В 1931-м Ильф и Петров были уже известными писателями. “Двенадцать стульев” неоднократно переиздавали. Читатели Советской России и буржуазной Европы ждали новой книги о воскресшем Остапе Бендере.
12 марта 1931 года, когда журнал “30 дней” уже печатал “Золотого теленка”, Ильф и Петров отдали рукопись романа в издательство “Земля и фабрика”. Кстати, принял у них рукопись некий К. Шор, однофамилец мнимого прототипа Бендера.
Но к этому времени “Земля и фабрика” стала частью Государственного издательства художественной литературы (ГИХЛ, Гослитиздат). Поэтому 29 марта Ильф и Петров заключают договор с ГИХЛ. Однако месяц шел за месяцем, а издательство книгу печатать и не собиралось. Хуже того, публикация в журнале “30 дней” едва не прервется.
В советской стране с начала 1920-х существовало особое учреждение, занимавшееся цензурой, – Главное управление по делам литературы и издательств, в просторечии Главлит. В июне 1931-го Главлит возглавил большевик, участник революции, партийный деятель и советский дипломат Борис Волин. У Волина были основания не любить Ильфа и Петрова: в 1929-м они несколько иронично написали о его участии в травле Пильняка. Пильняка не защищали, но потешались над самим диспутом “Писатель и политграмота”. Диспут Ильф и Петров представили в виде урока, к которому писатели оказались готовы на три с минусом.[702] Правда, Волина Ильф и Петров назвали “отличником”, но написали так, что было неясно, хвалят они его или высмеивают.
Став начальником Главлита, Волин наложил запрет на публикацию “Золотого теленка” в “30 днях”. Но главный редактор журнала Василий Соловьев тоже был революционером, большевиком, участником Гражданской войны – и в решительности и бескомпромиссности Волину не уступал. Понимая, что столкнуться придется с сильным противником, Соловьев обратился за поддержкой к Луначарскому.
Анатолий Васильевич уже не был политическим тяжеловесом. Он начал терять влияние еще в конце двадцатых. В 1929-м Луначарского сняли с должности наркома просвещения. Его избрали академиком АН СССР, назначили директором Института русской литературы (Пушкинского Дома) и директором Института литературы и языка Коммунистической академии. Он пользовался уважением, авторитетом, но не обладал реальной властью. И всё же для Соловьева, который, вопреки запрету Главлита, продолжал печатать “Золотого теленка”, это была хоть какая-то защита. Не помогло – позже его снимут с должности.
7 декабря 1931 года Волин направил в Оргбюро ЦК ВКП(б) обзор литературных журналов, где о публикации “Золотого теленка” в “30 днях” писал с негодованием: “В ряде номеров печатался «Золотой теленок» Ильфа и Петрова – пасквиль на Советский Союз, где банда жуликов совершенно безнаказанно обделывает свои дела. Дальнейшее печатание этого пасквиля, искажающего советскую действительность, было прекращено Главлитом. Редакция ответила на это помещением на всю страницу портретов авторов и возмутительной статьей Луначарского, где, между прочим, восхваляется сатирическое творчество Замятина”.[703]
Волин не только возглавлял Главлит, но и состоял в РАППе – Российской ассоциации пролетарских писателей. Это усугубляло положение Ильфа и Петрова.
В первые десять лет после революции одна за другой возникали литературные группы. Маяковский с футуристами создали “Левый фронт искусств” – ЛЕФ. Аполитичные ленинградские писатели (Михаил Зощенко, Константин Федин, Вениамин Каверин, Лев Лунц) организовали группу “Серапионовы братья”. Авторы журнала “Красная новь” во времена редакторства большевика-троцкиста Александра Воронского создали группу “Перевал”. Перевальцами были Эдуард Багрицкий, Михаил Светлов, Михаил Пришвин, Дмитрий Кедрин.
У литературного многообразия была и твердая идеологическая основа – резолюция ЦК ВКП(б) “О политике партии в области художественной литературы” от 18 июня 1925 года. Там, в частности, говорилось:
“Распознавая безошибочно общественно-классовое содержание литературных течений, партия в целом отнюдь не может связать себя приверженностью к какому-либо направлению в области литературной формы. <…>
Поэтому партия должна высказаться за свободное соревнование различных группировок и течений в данной области”.[704]
В конце двадцатых положение изменилось: самой влиятельной в литературном мире стала РАПП. В 1928-м она слилась с региональными ассоциациями во Всесоюзное объединение Ассоциаций пролетарских писателей – ВОАПП. Но именно рапповцы занимали в ней ведущее место.
Валерий Кирпотин, сам твердокаменный большевик, о ленинградских рапповцах писал так: “…большей частью юноши, иногда почти подростки, в лучшем случае – рабкоры, кружковцы, – беспомощные во всех отношениях. <…> Они мало читали, совсем не умели писать, – но зато уже научились упирать на классовую сознательность…”[705]
В столичном же руководстве РАППа люди были энергичные, пробивные. Они быстро освоились в новой реальности, хотя по своему происхождению и занятиям никак не были связаны с рабочим классом.
Леопольд Авербах, генеральный секретарь РАППа, – племянник Якова Свердлова, сын владельца типографии, весьма состоятельного человека. С юных лет на работе комсомольской, затем – партийной и литературной. Ответственный секретарь журнала “На литературном посту”, литературный критик. Тот еще пролетарий. И к тому же сестра Леопольда, Ида Авербах, вышла замуж за Генриха Ягоду, который при больном Менжинском фактически руководил деятельностью ОГПУ.
Владимир Ермилов, секретарь РАППа, – сын педагога, журналиста, литератора. Как и Авербах, с комсомольской работы перешел на литературную, став одним из самых известных литературных критиков своего времени. Солженицын упомянет о нем в романе “В круге первом”. “Громилой советской литературы”[706] назовет его литературовед Вячеслав Огрызко. Даже Фадеев сравнивал Ермилова со скорпионом.
Владимир Киршон, еще один секретарь РАППа, – сын присяжного поверенного (адвоката), после учебы в Коммунистическом университете им. Якова Свердлова пошел работать в совпартшколу, вскоре стал драматургом и поэтом.
“Пролетарский писатель – это активный борец рабочего класса, стоящий на уровне передовых идей своего времени. Но не только стоящий, а борющийся активно за преобразование действительности в сторону коммунизма”[707], – писал рапповский функционер Владимир Ставский.
Литература была для них орудием или, скорее, оружием, что рапповцы охотно признавали. “Пролетариату нужно оружие самых разнообразных родов – и скорострельное, и тяжелая артиллерия. Литература включает и должна включать в себя разные роды оружия”[708], – это уже Александр Фадеев.
Себя, “пролетарских писателей”, рапповцы противопоставляли писателям-“попутчикам”, к которым относились все непартийные литераторы. С “попутчиками” собирались покончить: не вечно же с ними по пути? Пусть или станут пролетарскими писателями, или будем считать их врагами: “Попутчику по пути с революцией, но до какой станции? – Неизвестно. Попутчик сочувствует революции, но будет ли он ее защищать в момент острой опасности? – Неизвестно. Попутчик – друг революции, но ненавидит ли он всех ее врагов? – Неизвестно. Попутчик восхищается революцией, но готов ли он беспрекословно исполнять ее приказы? – Неизвестно”.[709]
На рубеже двадцатых-тридцатых влияние и агрессивность РАППа росли с каждый годом, если не с каждым месяцем.
4 декабря 1929 года Владимир Маяковский позвонил поэту Илье Сельвинскому: “Читали сегодня «Правду»?”. Сельвинский ответил, что еще не читал. Маяковский предложил встретиться у памятника Пушкину. Протянул Сельвинскому газету, открытую на третьей полосе с редакционной статьей “За консолидацию коммунистических сил пролетарской литературы”. Статья критиковала “групповщину” и “кружковщину”, распекала журнал “Печать и революция” за “наскок” на РАПП и завершалась призывом “сплотить все коммунистические силы и сомкнутыми рядами, базируясь на основной пролетарской организации (ВОАПП), и через нее итти (так в тексте. – С. Б.) вперед к разрешению огромных задач, стоящих перед партией на литературном фронте”.[710]
“– Всё понятно? – спросил Маяковский очень взволнованно. – Обратите внимание на выражение «через нее».
– То есть?
– Это значит, что партия свою литературную политику намерена проводить через ВОАПП. Теперь придется мне закрыть мой Реф, а вам – ваш конструктивизм.
– Почему вы так думаете?
– Но это же ясно! До сих пор наши драки с Безыменским и компанией были спорами одной литгруппы с другой, но теперь это будет ударом по партийной политике. А я с партией сражаться не намерен”.[711]
У Маяковского были связи в ЦК, так что он мог руководствоваться не только газетной статьей. Сельвинский в РАПП не вступил, а Маяковский вышел из родного ЛЕФа, оставил журнал “Новый ЛЕФ” и подал заявление в РАПП. “Никаких разногласий по основной политической линии партии, проводимой в РАПП, у меня не было и нет”[712], – заявил он и прочитал на собрании Московской ассоциации пролетарских писателей свою новую поэму “Во весь голос”, свое поэтическое завещание.
В шестидесятые годы Катаев осуждал переход Маяковского из родного футуристического ЛЕФа в чужой и еще недавно враждебный РАПП. Но в начале тридцатых и сам Валентин Петрович писал в “Литературной газете”: ждет, мол, что его привлекут к “постоянной работе ассоциации пролетписателей, хотя бы в дискуссионном порядке и без права решающего голоса”. Он был готов помочь “делу создания мощной советской пролетарской литературы, которая во что бы то ни стало должна перекрыть чрезмерно еще почитаемых у нас классиков феодальной и капиталистической России”.[713]
Рапповский критик Иосиф Маркович Машбиц-Веров на страницах журнала “На литературном посту” назвал Катаева одним “из очень одаренных писателей”. И тут же начал его ругать. Пожалуй, даже громить: “Замечательное и бесспорное дарование <…> начинает выполнять социально-вредную, регрессивную роль. <…> Катаев «никуда» не зовет своим творчеством <…>. Он не воспитывает из читателей борцов, но зато (пусть неосознанно) воспитывает «существователей», так сказать, безумных «наслажденцев» жизни. Так под невинными художественными деяниями оказывается «философия» огромных и еще сильных социальных слоев косного мещанства, борьба с которым в эпоху культурной революции – одна из самых важных и неотложных задач”.[714]
Это в шестидесятые, сидя на своей чудесной переделкинской даче, Валентин Петрович мог написать, будто “РАПП такой же вздор, как и «Леф»”.[715] А в 1930–1931-м от статьи в журнале “На литературном посту” его, должно быть, мороз подирал по коже.
“Вождей РАППа – Киршона, Фадеева, Авербаха, Афиногенова, Либединского, Чумандрина, Ермилова, Макарьева – боялись. Власть их была безгранична”[716], – писал Валерий Кирпотин, а он был не беззащитным “попутчиком”, а сотрудником ЦК, человеком весьма влиятельным. Так же оценивала положение дел писательница Валерия Герасимова, первая жена одного из лидеров РАППа Александра Фадеева: “Эта клика путем неисчислимых ухищрений добивалась монополистического положения в литературе. В их руки перешли почти все журналы. От них зависели судьбы. Они широко печатались, прославляя друг друга и затаптывая им неугодных”.[717] Именно рапповцы Авербах и Киршон буквально уничтожали в печати Михаила Булгакова.
Люди тянутся к сильным и влиятельным – и вместе с Маяковским в РАПП пришли Эдуард Багрицкий и молодой поэт Владимир Луговской. Багрицкий был тогда популярен и знаменит, а Луговской уже написал свои, быть может, самые известные строки.
Итак, начинается песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, идущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны…
Ильфа и Петрова рапповская критика не уничтожала, как Булгакова: Михаил Кольцов защищал их на рапповских собраниях, доказывая “при весьма неодобрительных возгласах” “право на существование в советской литературе писателей такого рода, как Ильф и Петров, и персонально их”.[718]
Однако и влияния Кольцова и Луначарского не хватило, чтобы пробить публикацию “Золотого теленка”. Месяц шел за месяцем, а советское книжное издание всё не появлялось. Нью-йоркское издание “The Little Golden Calf” вышло в 1931-м с рекламой: “Эта книга слишком смешная, чтобы ее напечатали в Советском Союзе”. В берлинском издательстве “Книга и сцена” “Золотой теленок” уже вышел на русском языке, а в Советском Союзе была опубликована только журнальная версия романа.
“Я живу, как червь. «Золотой теленок» пока не выходит, и кто знает, выйдет ли вообще”, – грустно писал Илья Ильф Александру Козачинскому 13 января 1932 года.
И тогда Ильф и Петров решили обратиться к одному из всесильных рапповцев – они написали Фадееву. Их письмо пока не найдено в архивах, но сохранился ответ Фадеева. Он пишет вежливо и как будто с симпатией, но помочь не обещает: “Что Ваша повесть остроумна и талантлива, об этом Вы знаете и сами. Но сатира Ваша всё же поверхностна. И то, что Вы высмеиваете, характерно главным образом для периода восстановительного. Похождения Остапа Бендера в той форме и в том содержании, как Вы изобразили, навряд ли мыслимы сейчас. И мещанин сейчас более бешеный, чем это кажется на первый взгляд. С этой стороны повесть Ваша устарела. Плохо еще и то, что самым симпатичным человеком в Вашей повести является Остап Бендер. А ведь он же – сукин сын. Естественно, что по всем этим причинам Главлит не идет на издание ее отдельной книгой”.[719]
Брат Валентин по-своему тоже пытался то ли пробить публикацию “Золотого теленка”, то ли просто высказать негодование. Борис Ефимов вспоминает прием в “Жургазе”, что-то вроде званого вечера. Кольцов организовывал эти приемы, приглашая не только журналистов, но и иностранных дипломатов, взошедших или только восходящих звезд советской эстрады, театра, оперы. И вот на одном таком собрании ведущий объявил: “Сейчас Иван Семенович Козловский нам что-нибудь споет, потом Сергей Образцов покажет нам новую кукольную пародию, а потом…”. И тут неожиданно поднялся Валентин Катаев и громко, со своим неизменным одесским акцентом, сказал: “А потом товарищ Волин нам что-нибудь запретит”.
Могущественный начальник Главлита возмутился:
“– Что вы такое позволяете себе, товарищ Катаев?!
– Я позволяю себе, товарищ Волин, – незамедлительно ответил Катаев, – вспомнить, как вы позволили себе запретить «Двенадцать стульев».
– И правильно сделал. И кое-что следовало бы запретить из ваших, товарищ Катаев, антисоветских пасквилей”.[720]
Разгоравшийся скандал пресек Кольцов.
Обычно эту историю датируют серединой тридцатых или, конкретнее, 1934 годом. Однако в 1934 году “Двенадцать стульев” никто не запрещал, более того, в этом году вышло новое, седьмое, издание романа. Может быть, разговор относится не к середине, а к началу тридцатых, точнее, ко второй половине 1931-го – началу 1932 года, и речь шла не о “Двенадцати стульях”, а о “Золотом теленке”? Борис Ефимов писал мемуары в очень почтенном возрасте, когда некоторые детали могли уйти из памяти. Если речь шла о “Золотом теленке”, то всё встает на свои места. Другое дело, чего всё же добивался Катаев, и как он отважился пойти на конфликт со столь могущественным чиновником? Может быть, хотел привлечь внимание высокопоставленных посетителей приема, надеялся на их помощь. А может быть, у экспансивного южанина просто сдали нервы. Валентин Петрович хотя и был конформистом, но сервильностью не отличался.
Так или иначе, до апреля 1932 года положение с публикацией “Золотого теленка” казалось безнадежным. А в апреле всё начнет быстро меняться.
Но прежде чем продолжить рассказ о судьбе второго романа Ильфа и Петрова, вернемся на два года назад. В апрель 1930 года.