Как-то незаметно прошло лето – без особенных потрясений, но полное повседневных страхов и неприятностей. Вдруг в одно прекрасное утро приходит Сергей Митрофанович, – ты думаешь, что он просто зашел навестить, как трогательно с его стороны, ах, какой милый старик и тому подобное; и вдруг милый старик сообщает, что Володя Глушко только что застрелил на улице полицая. Перестань трястись и реветь, говорит милый старик, смотреть на всех вас тошно, умойся сию минуту и ступай к Алексею – скажи ему от имени Глушко, что все в порядке. Если не считать застреленного полицая.
Все, конечно, относительно. Сейчас это можно назвать просто неприятностью, потому что все кончилось благополучно, – полицай, видно, оказался не из номенклатурных, и никто не стал поднимать из-за него шума. А если бы Володю арестовали, да еще здесь, на Пушкинской?
Только испугом отделалась она и через три дня после случая с полицаем, когда фон Венк пришел к ней как ни в чем не бывало – словно и не было того вечера в казино – и спросил, давно ли она связана с бандитами. Спросив это очень серьезным тоном, он молчал несколько секунд, испытующе глядя на нее через стол, и вдруг откинулся назад и захохотал, страшно довольный произведенным впечатлением. Что она пережила за эти несколько секунд!
И что же оказалось? В докладе о перспективах развития местной промышленности, который ей однажды дали перепечатать, был упомянут какой-то объект, имевший для немцев большую ценность в смысле его будущего использования; и не успел Заале вернуться из Ровно, где выступал с этим докладом на совещании гебитскомиссаров, как драгоценный объект взял и взлетел на воздух. «Судите сами, милейшая Татьяна Викторовна, – сказал фон Венк, – подозрение падает на вас в большей степени, нежели на участников совещания, ха-ха-ха!»
Очаровательная манера шутить у этого человека. Хорошо еще, если он не повторяет свои лучшие шутки каждому приятелю, как это обычно делают записные остряки. И вообще, если говорить всерьез, то до сих пор нельзя сказать с уверенностью, была ли это действительно шутка. Это могло быть попыткой прощупать, увидеть ее реакцию. Но что об этом гадать! Не первый месяц она ходит по острию ножа, пора бы привыкнуть…
Да, ничем хорошим это лето не вспомнишь. От Люси по-прежнему ни слова, хотя кое-кто получает иногда письма из Германии. Пишут мало, редко и невесело. Уже выработался особый эзопов язык этих писем, понятный всем, кроме немецкой цензуры. «Мамо, а у нас тут всё дожди и дожди, с наших девчат уже некоторые повыходили замуж за летчиков». Германию, видно, бомбят все сильнее и чаще, даже немцы начинают говорить об этом совершенно открыто. У Дитрих погибла в Кёльне родственница с детьми.
Если бы только знать, что это действительно когда-то кончится. Пусть через год, через два, через три. Если бы только знать это наверняка! Ждать – это ведь еще не самое плохое. Гораздо хуже, когда уже ничего не ждешь.
С Кириллом Андреевичем Болховитиновым Таня встретилась во второй раз именно там, где все время боялась его увидеть: в коридоре гебитскомиссариата. Она шла с пачкой переписанных бумаг в руке, так что при всей ее изворотливости никак нельзя было изобразить дело так, будто зашла сюда на минутку – просто по делу. Орловский дворянин, как и следовало ожидать, при виде нее изумился, но ограничился лишь поклоном, ничего не спросив.
Лишь неделю спустя, когда они встретились опять, на этот раз на улице, он задал вопрос, которого она боялась. Но тут уж Таня была подготовлена, психологически подготовлена со времени второй встречи, и с великолепным бесстыдством заявила, что не видит в службе у немцев ничего страшного. Она патриотка, да, и любит свою родину, но ведь и есть что-то надо. И потом, лучше уж печатать на машинке, чем мыть полы в солдатской столовке.
– Строго говоря, мытье полов – работа ничуть не хуже других, – заметил дворянин.
– А вам приходилось это делать? – спросила она с вызовом.
– Мне – нет, но моей матушке приходилось, в первые годы эмиграции. Вы, разумеется, вольны поступать как вам угодно, но зачем же тогда было упрекать меня в том, что я пошел к ним на службу, – то есть сделал точно то же, что сделали вы сами?
– О, вы совсем другое дело! У вас другое положение, вы инженер и могли работать во Франции. Я не осудила бы вас, если бы вы умирали с голоду или если бы вам грозила высылка на принудработы, как грозила мне…
– Высылка, простите, куда? – не понял Болховитинов.
– Ну куда, на принудиловку! Послали бы куда-нибудь в госхоз – это они теперь колхозы так переименовали – или в Германию, еще хуже. Вам же это не грозило!
– Да, но я ведь вам объяснял однажды… у меня не было другой возможности приехать сюда, – сказал он виноватым тоном. Почему, собственно, ему так понадобилось сюда приезжать, Таня не совсем понимала.
– Ну как, удалось вам разыскать тут какого-нибудь завалящего интеллигента? – спросила она, переводя разговор на другие рельсы.
Болховитинов принялся обстоятельно рассказывать, что да, кое-какие знакомства у него появились – он вхож в три дома, очень разные люди, но все одинаково не любят немцев; две семьи при этом питают приблизительно такие же чувства и к советской власти, а третья, наоборот, – настоящие большевизаны, но милые люди…
– Настоящие кто? – переспросила Таня, поднимая брови.
Болховитинов очень смутился:
– Простите, у меня иногда прорываются галлисизмы… Я хотел сказать, что они сочувствуют большевикам.
– А-а, – сказала Таня. – В общем, Кирилл Андреевич, если «большевизаны» вас не отпугивают, приходите как-нибудь вечерком, правда. Помните, вы хотели? Посидим, поболтаем. Если, конечно, вам не скучно со мной.
– Бога ради, Татьяна Викторовна! Сочту за честь… непременно… Я просто не осмеливался настаивать после того, как вы в тот раз так решительно меня, мм… как это сказать по-русски…
– Отшили, – подсказала Таня и засмеялась. – Я не хотела вас обидеть, правда. Приходите же!
Она не была уверена, что поступила правильно, приглашая его. Ей казалось, что какая-то маленькая, едва заметная измена Сереже заключена в этом приглашении; не то чтобы Болховитинов ей понравился, – нет, он был каким-то слишком чужим и далеким, этот эмигрант, кадет, почти марсианин, – но просто она не была уверена в своем праве развлекаться в то время, как Сережа находится на фронте. Она пригласила Болховитинова только потому, что – ей показалось – он может быть интересным собеседником; пригласила, чтобы рассеяться немного; просто ей хотелось забыть на час-другой о гебитскомиссариате, о том, чем заняты Володя и Кривошип и чем, если уж говорить начистоту, занята и она сама. Пусть ей лично не пришлось закладывать взрывчатку в этот проклятый объект из доклада гауптмана Заале; она взорвала его, сидя за своей машинкой, и немцы, когда докопаются до всего, сумеют определить ее роль совершенно точно. Вот об этом-то ей и хотелось забыть. Разве это такое уж преступление, Сережа?
Ей было очень трудно этим летом, гораздо труднее, чем год назад. Тогда еще оставался какой-то запас внутренних сил, какой-то странный подсознательный оптимизм, как будто сердце, вопреки рассудку, все еще не до конца поверило в случившееся и продолжало жить наполовину в прошлом, в мирном, благополучном прошлом. А сейчас этот запас был на исходе.
Ей было гораздо труднее, чем Володе или Кривошипу, потому что она была девушкой, не приспособленной для этой опасной, придуманной мужчинами игры; и еще потому, что их роль в игре – в отличие от ее роли – была более активной и предоставляла им возможность действовать и своими действиями влиять на ход событий. А ее роль сводилась в конечном счете к тому, чтобы сидеть и ждать разоблачения и гибели. Ей трудно было поверить в то, что игра со смертью может кончиться как-то иначе.
Болховитинов пришел вечером в субботу. Володи не было дома. Они вдвоем пили чай, потом Таня показала ему библиотеку Галины Николаевны; Болховитинов стал расспрашивать о жизни советской технической интеллигенции, его интересовали многие мелочи, о которых Таня не имела понятия. Откуда она знала, например, как поставлена работа в наших проектных бюро!
Он просидел недолго; видимо, счел неудобным засиживаться для первого раза, хотя Таня видела, что уходить ему не хотелось. Прощаясь, он спросил, чем она думает заняться завтра.
– Стиркой, – сказала Таня. – А что?
– Завтра ведь воскресенье, – немного изумленно, как ей показалось, сказал Болховитинов.
– Ну да, поэтому и надо стирать. Когда же еще заниматься домашними делами, как не в воскресенье!
– А… а в церкви вы не будете?
Таня буквально разинула рот.
– В церкви? Чего ради, Кирилл Андреевич?
– Да-да, конечно, – улыбнулся он. – Я вот к чему, Татьяна Викторовна… Мне завтра придется съездить на один из участков, километров за шестьдесят. Не сочтите за навязчивость, но может быть… вы не отказались бы совершить небольшую автомобильную прогулку? Часа на три, не более. Вы подумайте, – добавил он быстро, словно испугавшись, как бы Таня не сочла себя вынужденной решить этот вопрос сразу, – подумайте до завтра, а завтра я в любом случае заеду – ну, узнать, едете вы или нет…
– Хорошо, – сказала она, – спасибо, я с удовольствием, правда. Я так давно не была за городом! А к какому часу мне быть готовой?
Болховитинов просиял:
– О, тогда к двум, пожалуйста, если вас не затруднит…
Утром она робко сказала Володе, что после обеда едет покататься с Болховитиновым, русским инженером из фирмы «Вернике».
– А-а, – равнодушно отозвался Володя, не отрываясь от книги, которую читал за завтраком. – Ну как он, большая сволочь?
– Почему сволочь? Неужели ты думаешь, что я поехала бы с ним, будь он сволочью!
– Что ж такого, мало ли с кем тебе сейчас приходится иметь дело…
– Да, но это не для дела, понимаешь. Это просто так. Он меня пригласил, и я согласилась. Я не должна была этого делать, Володя?
Володя отложил книгу, подумал и пожал плечами:
– Я не знаю, для чего ты согласилась, поэтому не могу ответить на твой вопрос. Если ты надеешься что-либо у него узнать, то, может быть, стоит попробовать. А просто так не стоило. Мало о тебе еще трепу идет по городу!
Таня вздохнула, – треп действительно шел.
– А что можно у него узнать? – спросила она.
– Откуда я знаю что. Слушай, что он будет говорить, и мотай на ус. Всегда может проскользнуть что-нибудь интересное в самой пустой болтовне. Вы куда едете?
– Не знаю, на участок какой-то. Они тут дорогу строят; очевидно, на один из строительных участков…
– О! – сказал Володя и прицелился в нее пальцем. – Ты у него вот что узнай. Узнай, что это будет за дорога, поняла? Важно знать характер покрытия и ширину проезжей части. Уяснила?
– Что значит «характер покрытия»?
– Это значит, что дороги бывают грунтовые, мощеные, покрытые асфальтом или бетоном. Вот это и надо выяснить.
Ровно в два Болховитинов остановил свою машину перед калиткой. Володя, отогнув занавеску, сказал, что машинка так себе – малолитражный «ханомаг», и ушел в сарайчик, не без ехидства пожелав приятной прогулки.
По странному совпадению, участок, который нужно было посетить Болховитинову, находился недалеко от Семихаток – того самого хутора, где год назад, удрав из-под Белой Криницы, окопники впервые увидели наши отступающие войска и узнали о прорыве фронта немецкими танками. Теперь все это шоссе, по которому они тогда возвращались в Энск на загруженной саперным имуществом полуторке, было изрыто, перекопано, завалено свежими насыпями глины, местами – на холмах – заглублено в землю на два-три метра. День был солнечный и довольно жаркий, тучи пыли, поднятой идущими по объездным путям машинами, стояли над трассой работ, кишащей людьми, словно муравьями. Работали в основном женщины, очевидно деревенские, лица почти у всех были для защиты от солнца и ветра плотно повязаны белыми хустками, – и все они провожали взглядами затесавшуюся среди военных грузовиков маленькую легковую машину, в которой сидели мужчина в штатском и чистенькая, нарядно причесанная девушка. «И зачем только я поехала?» – с тоской подумала Таня, съеживаясь под этими взглядами.
– Я, кажется, сделал глупость, – виновато сказал Болховитинов, заметив ее состояние, – совершенно не учел, что до первого готового участка здесь не менее двадцати километров таких вот объездов… Маленькое удовольствие – ехать так, в пыли.
– Нет, что вы, – тихо отозвалась Таня не сразу – Я не из-за этого…
– Вы раскаиваетесь, что поехали?
– Да. Но не из-за вас, вы не подумайте. Просто…
Она не договорила и замолчала. Ей хотелось пожаловаться ему, сказать, как ей тяжело приходится, каким немыслимо трудным и унизительным оказалось то, что когда-то представлялось высокой романтикой; пожаловаться на эту проклятую жизнь, на войну, на немцев, на одиночество, на то, как ей плохо без Сережи. Но разве он поймет, этот марсианин? Да и потом, главного все равно ведь не расскажешь…
– Не обращайте на меня внимания, – сказала она тонким голосом. – Я знаю, что психопатка, но что же делать? Всякая женщина, у которой на фронте муж, где-то в глубине души наполовину психопатка, просто у меня это слишком уж снаружи, до неприличия…
– Ну что вы, – сказал ошеломленно Болховитинов, – я не замечал в вас ничего психо… психопатического. Но вы разве замужем? Странно, мне почему-то это и в голову не пришло, такая возможность. Вы так молоды, что ваш вид как-то не увязывается… с представлением о замужней женщине.
Он посмотрел на нее сбоку и улыбнулся. «Вот и вру еще зачем-то, – подумала Таня с отвращением, – вру совершенно автоматически, с необыкновенной легкостью, какая-то я вся стала лживая, мерзкая, просто лягушка – тронуть гадко…»
– И давно вы замужем?
– Я? Нет, что вы. Мы поженились перед самой войной, этого даже никто не знал. Видите ли, его родные были против. Поэтому мы так, – она сделала неопределенный жест, – потихоньку. А как только началась война, муж ушел добровольцем.
– Сумасшедший человек. – Болховитинов покачал головой. – Бросить вас в такое время.
– Если бы он этого не сделал, то бросила бы его я, – заявила Таня. – Неужели вы не понимаете, что он не мог поступить иначе?
– Я это понимаю, умом. Хотя сам я, пожалуй, так бы не поступил. Я назвал вашего супруга сумасшедшим, но это то безумие, перед которым преклоняешься. Он молод?
– Да, он… на три года старше меня.
– О, совсем юноша! – Болховитинов опять покосился на нее, улыбаясь. – Приятно видеть такие ранние браки. Нужно очень любить, чтобы отважиться на это, я хочу сказать – в такое время…
Да, наверное, нужно было очень любить, чтобы отважиться. Гораздо больше, чем любила она. Все было бы иначе, будь ее любовь сильнее и самоотверженнее. Она должна была отважиться в тот вечер, когда Сережа был у нее в последний раз. Она должна была отбросить все – стыд, условности, страх перед тем, что будет потом; она должна была сказать ему: «Сережа, я хочу, чтобы сегодня мы стали мужем и женой». Он не мог бы, он не имел права ей отказать!
Все было бы сейчас совсем иначе, но этого не случилось. Она не помнит даже, приходила ли ей тогда эта мысль. Странно, но она вообще почти ничего не помнит о том дне. Они были на площади Урицкого, когда Сережа сказал ей, что идет добровольцем. Что завтра с утра ему на сборный пункт. Они были на площади Урицкого, был горячий, тусклый от зноя июньский полдень, только что дали отбой воздушной тревоги. Сережа сказал ей это. А потом у нее все спуталось. Они пришли, кажется, к ней на бульвар Котовского. Ну да, конечно: Сережа бегал к матери-командирше за валерьянкой. Как будто валерьянка помогает в таких случаях! Вероятно, она была в настоящем обмороке какое-то время, потому что после того, как Сережа ушел к матери-командирше, у нее в памяти остался провал. А потом был уже вечер, красный закат за окнами, – и самое страшное ее воспоминание: Сережа плакал, стоя у окна спиною к ней. Беззвучно. Наверное, мужчины только так и плачут. У него только плечи тряслись. Судя по книгам, мужчины обычно боятся женских слез; как глупо, ведь мы ревем по всякому пустяку, но когда плачет мужчина – это действительно страшно, когда на твоих глазах, не стесняясь, плачет мужчина, которого ты любишь…
– Татьяна Викторовна, что с вами? – встревоженно спросил Болховитинов. – Впрочем, простите за этот глупый вопрос, я трижды идиот. Успокойтесь, не мучайте себя воспоминаниями. Вы знаете, когда я встречаю в жизни что-то хорошее… не именно в моей личной жизни, в ней хорошего мало, а вообще, вокруг… то мне всегда трудно поверить в то, что это хорошее появляется в мире просто так, чтобы исчезнуть без следа. Если вы с вашим мужем очень любили друг друга, то это не могло кончиться просто так… как бывает в книгах или в синема… счастье, и вдруг – война, они расстаются… Я не уверен, что могу вам изложить правильно – в этом нет логики, согласен, жизнь полна подобных примеров, миллионы пар в Европе были разлучены именно так. Но вы знаете, Татьяна Викторовна, есть правда фактов, и есть нечто… другое, иногда оно оказывается сильнее, нежели приземленная реальность. Назовите это силой Добра, если угодно, Добра с прописной буквы…
Таня размазала слезы тыльной стороной ладони, потом вспомнила про платочек – полезла в один карман жакета, в другой. Платка, конечно, не оказалось.
– Я очень хотела бы верить в эту… силу добра, – сказала она, всхлипнув. – Но вы же видите, что кругом делается…
– Делается то же, что делалось всегда, – возразил Болховитинов, – всегда были войны, и жестокости, и всегда страдали люди, не виновные ровно ни в чем. Я ведь не доказываю вам, что человечество живет в раю, не правда ли. Я лишь хочу сказать, что мир все-таки становится понемногу лучше после каждого такого потрясения. Следовательно, закон конечного торжества каких-то добрых сил, несомненно, существует… Он проявляется хотя бы в том явлении, которое принято называть прогрессом.
– А я не знаю, становится ли он лучше, этот наш роскошный мир, – сказала Таня. – Я недавно перечитывала «Войну и мир». Нам бы такую «войну» и такие «бедствия»!
– Ну, это вы зря, Татьяна Викторовна, по тем временам…
– Вот именно – по тем временам! В том-то и ужас, что по тем временам это казалось пределом несчастий, которые могут случиться во время войны. А нам сейчас смешно об этом читать! Ах, сожгли Смоленск! Ах, Москву разграбили! Ах, расстреляли дюжину поджигателей! А сейчас что? Вы видели, что сделали с нашим городом? Помните развалины, где мы с вами познакомились? А вам не рассказывали, как здесь уничтожили евреев? Где же ваш знаменитый прогресс? И это мир, который «стал лучше»?
Объезд наконец кончился. Они выбрались на готовый участок шоссе, обогнали несколько тяжелых крытых грузовиков. В приоткрытое с Таниной стороны окно туго ударил горячий сквозной ветер.
– Я понимаю вашу точку зрения, Татьяна Викторовна, – сказал наконец Болховитинов, – но согласиться с ней – воля ваша – не могу. Мы немного по-разному представляем себе этот прогресс в графическом выражении. Вам кажется, что это должна быть восходящая прямая, где каждая данная точка находится выше предшествующей. Приблизительно так, да? А вы представьте себе не прямую, а ломаную. Тогда, если рассматривать отдельные отрезки, они могут оказаться как восходящими, так и нисходящими, но вся линия в целом идет вверх. Вы сейчас берете один короткий отрезок – полтораста лет; я готов с вами согласиться: на этом отрезке человечество потеряло многое. Многое и достигнуто, не будем забывать об этом, но допустим, что главное утрачено. Назовем это человечностью. Назовем это мягкостью нравов. Назовем это терпимостью – политической, религиозной, какой угодно. Но ведь это только один отрезок! А возьмите их несколько – вы сразу увидите, что эта ломаная, зазубренная, очень нескладная линия все же упрямо стремится вверх. Разве нет? Но несомненно, Татьяна Викторовна. Несомненно! Вы сравниваете наш век с девятнадцатым; хорошо, сравним его с четырнадцатым…
– Почему тогда уж не с Вавилоном?
– Можно и с Вавилоном. С любой исторической эпохой. Сравните наше время с любым, выхваченным из истории наугад, и вы увидите, что нравы смягчились, человечности стало больше, больше терпимости, больше знаний. Нет, вы зря отрицаете прогресс, Татьяна Викторовна…
Машина шла теперь на большой скорости, – под колесами с ровным гулом проносилась гладкая поверхность шоссе, торопливо мелькая навстречу черными поперечными линиями.
– Какова дорожка? – спросил Болховитинов. – Шик!
– Меня не приводят в восторг немецкие достижения, – сказала Таня сухо.
– Напрасно в данном случае. Это не немецкая дорога, Татьяна Викторовна. Эта дорога построена на русской земле, русскими руками. Если тут и замешано несколько немецких инженеров, то это не должно вас смущать. Все ваши заводы в начале тридцатых годов тоже строились иностранцами.
– Тех мы приглашали! А эти пришли незваные. По-моему, есть небольшая разница?
– О да, совсем небольшая – применительно к этой дороге. Немцы уйдут, Татьяна Викторовна, а дорога-то останется. Вы думаете, я не учитывал этого, подписывая контракт с «Вернике»?
– Вы, я вижу, патриот.
– Изволите шутить, Татьяна Викторовна, а тема не из шуточных…
– Простите, я не хотела сказать ничего обидного. Вы можете остановиться на минутку?
Болховитинов сбросил газ и выключил сцепление; машина мягко зашелестела покрышками, сворачивая к обочине.
– У меня закружилась голова, – извиняющимся тоном объяснила Таня, открывая дверцу. – Постоим немного, если вы не торопитесь…
Они вышли на шоссе. Сейчас здесь было тихо, почти безветренно, ярко светило солнце с уже по-сентябрьски блеклого неба. Длинная сверкающая паутинка зацепилась, пролетая, за Танины волосы. По направлению к городу промчался в сопровождении мотоциклистов низкий длинный, забрызганный грязью «хорьх» какого-то высокого начальства. Таня задумчиво посмотрела ему вслед, нюхая сорванную на обочине серебристую веточку полыни.
– Может быть, из самого Берлина едет, – сказала она.
– Возможно, – согласился Болховитинов.
– А эта дорога идет прямо туда?
– Ну, в общем, да. Дальше она смыкается с сетью имперских автомобильных дорог. Вы же видите, это капитальная штука. – Он сделал широкий жест, словно приглашая полюбоваться своим творением. – Немецкий стандарт для стратегических автострад второй категории, с девятиметровой проезжей частью.
– О-о, – сказала Таня. – Девять метров, подумайте. Это что – асфальт?
Она присела на корточки и потрогала пальцем шершавую серую поверхность.
– Никак нет, бетон. Сплошная плита армированного бетона толщиной в шестьсот пятьдесят миллиметров. Точнее сказать, плиты. Видите эти черные полосы? Это термокомпенсационные швы между отдельными плитами. Асфальт! – Он рассмеялся. – Помилуйте, это ведь «панцерштрассе» – дорога, рассчитанная на скоростное движение тяжелых танков. От асфальта, Татьяна Викторовна, здесь через месяц эксплуатации остались бы рожки да ножки…
Теперь только бы не забыть! Смыкается с сетью имперских дорог, это первое. Второе – рассчитана на скоростное прохождение танков. Тяжелых танков. Ширина – девять метров, покрытие – бетон, толщина покрытия – шестьдесят пять сантиметров. Стратегическая автострада второй категории, одним словом. Только бы не забыть цифры, это всегда самое сложное. Девять на шестьдесят пять. Девять на шестьдесят пять…
Колонна, которую они обогнали полчаса назад, настигла их теперь, проревела мимо, отравив чистый степной воздух перегаром синтетического бензина. Потом навстречу показалась другая, – огромные тупорылые «фиаты» громыхали один за одним бесконечной вереницей, камуфлированные увядшими ветками, неряшливо заваленные поклажей, облепленные черной орущей солдатней. Итальянцы пели, выкрикивали что-то, перегибаясь через борта машин, делали непристойные жесты. Болховитинов открыл дверцу, Таня нырнула внутрь, провожаемая свистом и воплями с пролетающих мимо «фиатов».
– Мы вот говорили о Наполеоновских войнах, – весело, с немного неестественным оживлением заговорил он, – сейчас я вас удивлю…
Он достал блокнот, раскрыл его на чистой странице и положил на сиденье между собой и Таней.
– Вы знаете, существует какая-то странная зависимость между основными датами биографии Наполеона и Гитлера. Вы ничего об этом не слышали?
– Нет, никогда. – Таня пожала плечами. – Какая же может быть зависимость?
– Очень странная, – повторил Болховитинов. – Я вам сейчас ее продемонстрирую. Вот смотрите, начнем с события, которое в обоих случаях так или иначе подготовило почву для прихода к власти и Наполеона, и Гитлера. Когда произошла Французская революция?
– Ну… в тысяча семьсот восемьдесят девятом.
Болховитинов достал карандаш и записал на странице год.
– А революция в Германии?
– В восемнадцатом, кажется?
– Совершенно верно. Итак, рядом с цифрой 1789 я пишу 1918. Сколько лет разницы?
Таня сморщила нос, считая в уме, и не совсем уверенно сказала:
– Кажется, сто двадцать девять.
– Правильно. Вы помните, в каком году Наполеон пришел к власти?
– К консульской?
– Нет, к императорской.
– К императорской не помню.
– Наполеон короновался в тысяча восемьсот четвертом году, записываем эту дату. А когда Гитлер стал канцлером?
– В тридцать третьем… Постойте, это же опять сто двадцать девять лет разницы!
Она, широко раскрыв глаза, смотрела на страницу блокнота с детским изумлением.
– Погодите, это еще не все. В тысяча восемьсот девятом году Наполеон разбил Австрийскую империю и вступил в Вену; в тысяча девятьсот тридцать восьмом Гитлер вступил в Вену, аннексировав Австрию. Разница опять, извольте видеть, сто двадцать девять лет. Правильно? Смотрите дальше: через три года после этого Наполеон начинает войну с Россией. Июнь восемьсот двенадцатого, вы знаете. А июнь девятьсот сорок первого – сколько лет разницы?
– Сто двадцать девять, – шепнула Таня почти испуганно.
– Ну вот видите! И еще одна дата: начало военной карьеры. Наполеон поступил на военную службу в тысяча семьсот восемьдесят пятом, за четыре года до революции; Гитлер – в тысяча девятьсот четырнадцатом – тоже за четыре года до революции в Германии. Опять-таки сто двадцать девять лет разницы. Вопрос: что означает это фатальное число, сто двадцать девять?
– В самом деле, что? – с детским страхом спросила Таня.
– Понятия не имею! – Болховитинов развел руками и рассмеялся. – Я только знаю благодаря этому, что Гитлер потерпит фиаско в сорок четвертом году.
– Почему?
– Потому что Ватерлоо было в тысяча восемьсот пятнадцатом! Прибавьте сто двадцать девять, и всё.
– Поразительно, просто поразительно, – сказала Таня. – А даты рождения совпадают таким же образом?
– Нет, вот даты рождения не совпадают, это единственное исключение. Между ними разница в сто двадцать лет. Очевидно, не совпадут и даты смерти. Наполеон умер в тысяча восемьсот двадцать первом. Я не думаю, чтобы Гитлер дожил до пятидесятого.
– Не думаете?
– Нет. Мне кажется, Гитлер не переживет военного поражения, такие фанатики обычно предпочитают гибнуть вместе со своими планами. Если лететь, так уж вверх пятами, по Достоевскому…
– А почему вы так уверены, что Германия обречена на поражение?
– Потому что она имела неосторожность начать войну с Россией. Вы знаете, Татьяна Викторовна, в конечном счете для меня не столь уж существенно, кто управляет страной – государь император или ваш генсек. Россия останется Россией, и сегодняшний колхозник – это все равно тот самый русский мужик, который сумел одолеть и татар, и поляков, и шведов, и французов…
– Забавно, – усмехнулась Таня, помолчав. – Удивительный вы человек, Кирилл Андреевич. Ну что ж, поехали?
– Слушаюсь…
Километра через два бетон кончился, пришлось опять свернуть на объезд. Опять пошли ухабы, пыль, горы развороченной глины, по которым ползали взад и вперед неуклюжие механизмы. Пленные в изодранных, выгоревших добела лохмотьях с теми же ярко-красными буквами «KG» тащили куда-то огромную, сплетенную из железных прутьев решетку, которая прогибалась и пружинила. Впереди показались дощатые домики, высокие насыпи белого песка, какие-то машины.
– Здесь сейчас идет бетонирование, – сказал Болховитинов, подъезжая ближе, – с гравием у нас трудно, приходится использовать местный камень – дробилка вон там, видите. А это бетономешалка…
Подъехав к одному из домиков, он остановил машину.
– Я загляну к прорабу, – сказал он, – это ненадолго – четверть часа, самое большее. Вы посидите здесь или зайдете со мной в контору?
– Я посижу здесь, – сказала Таня, вглядываясь в группу пленных.
Болховитинов ушел. В машине, которая стояла на самом солнцепеке, через пять минут стало невыносимо душно. Тарахтела бетономешалка, ветер нес белую пыль от дощатых навесов, под которыми были сложены штабели бумажных мешков. Таня издали всматривалась в обросшие, изможденные лица пленных – как всегда, с тайной надеждой и боязнью. Неизвестно, чего здесь было больше, страха или надежды; и если бы какой-нибудь волшебник предстал перед нею и спросил, хочет ли она увидеть здесь, сейчас, Сережу или Дядюсашу, – она не знала бы, что ответить.
Болховитинов вышел в сопровождении какого-то немца в штатском и еще одного, по-видимому русского, быстро говорившего что-то с угодливым выражением. Они пошли к навесу с бумажными мешками, потом к бетономешалке. Немец остановил одного из пленных и стал вместе с Болховитиновым разглядывать и перетирать в пальцах то, что было у пленного в тачке. Они явно спорили, человек с угодливым лицом стоял рядом, поглядывая то на одного, то на другого.
– Татьяна Викторовна, подойдите-ка, прошу вас! – крикнул Болховитинов, обернувшись к машине.
– Переведите, пожалуйста, – сказал он, когда Таня подошла. – Скажите этому субъекту, что я категорически против использования цемента этой марки. Скажите, что я предлагаю немедленно прекратить укладку бетона и отправить образцы на лабораторное испытание. В противном случае, скажите ему, я буду…
– Минуточку, – взмолилась Таня, – я же все перепутаю. Давайте фразу за фразой.
Она с грехом пополам перевела немцу всю длинную тираду Болховитинова, путаясь и запинаясь на технических терминах. Потом перевела такой же длинный ответ немца. Потом Болховитинов взял ее за плечо и, легонько потряхивая, велел сказать немцу, что он, господин доктор-инженер Шреде, отъявленный невежда и очковтиратель.
– Я не знаю, как по-немецки «очковтиратель», – испуганно сказала Таня.
– Как не знаете, – крикнул Болховитинов, – это же ваше советское слово!
– Да, но по-немецки…
– Ах, ну конечно, простите, – спохватился он. – Этот болван заморочил мне голову, я действительно ничего не соображаю. Словом, скажите ему, что он не инженер, а сундук.
– Что, что он говорит? – спросил Шреде.
– Он говорит, что вы не инженер, но большой ящик, наполненный старыми тряпками, – сказала Таня, любезно улыбаясь.
Шреде побагровел, затряс головой. Болховитинов молча и яростно погрозил ему пальцем и, держа за локоть, повел Таню к машине.
– Простите, я погорячился, – сказал он, когда они снова выехали на бетон.
– Ничего, – сказала Таня. («Вам это идет, – добавила она про себя, – в спокойном состоянии вы слишком уж хорошо воспитаны».) – Но я думала, вы говорите по-немецки…
– Вообще объясняюсь довольно свободно, – кивнул Болховитинов. – Когда спокоен. А стоит разволноваться, и сразу забываю самые нужные слова.
– Из-за чего, собственно, было волноваться сейчас? – удивленно спросила Таня.
– Вы понимаете, цемент этой марки…
– Ну да, вы говорили, – перебила она. – Но вообще, какое вам дело до того, прочным получится бетон или развалится через полгода?
Болховитинов помолчал, потом сказал сухо:
– Я уже имел честь изложить вам свое отношение к строительству этой дороги. Будь оно другим, я бы здесь не работал. Но коль скоро работаю, считаю своим долгом работать хорошо. Это, если вам угодно, элементарная профессиональная этика.
Последняя фраза Таню обидела. Ну конечно, подумала она, мы ведь здесь не способны понять, что этично и что нет; явился дворянин из Европы и учит советских дикарей элементарной этике. Подумаешь!
Она надулась и ничего не ответила. Умолк, заметив ее настроение, и Болховитинов; до самого Энска они не разговаривали.
На Пушкинской он помог ей выйти из машины и сдержанно попрощался. Может быть, он ждал, что Таня пригласит его зайти, но приглашения не последовало, и Болховитинов снова сел за руль. Когда маленький, похожий на круглого жука «ханомаг» скрылся за углом, Таня обиделась еще больше.
В конце сентября окончательно испортилась погода, зарядили дожди. Наступила осень, вторая осень оккупации. Если бы кто-нибудь сказал раньше, что это продлится целый год и что через год этому еще не будет видно конца!
Впрочем, если послушать Кривошипа, то конец уже виден. Неизвестно только какой. Послушать Кривошипа, так выходит, что все зависит от того, возьмут немцы Сталинград или не возьмут. Как будто это единственный город, который героически защищается! Защищался и Севастополь, и Одесса, до сих пор защищается Ленинград, хотя в немецких газетах пишут, что там уже началось людоедство. Свет, что ли, клином сошелся на Сталинграде!
Немцы, правда, тоже придают этому городу большое значение. Буквально все – Венк, фрау Дитрих, Заале, его помощник Рейнгард, даже его секретарша Ханелоре, миловидная и глупая. Вообще, в кантине только об этом и говорят. И настроение у немцев какое-то не то чтобы подавленное, но определенно тревожное. Так что, может быть, и прав Леша со своими прогнозами. А с газетных страниц слово «Сталинград» исчезло почти совсем. Словно и не было недавних победных фанфар, захлебывающихся от восторга реляций военных корреспондентов, бесчисленных снимков во всех иллюстрированных журналах – рушащиеся городские кварталы, Волга, окутанная дымом горящих и тонущих барж, дикий хаос изорванного железа в цехах «Баррикады» и «Красного Октября», панцер-гренадеры в турбинном зале Сталинградской ТЭЦ…
Теперь обо всем этом не вспоминали. Будто и не заявляли они в августе, что на берегах Волги решается судьба «Восточного похода». Теперь газеты делали вид, что ничего важного, в сущности, в Сталинграде не происходит; обычное сражение, каких много, доблестная шестая армия перемалывает одну русскую дивизию за другой, и спешить с окончанием этой битвы, собственно говоря, нет никакой нужды. Все идет именно так, как предусмотрела гениальная стратегия фюрера, зиг хайль!
В Энске оккупационная жизнь тоже шла своим чередом. По случаю провозглашения «нового порядка землепользования» была устроена областная сельскохозяйственная выставка, на открытии которой выступил сам доктор Кранц. Таня присутствовала на торжестве вместе с другими сотрудниками, но из темпераментно произнесенной речи гебитскомиссара поняла только то, что свободные украинские землепашцы, осчастливленные «новым порядком», должны теперь сдавать германской армии еще больше хлеба, мяса, сала, молока, яиц. Доставленные из районов представители «свободных землепашцев» выслушали речь в угрюмом молчании и поаплодировали без особого энтузиазма.
С великой помпой объявила горуправа об открытии четырех начальных школ – трех украинских и одной русской. Школы эти торжественно именовались «гимназиями»; через неделю после начала нового учебного года, уже в октябре, Таня однажды утром встретила Сергея Митрофановича, который спешил куда-то со своим стареньким портфелем под мышкой.
– А я, дружок, опять учительствую! Трудности пока немыслимые: помещение нам дали прескверное, холод в классах страшный, дети сидят голодные, нет ни букварей, ни письменных принадлежностей, ни парт… Но что поделаешь? Учить-то детей все равно нужно!
Таня даже не нашлась что сказать. Сергей Митрофанович – учителем в фашистской школе? Впрочем, теперь она уже ничему не удивлялась.
Болховитинов долго не подавал признаков жизни, потом опять появился как ни в чем не бывало. Оказалось, ездил в командировку, в Дрезден. Таня его появлением была и обрадована, и смущена, и рассержена – все вместе; чувствовать в душе такую неразбериху было очень противно, и она с горя поругалась с Володей из-за какого-то первого подвернувшегося пустяка, после чего прониклась к себе еще большим отвращением.
Работы на трассе были в основном свернуты из-за наступившей распутицы, но кое-где еще продолжались, Болховитинов, объезжая участки, несколько раз приглашал с собой Таню. Она обычно соглашалась, – ей нравились эти поездки, Кирилл Андреевич оказался интересным собеседником. Они часто спорили, очень часто, по любому поводу, причем начинала обычно Таня; ей все время хотелось отстаивать перед Болховитиновым собственные взгляды, словно все ее существо инстинктивно сопротивлялось чужому влиянию, чувствуя его возрастающую силу.
Иногда они спорили о конкретных вещах, иногда об отвлеченных. Однажды, когда Болховитинов вспомнил какой-то эпизод из истории церкви, Таня заявила, что попы всегда были реакционерами; Болховитинов согласился с нею насчет католиков, но сказал, что православная церковь в России стала учреждением бюрократическим и реакционным только после реформы Петра I, заменившего патриарха синодом, а раньше все это выглядело совершенно иначе. В эпоху татарского ига и в Смутное время, сказал он, церковь была единственным духовным центром национального единства и сопротивления. Игумен Радонежского монастыря Сергий благословил Дмитрия Донского на Куликовскую битву. «Может быть, – не без ехидства добавил Болховитинов, – вы в школе этого не проходили, но исторические факты существуют независимо от того, упоминается о них в учебниках или нет. А подвиг патриарха Гермогена, замученного поляками за отказ выступить в поддержку Лжедмитрия?» – «Ну и что такого, – возразила Таня, – просто этот Гермоген и этот, как его, Сергий были прежде всего русскими людьми; в них говорил патриотизм. Но вот почему, например, попы и монахи всегда боролись против просвещения?» Марсианин выкрутился и тут, сославшись на монахов Кирилла и Мефодия. Кто это такие, Таня и понятия не имела. «Подумаешь, – сказала она независимо, – какие-то два монаха!»
Однажды Болховитинов пригласил ее в кино – посмотреть «Сердце королевы» со знаменитой Леандер в роли Марии Стюарт. Таня попыталась уговорить Володю присоединиться, но тот отказался, и они пошли вдвоем. Единственный кинотеатр в городе, открытый для населения, находился на площади Урицкого – бывший «Серп и молот», чудом уцелевший от бомб; теперь он назывался «Тиволи». Они пришли за четверть часа до начала сеанса, в ободранном холодном фойе кривлялась на эстраде какая-то жалкая певичка, тщетно старавшаяся выглядеть неотразимой; подыгрывая себе на аккордеоне, она с залихватскими ужимками пела «Лили Марлен».
Только уже в зрительном зале, когда на экране замелькали кадры очередного выпуска Wochenschau[26], Таня сообразила, что именно здесь были они впервые с Сережей. Она вспомнила и похолодела. Выпуск – довольно старый, еще августовский – был почти весь посвящен боям на Северном Кавказе: Ю-87 бомбили переправы через Кубань, горели грозненские нефтепромыслы, грузно, по-кабаньи, ворочались в кукурузе танки, орущие автоматчики с засученными, как у мясников, рукавами бежали через высокую, в человеческий рост, пшеницу…
Она тут же встала бы и ушла, если бы не Болховитинов. Он сидел рядом с нею – бесконечно чужой и в то же время уже непонятно близкий; сидел так же, как три года назад сидел справа от нее Сережа.
Журнал кончился, на экране появились рыцари, пажи. Цара Леандер низким контральто пела какую-то старинную балладу. Таня вообще очень любила исторические романы и фильмы, и в другое время это захватило бы ее; но сейчас – какое ей было дело до запутанных отношений шотландской королевы с ее мужем и ее возлюбленными, до всех этих чужих страстей четырехвековой давности?
Она чувствовала, что совершает какое-то едва уловимое предательство, сидя в этом кино рядом с Болховитиновым, – предательство по отношению к Сереже, предательство по отношению ко всему своему прежнему внутреннему миру. Она ощущала это совершенно ясно, хотя и не могла четко определить, в чем именно состояло предательство. Она ведь по-прежнему любит Сережу, по-прежнему он ей дорог и необходим – ее самый близкий на свете, самый любимый… А Болховитинов – кто он для нее? Просто знакомый, с которым интересно поговорить, интересно поспорить. И интересно-то, может быть, потому, что очень уж он не похож на всех, кого она знала до сих пор…