Квартирный кризис в оккупированном Энске стал чуть ли не еще более острым, хотя на первый взгляд город казался обезлюдевшим.
Людей и в самом деле поубавилось, но поубавилось и крыш, а немногие уцелевшие кварталы центра были превращены в своего рода немецкий сеттльмент.
Главной улицей был теперь проспект Фрунзе, – здесь размещались главные административные учреждения, солдатский клуб и офицерское казино, ресторан «Берлин», жилища высших чинов оккупационной иерархии; здесь же, в бывшем особняке известного сахарозаводчика, устроил свою резиденцию гебитскомиссар доктор Кранц. Проспект назывался теперь Герингштрассе.
Сотни семей, выселенных из занятых немцами кварталов, вместе с теми, чьи жилища были разрушены августовской бомбежкой, и осевшими в Энске беженцами из других городов жили на окраинах, снимая иногда какой-нибудь чулан, наспех приспособленный под жилье. Найти приличную комнату было очень трудно, и еще труднее было бы за нее платить: квартирные цены в городе неслыханно взлетели.
Убедившись во всем этом, Володя решил в конце концов принять предложение Николаевой и поселиться у нее на Пушкинской. Ему очень этого не хотелось, и не столько из-за несимпатии к своей бывшей однокласснице, сколько из осторожности. Когда он займется подпольной деятельностью (а он не сомневался, что займется ею рано или поздно), близкое соседство Николаевой может оказаться серьезной помехой. С одной стороны, она может заметить что-нибудь и проболтаться, а с другой – случись беда с ним, так и она попадет как кур в ощип. Кто поверит, что она не имела к его делам никакого отношения? А ведь он чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это сокровище перед Сергеем, которому дал слово хранить ее и оберегать.
Во всяком случае, он счел нужным честно предупредить об опасности. Сокровище выслушало и сказало, что хорошо, будет иметь в виду. На этом с вопросом было покончено, и Володя поселился в кабинете Галины Николаевны.
С его появлением жить Тане стало легче. Володя вставал затемно, растапливал кухонную плиту, которая обогревала и ее комнату, натаскивал дров на целый день. Вообще она чувствовала себя совсем по-другому теперь, когда в доме был мужчина, защитник. Она относилась к нему с почтением и за едой старалась подложить порцию побольше.
Это был совсем не тот Володька – романтик и немного «тюфяк», которого десятиклассницы никогда не принимали всерьез (Люся, правда, увлекалась им совсем недолго, но потом это прошло, и вообще Глушко среди девушек успехом не пользовался). Сейчас это был совсем другой человек: немецкий лагерь, побег, долгие скитания без документов, гибель семьи – все это огрубило и овзрослило Глушко, придало мужественности, которой ему обычно не хватало, уничтожило остатки прежнего мальчишеского легкомыслия. Иногда Тане даже казалось, что в Володе вдруг проглядывает какая-нибудь черточка, свойственная Сергею…
Он уходил на работу раньше нее и возвращался позже, – она обычно успевала уже сварить неизменный пшенный суп. Работал он вместе с Аришкиным отцом, в мастерской по производству зажигалок и ремонту примусов. А сама Таня ездила на расчистку заносов на дорогах; так как работать там можно было только до сумерек, а темнеет в январе рано, то часам к четырем Таня уже бывала дома. Володя, замасленный и пропахший керосиновой копотью, возвращался из мастерской не раньше восьми.
Кабинет из экономии не отапливали – там была какая-то странная печь, которая жрала топливо в огромных количествах и почти не давала тепла. Спать на холоде, как уверял Володя, было здорово, но вечера они обычно проводили в Таниной комнате – спорили о чем-нибудь, а еще чаще просто читали, лежа каждый в своем углу. Когда ему хотелось покурить, он уходил на кухню и читал там.
А после Нового года он вообще переселился к ней, потому что ударили страшные морозы и Таня испугалась, что в одно прекрасное утро найдет своего защитника холодным и окоченевшим. Сам он на переселение не соглашался, поэтому Таня в его отсутствие просто перетащила к себе в комнату его постель, а кабинет заперла на ключ. Теперь они могли спорить и поругиваться и по ночам – пока кто-нибудь не засыпал.
Это была какая-то странная, нереальная и словно придуманная жизнь. Прежде всего, у нее не было будущего. Никто из людей, вынужденных жить в фантастических условиях оккупации, не знал, как и в какую сторону изменятся эти условия завтра. От такой жизни можно было ждать чего угодно, и люди постепенно перестали удивляться чему бы то ни было.
Никого не изумило, что в центре города вдруг появилось кладбище: в сквере напротив гебитскомиссариата, на обнесенной каменным бордюром площадке, выстроились шеренгами низкие черно-белые кресты над могилами сотни немцев, погибших в бою на территории опытно-селекционной станции. Никого уже не изумляли статьи в «Вистях», наполненные леденящими кровь подробностями всемирного жидомасонского заговора. Никого не изумляли ни опереточные жовто-блакитные мундиры «допомоговой полиции», ни бойко торгующие на барахолке воины маршала Антонеску, ни радиовыступления местных деятелей, издавна натренированными голосами благодарящих Великогерманию и ее гениального вождя и учителя за взошедшую над Украиной зарю свободы. Люди привыкли ко всему.
Как ни странно, легче всего оказалось привыкнуть к отсутствию будущего. Загадывать вперед, строить какие-то планы хотя бы на ближайший месяц стало теперь бессмыслицей, потому что уже завтра все задуманное могло полететь в тартарары. В январе по городу поползли упорные слухи, что весной будет объявлена поголовная трудовая повинность: всех будут вывозить в Германию, а сюда переселят немцев-колонистов. Или, точнее, колонизаторов. Говорили также, что опять будет снижена хлебная норма – с трехсот граммов до двухсот; что будет прекращена выдача пшена; что вместо подсолнечного масла будут выдавать не то сурепное, не то какое-то другое, вовсе уж несъедобное. Одни говорили, что всех евреев вывезут в гетто; другие – что их заставят носить на рукаве какую-то желтую звезду, а русские должны будут носить красную. Таня против последнего ничего не имела, но не верила, что немцы это позволят, – ведь это все равно что развесить всюду красные флаги!
Осенью они убирали развалины, теперь их посылают расчищать от заносов дороги, а завтра возьмут и отправят в Германию. Очень просто, на то и оккупация. А когда кончится запас картошки? А уголь? Да нет, о ближайшем будущем лучше просто не думать… Можно думать только об отдаленном: когда придут наши, когда кончится война, когда они встретятся с Сережей. Но вот как дожить до этого времени?
– Я теперь очень хорошо понимаю, что значит жить сегодняшним днем, – сказала однажды Таня, когда они ужинали, по обыкновению уткнувшись каждый в свою книжку.
Володя промычал что-то неопределенное, не отрываясь от чтения. Таня решительно отложила книгу.
– Я даже понимаю, как люди спиваются, и вообще, – добавила она.
– Побольше читай всякую дрянь, еще не то поймешь…
– Я никакой дряни не читаю. Кстати, это Бальзак, которого я терпеть не могу. А жить сегодняшним днем проще и гораздо легче.
Володя почти с любопытством взглянул на нее поверх книги.
– Хотел бы я знать, – сказал он, – что Сережка в тебе нашел.
– Я тоже не знаю, – сказала Таня. – Всегда этому удивлялась, правда. Очевидно, только внешность. Но это очень печально, когда в тебе не видят ничего другого.
Володя уничтожающе фыркнул.
– Внешность! Напрасно ты воображаешь, что она у тебя такая уж неотразимая.
– Я этого и не воображаю, что ты. Я себе абсолютно не нравлюсь и никогда не нравилась, кроме фигуры, пожалуй; мне всегда казалось, что я со своими веснушками просто урод, особенно рядом с Люсей, но я же не виновата, что нравлюсь другим. Ты думаешь, девушка не чувствует, как на нее смотрят?
– Дать бы тебе по шее за такие разговоры, – сказал Володя. – Между прочим, глупейший и вреднейший предрассудок – что вашего брата не полагается бить. Очевидно, он сложился в эпоху, когда женщины были еще тихими и скромными, а сейчас это пережиток, явный пережиток, и чем скорее от него избавятся, тем лучше.
– Вот-вот, – покивала Таня. – Для полного счастья человечеству только этого и не хватает. Но ты не печалься, процесс избавления от пережитков идет полным ходом. Особенно у немцев.
– О немцах ты молчи, – сказал Володя, – ты с ними примирилась, так теперь уж молчи.
– Мы с ними примирились в равной мере, не думай, что ты в другом положении…
– Важно не то, чем человек занимается в данный момент, а чем он хочет заниматься!
– Знаешь, Володька, я бы хотела сейчас быть на фронте, а еще больше – чтобы не было никакой войны, сидеть в Ленинграде и изучать филологию. Если бы да кабы, да во рту росли б грибы! Не будем говорить о том, кому чего хочется.
– Дело твое, я тебя вообще не заставляю ни о чем говорить, разговор начала ты. Но раз уж начала, то я тебе скажу, что именно желание человека – это и есть главное, потому что прежде действия идет осознание нужности этого действия, желание его совершить!
– А по-моему, главное не это, – возразила Таня. – По-моему, главное – это не желание что-то сделать, а реальная возможность, потому что иначе желание так желанием и останется. Мне очень хочется сделать что-то вредное немцам, но у меня такой возможности нет. Понятно? Вот когда она у тебя будет, тогда ты мне скажешь. А пока это все слова и вселенский треп.
– Все-таки удивительно приземленная ты личность…
– Приземленная? Володенька, милый, нас всех приземлили дальше некуда.
В этот день сразу после обеда началась такая метель, что дорожные работы пришлось прекратить. Около половины второго за девушками пришла машина, и они вернулись в город.
Спрыгнув с грузовика, Таня увидела человека, только что вышедшего из дверей городской управы. Лицо показалось ей знакомым, хотя она не могла его вспомнить, – черный такой, жуковатый, где-то она его определенно видела. Низенький, круглый брюнет в свою очередь уставился на нее.
Отойдя на несколько шагов, Таня не утерпела и оглянулась. Жуковатый незнакомец смотрел ей вслед.
– Я извиняюсь! – крикнул он и заторопился к ней. – Я извиняюсь, вы будете не Николаева?
– Да-а, – удивленно протянула Таня и вдруг вспыхнула от радости. – Георгий Аристархович! Вы – товарищ Попандопуло, правда? Как я вас сразу не узнала, ведь Сережа нас тогда познакомил, помните?..
– Ну шё вы спрашиваете! – Товарищ Попандопуло галантно раскланялся, сняв дорогую каракулевую шапку, и теперь тряс ей руку, словно хотел оторвать. – Я, конечно, тоже не сразу вас узнал, – вы сами понимаете, такая разница во внешнем виде, ай-яй-яй… Вы что – ездите на дорожные работы? – спросил он, чуть понизив голос, словно речь шла о чем-то не совсем приличном.
– Приходится, Георгий Аристархович. В общем, это не так трудно, только иногда приходится мерзнуть, особенно когда ветер…
– Да как можно! – с ужасом воскликнул Попандопуло. – Ну хорошо, за это мы еще поговорим. Вы мне скажите, шё с Сергеем? Где он? Что он? Вы от него письма получали?
– Я ничего не знаю, правда. То есть он ушел на фронт, добровольно, вы об этом слышали? Ну вот, а с тех пор я ни одного письма не получила. Ни одного.
Попандопуло сокрушенно пощелкал языком.
– Ну ничего, – сказал он, – это необязательно значит, шё с ним случилось чего-нибудь плохого, а? Шё значит – ни одного письма, они могли быть, вы могли их не получить! А шё вы думаете? Вы прямо с работы?
– Ну да, нас сегодня распустили раньше – из-за метели…
– Так идемте ко мне, погреетесь, я вас напою чаем – это здесь рядом, в магазине сейчас перерыв…
– У вас магазин? – удивленно спросила Таня, только сейчас обратив внимание на его добротное пальто с меховым воротником и дорогую шапку.
– Шё значит магазин, – Попандопуло немного смутился. – Так, мелочь… комиссионка! Нужно же с чего-то жить, а?
Идти было недалеко, магазин был расположен тут же, возле Старого рынка. Пока Попандопуло возился с замком, Таня с недоумением, закинув голову, разглядывала ярко разрисованную вывеску – «Жорж Попандопуло – ТРИАНОН – прием на комиссию».
– Почему «Трианон»? – спросила она, входя в пропахшую нафталином темноту.
– Осторожно, Танечка, не споткнитесь… сейчас зажгу свет… А «Трианон» – это так, один румын посоветовал… говорит, красивое название, и потом знаменитое – все знают.
– К моему стыду, я не знаю. То есть я знаю, что это дворец – Людовика Пятнадцатого, что ли, но чем он знаменит – не помню.
– Какой дворец, это ресторан в Бухаресте…
Зажегся свет. Внутри магазин был как магазин, висело кое-что из готового платья, на полках лежало несколько отрезов, стояли какие-то безделушки, вазочки. Трудно было представить, что сейчас могут найтись покупатели на фарфоровых пастушек.
Попандопуло провел Таню в заднюю комнатку, очевидно служившую конторой, включил электрический чайник, достал из шкафчика серый пшеничный хлеб, масло, картонный стаканчик с немецким искусственным медом. При виде такой роскоши, поистине достойной настоящего Трианона, Тане стало страшновато. А вдруг он что-то задумал, этот новоиспеченный торговец? В наше время никто не станет угощать маслом и пшеничным хлебом просто так, без задней мысли…
В комнате было тепло, она размотала платок и сняла ватник, оставшись в фуфайке и лыжных брюках.
– Вот так лучше, – одобрительно сказал Попандопуло, – так я вижу настоящую Танечку Николаеву… Кушайте, Танечка, кушайте.
Поколебавшись секунду, Таня отбросила всякую осторожность и решительно взялась за еду. Попандопуло налил чаю и себе.
– Танечка, имею до вас деловое предложение, – сказал он, распечатывая яркую пачку румынских сигарет.
Таня, продолжая жевать, глянула на него настороженно.
– Вы только, пожалуйста, не пугайтесь, – сказал он. – Я вам ничего такого ужасного не предлагаю! И вообще не думайте, шё я стал каким-нибудь там буржуем… Как-нибудь после я вам все расскажу, тут нема никаких тайн мадридского двора. Просто каждому человеку хочется кушать, Танечка, это еще Дарвин обосновал научным путем. Так вот, идите ко мне работать продавщицей, а? Сколько вам платят на дорожных работах – пятнадцать марок? Я даю тридцать. Положение перед биржей у вас будет вполне прочное, я имею разрешение от горуправы, так что в этом смысле все тип-топ. А с дорожных работ вас отпустят, это я устрою. У меня грандиозный блат на бирже, вы просто не поверите!
– Почему же, – сказала Таня. – Это видно.
– Вы меня осуждаете, Танечка?
Таня пожала плечами:
– Наверное, нельзя осуждать человека, не зная всех обстоятельств. Просто я думаю, что не смогла бы так… устроиться…
– Э, Танечка, каждый устраивается как может… одному повезет, а другому – нет. И потом, разве я отымаю у кого-нибудь его кусок хлеба с маслом? Не открой эту лавочку я – открыл бы кто-то другой, может еще больший жулик. Я хоть, Танечка, клиентов не надуваю. Боже упаси! Комиссионный процент, и ни пфеннига больше, так что вы себе, пожалуйста, не думайте чего-нибудь такого…
– Да я ничего такого и не думаю, – сказала Таня, на этот раз вполне искренне. – Я только не понимаю, зачем вы хотите взять меня продавщицей. Из жалости?
– Шё значит из жалости. – Попандопуло скривился и издал какой-то фыркающий звук. – Мне действительно позарез нужен человек, которому я мог бы доверять. Это одно. А другое – Сергей был моим другом, – я говорю «был», потому шё сейчас он плюнул бы мне в рожу, если бы встретились. Ясно – один воюет, другой торгует, какая уж тут теперь дружба…
– Вы тоже могли бы воевать, – сказала Таня.
– Мог бы, ясно, разве я говорю «нет»?
– Это хорошо, что вы не говорите «нет». Вы что же, дезертировали? Или в военкомате у вас тоже был грандиозный блат?
– Блат у меня был всюду, только я им не воспользовался. Хотите верьте, хотите нет, но меня так и не призвали. У меня уж и сухари были готовы, ждал со дня на день. Скажу вам откровенно, Танечка, сам я не пошел бы. Я человек мирный, чего скрывать, героя из Жоры Попандопуло не получилось…
– Сергей Дежнев тоже очень мирный человек, – с трудом проговорила Таня, глядя мимо головы собеседника. – За несколько дней до начала войны он… говорил мне, как он ко всему этому относится… к армии, к оружию… Он мечтал стать инженером, строить заводы…
Голос у нее прервался.
– Я ж и говорю, – сказал Попандопуло. – Люди делятся на героев и наоборот. Я, к примеру, наоборот. Об чем может быть спор?
Оба замолчали. Из магазина послышался шум, кто-то тряс запертую дверь.
– От босяки, – вздохнул Попандопуло и посмотрел на часы. – Танечка, так как вы насчет моего предложения?
Таня сидела с опущенной головой, чувствуя себя какой-то безвольной, опустошенной. Жизнь была страшной и бессмысленной. Сережа ушел на фронт, а Жора Попандопуло торгует, заводит блат с немцами; и самое ужасное – все это всегда существовало и будет существовать бок о бок. Героизм, трусость, расчетливое животное прозябание рядом с ослепительным самопожертвованием, и всегда самые лучшие умирают для того, чтобы продолжала размножаться серенькая человеческая плесень…
Она откажется от предложения этого торгаша. И будет по-прежнему ездить на дорожные работы, мерзнуть, выслушивать ругань и похабные шуточки полицаев. Впрочем, шуточки – это еще ничего. В один прекрасный день кто-нибудь из полицаев соизволит обратить на нее особое внимание, и она получит наряд на мытье полов в помещении шуцманшафта. Что тогда, сударыня? Будете вешаться сразу или попытаетесь разыграть новый вариант Юдифи и Олоферна?
Все это не так уж невероятно, оккупация есть оккупация. И уж совершенно реальна другая опасность: весной, когда работы на снегоуборке прекратятся, всех «дорожниц» разгонят по другим работам. В городе, говорят, не оставят почти никого. Одних разошлют по госхозам, а других – прямо в эшелоны, и в Германию. В самом деле, нужно же будет деть куда-то всю эту армию девчат, которые всю зиму были заняты, а теперь вдруг станут безработными! Вот и поедете, сударыня, либо на село – бураки сажать, либо на подземный завод, где-нибудь у черта на куличках за Рейном.
А здесь – в относительной безопасности – будет вместо нее сидеть какая-нибудь из этих быстро приспособившихся девиц с высокой немецкой прической. Кто знает, может быть, именно это место и окажется тем спасительным островком, на котором кто-то сможет благополучно пересидеть бурю. Почему она должна уступить его кому-то другому?
Это, наверное, не очень красиво выглядит – подобные рассуждения. Но до красоты ли сейчас? Сейчас речь идет о том, чтобы выжить. Сейчас люди нужны друг другу более, чем когда-нибудь; и она тоже очень нужна – Сереже, Дядесаше. Неужели они осудят ее, если она примет предложение Попандопуло?
– Танечка, я извиняюсь, – кашлянул Попандопуло, – но только мне до конца перерыва нужно успеть в одно место…
– Простите, я вас задерживаю. – Таня встала и потянулась за ватником.
– Так вы как же…
– Насчет вашего предложения? Я согласна. Если сумеете устроить перевод через арбайтзамт, я буду работать у вас.
Попандопуло просиял:
– Все будет сделано, Танечка, вы ни за шё не беспокойтесь! Адресок свой оставьте. А я, как только все улажу, забегу к вам, тогда договоримся окончательно.
Как странно, что опять приходится думать о своей внешности. О том, чтобы хорошо выглядеть, она беспокоилась в последний раз семь месяцев назад, когда провожала Сережу. Сейчас опять приходится думать о том же, но причины уже совершенно не те, и даже сравнение выглядит кощунством.
Сейчас она одевается для того, чтобы производить хорошее впечатление на покупателей. В основном это немецкие или румынские офицеры, – оказывается, они-то и охотятся за безделушками. Попандопуло немного смущенно дал ей понять, что продавщица должна быть приветливой и хорошо одеваться, иначе пострадает торговля. Что ж, в этом есть логика.
Она думает обо всем этом, причесываясь перед зеркальной дверцей гардероба. За окном тусклое февральское утро, мокрый снег липнет на стекла, – опять недолгая оттепель, к вечеру все это обернется гололедом. Надо бы навестить кого-нибудь из девушек, с которыми она работала на заносах, узнать, как они там, но она ни к кому не пойдет. Ей как-то неловко перед ними, как будто она им изменила. И потом, вообще жизнь в оккупации, при «новом порядке», к общению не располагает. Придешь к знакомой, а там немцы; а до этого нужно еще пройти по улицам – лишний шанс нарваться на какую-нибудь очередную облаву или проверку. Поэтому люди предпочитают сидеть дома. Хорошо, что в доме Земцевых много книг.
Таня смотрит на часы – половина десятого. Попандопуло, наверное, уже в магазине и растопил печку. Конечно, как хозяин он – лучшего не найдешь; тем более что она его почти и не видит. Целыми днями бегает он по своим гешефтам, заводит знакомства, трудолюбиво, как паук, вяжет сеть «грандиозного блата», простирающуюся во все уголки оккупационной администрации, от биржи труда до гебитскомиссариата. Рано или поздно он, конечно, запутается в ней сам, но пока дела его процветают.
На улице холодно, – февральская оттепель обманчива, сырость пронизывает до костей. Таня почти бежит, пряча лицо от ветра. Первое время она очень мерзла в туфельках и тонких чулках, привыкнув на снегоуборке к валенкам и лыжным брюкам; теперь ничего.
А в магазине тепло, – Попандопуло успел уже затопить. Как только она входит, он появляется из конторы и смотрит на часы.
– Доброе утро, Танечка, доброе утро, я бегу – жутко тороплюсь, есть грандиозное дело с одним румыном. Через пять минут откроете, да? Ну, счастливо, я побежал. Да – чуть не забыл! – в двенадцать придет тот зараза из виртшафткоманды, покажите ему вон тех мопсов – вон в уголочке – и скажите, шё я ему к той субботе достану еще кой-чего. Не забудете, Танечка?
Ровно в десять Таня открывает магазин. Час-другой здесь будет тихо, покупатели раньше одиннадцати или двенадцати не появляются. Офицеры заходят, очевидно, во время своего обеденного перерыва, а местные крестьяне – после того, как расторгуются на рынке. Других покупателей нет, горожане никогда ничего не покупают, они только сдают вещи на комиссию.
Она подбрасывает в печку угля и достает из ящика растрепанный томик Флобера. Тихо, тепло, радио передает модные немецкие шлягеры: «Ich brauche keine Millionen», «Es geht alles voruber», «Kleine susse Schaffnerin». Рай, да и только. Настоящий Трианон!
В половине двенадцатого в магазин заходит пара селян, они придирчиво перебирают несколько дамских пальто и уходят, ничего не купив. Конечно, не потому что цена оказалась слишком высокой; просто они привыкли приобретать эти вещи за бесценок, с доставкой на дом. Таня смотрит им вслед почти с ненавистью: неделю назад она помогала какой-то пожилой женщине довезти до дому детские саночки с мешком кукурузной муки, которую та наменяла в окрестных селах. Женщина рассказывала и плакала, – для того, чтобы набрать эти три-четыре пуда, вся ее семья осталась раздетой…
«Зараза из виртшафткоманды» приходит в пять минут первого. Этот высокий тощий зондерфюрер довольно хорошо говорит по-русски, и этим он особенно неприятен. Да и лицо у него не из тех, что располагают к себе с первого взгляда, – длинное, немного лошадиное, с коротко подстриженными усиками а-ля Гитлер и редкими рыжеватыми, волосами, аккуратно разделенными пробором точно посередине. Впрочем, зондерфюрер барон фон Венк всегда неизменно любезен и галантен.
– Целую ручки! – Барон кладет на прилавок фуражку с высокой тульей и бросает в нее перчатки. – По обыкновению, вы свежи и очаровательны, словно цветущая роза. Помните – «ви роза, belle Tatiana». Ах-х, когда-то я слушал это в Санкт-Петербурге, в императорском Мариинском театре. Незабвенное время! Что-нибудь новенькое для меня, милая Татьяна Викторовна?
– Пожалуйста, господин зондерфюрер. – Таня подает ему мопсов. Барон долго любуется ими, потом достает из кармана маленькую складную лупу и тщательно изучает марку.
– Милая Татьяна Викторовна, вы доставили мне истинную радость, – говорит он, осторожно ставя мопса на прилавок. – Старый фарфор есть для меня источник неисчерпываемого наслаждения, особенно в наше жестокое время, когда все вокруг столь – как это говорится? – хрупко, именно хрупко и подвержено разрушению. Фарфор – моя слабость. Что делать, Jedes Tierchen hat sein Plasirchen, или, говоря по-русску, каждый зверок имеет свое маленькое удовольствие. Я беру их, этих трогательных собачек. Заметьте, я даже не спросил о цене!
– Сорок марок, господин зондерфюрер, – говорит Таня и начинает упаковывать уродливых фарфоровых тварей. – Кстати, господин Попандопуло просил передать, что к субботе у него кое-что для вас будет.
Зондерфюрер аккуратно отсчитывает восемь синих пятимарковых бумажек. Оккупационная валюта, не имеющая хождения на территории рейха и приравненная к местным карбованцам по курсу один к десяти.
– Непременно зайду в субботу, непременно. Хотя бы для того, чтобы повидать вас, очаровательная Татьяна Викторовна. Кстати, вы не согласились бы однажды провести со мной вечерок – ну, пойти в казино?
– Нет, господин зондерфюрер.
– Я не настаиваю, – покорно соглашается фон Венк. – И прошу вас, называйте меня просто Валентин Карлович, к чему эта субординация! Между прочим, я давно хочу спросить: почему вы носите такую прическу? Сейчас в моде длинные волосы, чтобы было так по плечам, а здесь наверху накручено. Столь коротко носили в конце двадцатых годов, у нас в Германии это называлось «буби-копф». Эта мода сохранилась в Советской России?
– Нет, почему же. Просто так удобнее, – сдержанно говорит Таня. – С длинными волосами трудно, когда нет мыла.
Она тут же спохватывается, – это звучит как намек; но сказанного не воротишь.
– Милая Татьяна Викторовна! – восклицает зондерфюрер. – Но вам стоило лишь повелеть! Впрочем, я должен был догадаться сам, весьма, весьма перед вами виноват. Какая непростительная невнимательность в отношении столь очаровательной девушки! Это ужасно, но поправимо. Обещаю вам, что не позже как в субботу вы получите от меня маленький презент – великолепное парижское мыло…
– Я его не возьму, господин зондерфюрер, – очень серьезно говорит Таня и кладет перед ним аккуратно увязанный пакет. – Ваша покупка, пожалуйста.
– Я опять не настаиваю, – соглашается фон Венк и забирает пакет и фуражку. – Но вы слишком строги, слишком… как это говорится? Словом, советская власть вас немножко испортила, не правда ли, ха-ха-ха-ха!
Галантный зондерфюрер наконец уходит. Но почти тут же в магазине появляется еще один офицер – на этот раз мрачный, коренастый и широкоплечий.
– Guten Tag, Herr Oberst, – говорит Таня, бросив взгляд на погоны нового покупателя. Прежде всего Попандопуло научил ее разбираться в немецких и румынских чинах. – Was wunschen Sie, bitte?[13]