очень яркой.

Мы ретировались, очень быстро. Все еще дул ветер. Куда подевался тот младенец? Как будто его никогда и не было.

2

Однажды Лао Цзянъ попал в совхозную больницу с аллергией на стрептоцид. Дело было летом, он весь покрылся крапивницей. Усеянный сыпью, Лао Цзянь напоминал лежащий на больничной койке кусок наждачной бумаги. Он тихонько сообщил мне, что больше всего пострадали интимные места. А еще признался в том, что, если бы не боялся умереть, ни за что не лег бы в больницу — там очень много клопов, которые кусают его прямо поверх крапивницы, оставляя волдыри. Его мучил страшный зуд, и когда он дотрагивался до кожи, она казалась ему одновременно и своей, и чужой.

— А еще, — Лао Цзянь бросил взгляд на соседа по палате, — тот парень уже при смерти. Внутри у него все сгнило — что-то с кишечником, он давно ничего не ел. Ты чувствуешь этот запах, как из бочки с соленьями? Иногда я просыпаюсь и не понимаю, где нахожусь. Мне страшно. Мать твою, мне ужасно страшно.

Голова умирающего торчала из-под грязного одеяла. Я никогда не видел такого худого человека — только кожа и волосы. Его глаза были закрыты, он лежал неподвижно, словно тень.

— Он из образованной молодежи?

— Нет. Ему всего шестнадцать.

— Родные есть?

— Есть. Ты, когда заходил, наверное, видел в коридоре несколько крестьян, играющих в карты? Это его братья и дяди.

— Почему они о нем не заботятся?

— Время от времени они появляются в палате — глянут на него и сразу уходят. Прошлой ночью я проснулся и увидел, что мой сосед открыл глаза и смотрит в окно. Его взгляд был неподвижным, как вода, и очень печальным. Я позвал его брата. Спросил парня, чего он хочет. Он ничего не ответил, просто снова закрыл глаза. Ему всего шестнадцать, он уже начал работать на семью, но болезнь все испортила.

Тут больной проснулся и принялся искать что-то глазами. Подойдя поближе, я увидел, что его рот открыт. Я наклонился и прислушался, он прошептал голосом слабым и тонким, как ниточка:

— Открой дверь.

По крайней мере, мне так послышалось. Лао Цзянь спросил меня, что он сказал. Я ответил:

— Открой дверь.

Лао Цзянь попросил позвать его брата и дядю. Я сказал, что сейчас схожу за ними. Юноша снова открыл рот — его голос стал немного громче. Он, как мне показалось, спросил:

— Цзюй здесь?

Я не знал, что ответить, и пошел в коридор искать его родственников.

Они только что сыграли партию, один собирал карты, а остальные трое сворачивали самокрутки. Я сказал, что он проснулся. Они не отреагировали, просто продолжая заниматься своим делом. Я сказал, что племянник спрашивал Цзюя. Один парень, что помоложе, пробормотал что-то, встал и вошел в палату. Другие закурили и стали приводить в порядок спички (ставки для игры).

— Он очень тяжело болен.

— Да, но он не умирает.

— То есть он выживет?

— Он не умирает.

Я хотел спросить, кто такой Цзюй, но не стал. В ушах еще звучал едва уловимый шепот молодого человека, такой холодный и ясный.

На следующее утро я снова отправился навестить Лао Цзяня. Крестьяне стояли в коридоре. Кровать юноши была пуста. Лао Цзянь сказал, что он умер в четыре утра (может, в три). Он ушел очень спокойно, как льдинка, которая растаяла, стоило только отвести от нее взгляд. Его смерть ничем не отличалась от жизни, не было границы между жизнью и небытием, это произошло мгновенно, может, даже еще быстрее — он просто тихо перешел на другую сторону, как по ровной дорожке. Последние его слова были: «Еще не рассвело». Он надеялся дождаться рассвета, думал, что, если наступит утро, он сможет продержаться еще один день, не хотел умирать, но было поздно. Когда пришел его дядя, тело уже остыло…

— Я как будто прожил несколько лет за эти пару дней, видел, как человек рядом со мной перешел от жизни к смерти, и мой взгляд на этот чертов мир изменился. Жизнь теперь кажется мне чем-то вроде пакета со льдом в руках медсестры — до ужаса холодной. Я начал воспринимать многие вещи по-другому; смерть страшна не сама по себе, а тем, что она ломает живых. Но люди не такие хрупкие, как кажется. Ты видел его родственников, когда заходил? Они ждут денег. Они продали его тело.

— Сегодня ты должен вытащить меня отсюда, мать твою, я не могу смотреть на эту пустую кровать, она как дверь в другой мир. Эта дверь прямо рядом со мной, и мне очень страшно.

В тот день Лао Цзяню не разрешили выписаться. Он громко заплакал, прямо перед врачом.

3

Мы с Ли Шуаном собирались на четвертый участок собирать солому. Для растопки печи она слишком мягкая, не наносишься туда-сюда. К тому же солома, выбрасываемая комбайном, очень мелкая, ее было сложно убирать, поэтому никто и не брался, ее просто сжигали. В конце осени поля превращались в один большой пал. Участок номер четыре находился недалеко от нашего отряда, так что солома шла на подстилки в свинарнике и ремонт стен.

Ли Шуан запряг большую черную кобылу. Было восемь утра, мы выехали в поле.

Мой спутник управлял повозкой, рассказывая пошлые истории. Ли Шуан веселился и хлестал кобылу кнутом. Когда он попадал по ушам, кобыла вздрагивала от боли, и кожа на крупе дрожала.

Мы прибыли на четвертый участок; я взял вилы и начал собирать солому, а Ли Шуан расстегнул штаны и стал мочиться на землю неподалеку от черной кобылы. Окутанный золотистым светом, он смотрел на восток, где солнце еще было красным и таким теплым, что хотелось прижаться к нему щекой. Подбирать солому вилами — целое искусство, если не владеешь им, ничего не выйдет. Вот и у меня получилось собрать лишь воздух. Ли Шуан, застегивая штаны, сказал:

— Ты, мать твою, даже имея оружие, не можешь выстрелить.

Он подошел ко мне, чтобы показать, как правильно обращаться с соломой. Сначала он аккуратно сложил ее в стопки, затем поддел вилами довольно большую порцию и погрузил на повозку. Я попытался повторить его движения, а Ли Шуан, стоя на солнце, сворачивал самокрутку. Черная лошадь жевала траву.

Теперь, вспоминая тот эпизод, я понимаю, что это была настоящая сельская идиллия: пшеница, повозка, простая работа и утреннее солнце. Безмятежное поле, тихая и спокойная деревня вдалеке…

Когда слепая мышь (позже я узнал, что по-научному это «крот») вылезла из своей норы, большую часть соломы мы уже погрузили на телегу. Мышь появилась прямо рядом с мордой черной кобылы — та испугалась, подняла голову и рванула прочь. Вся собранная солома рассыпалась.

Ли Шуан гонялся за лошадью по пшеничному полю, кричал на нее, солома летела с повозки на землю. Он схватил кобылу за голову, но она отбросила его прямо под колеса телеги. Когда я добежал до товарища, мне показалось, что с ним все в порядке, но он вдруг побледнел, заплакал и сказал, что у него болит живот и ему нужно в туалет.

Я стряхнул с него солому и попытался помочь встать, но ничего не получилось. Он говорил, что ему очень больно, что, кажется, он умирает, и просил скорее сходить в поселение — позвать его мать и привезти еще одну телегу…

Когда я вернулся на поле с матерью Ли Шуана и повозкой, он очень переменился. Его лицо было перекошено от боли, одежда пришла в беспорядок, он очень ослаб и весь дрожал.

Ли Шуан не позволял никому к себе прикоснуться, даже воздух вокруг него казался болезненно хрупким. Его мать вынула из кармана что-то черное, отломила маленький кусочек и растерла его в небольшой плоской чашке. Затем она села на землю и, аккуратно подняв голову сына, положила ее себе на колени.

— Выпей, тогда боль уйдет.

Ли Шуан открыл рот, как младенец, маленькими глотками выпил черную жидкость (позже я узнал, что это был опиум) и успокоился.

Его мать сказала:

— Закрой глаза, отдохни немного.

Он ответил:

— Когда закрываешь глаза, темно…

Солнце стояло в зените, мы положили Ли Шуана на повозку, запряженную ослом. Нужно было ехать в больницу, которая находилась за двадцать ли от поля, с нами поехал владелец повозки и медсестра.

Я взял вилы и сломанный кнут и пошел обратно. На поле все было как раньше. Казалось, произошедшее с Ли Шуаном было выдумкой. Когда я снова увидел черную лошадь, история стала еще менее реальной. Кобыла вернулась в стойло и начала есть из кормушки. Я сильно ударил ее сломанным кнутом, со шкуры поднялось облачко пыли и повисло в солнечном луче.

Вечером Ли Шуана привезли обратно. Сообщили, что он умер в дороге, его печень и селезенка были полностью разорваны, но благодаря опиуму он почти не страдал. Мать все время держала его в объятиях. Медсестра сказала, что она не плакала. Один глаз у матери Ли Шуана был искусственный и ни из него, ни из настоящего глаза не упало ни слезинки, лишь в самом конце она сказала:

— Подожди меня там, я скоро.

Много лет спустя я увидел в художественной галерее репродукцию картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года». Рассматривая это полное трагизма полотно, я подумал о том, что, если у отца и сына поменять местами выражения лиц, они будут напоминать Ли Шуана и его мать. Глаз Ивана Грозного казался вполне похожим на искусственный.

Я вспоминаю эти три случая всякий раз, когда сталкиваюсь с чужим горем и скорбью. Люди в Бэйдахуане относились к смерти равнодушно, и я никогда не мог понять почему. Грань между жизнью и смертью была там очень расплывчатой — как будто переход из одного места в другое. Они воспринимали смерть как нечто временное, а жизнь — как нечто легкое, случайное. Казалось, в их сердцах существовала какая-то другая вечность. А я всегда считал, что жизнь дается одна-единственная и нужно оберегать ее, я боялся, что однажды она оборвется, потому что слово «смерть» в словаре означает «потеря жизни». Я ответственен только за одну эту жизнь, и никакой другой временной реальности не существует. На какое-то время слово «вечность» потеряло для меня смысл, все стало краткосрочным, сегодня — это сегодня, завтра может не наступить, а если и наступит, может оказаться не таким, как я себе представлял. Я боюсь смерти, и никогда не думал, что несу ответственность перед ней. В отличие от верующих, я не считаю, что смерть — это проверка жизни. Я боюсь самой смерти, так как считаю, что она — окончание всего и, помещенная на чашу весов, моя жизнь не имеет значения. Раньше я никогда не задумывался о том, достойно ли провел отпущенное мне время, ведь все, что я сделал, в итоге будет неважно. Я могу завершить свою жизнь, когда сам этого захочу. В отличие от крестьян, я не верю ни в перерождение, ни в то, что кто-то «ждет тебя там». Можно ли сказать, что такой человек, как я, на самом деле жил? Стоит ли горевать о нем?

Человек достоин называться мертвым, потому что жил. Но кто из нас может доказать, что он жил? Кто из нас заслуживает смерти? Смерть — это высокая честь. Говорят, что нужно прозреть истину, отделенную от жизни и смерти, но кто на самом деле способен на это?

Предыдущая главаГлава 29 из 59Следующая глава