Это был первый эшелон, и из Энска его отправляли торжественно: были флаги, песни, духовой оркестр играл марш, представитель гебитскомиссариата произнес энергичную речь о задачах, стоящих перед населением «освобожденных от жидо-большевистского ига» областей. Потом, целую неделю, мимо открытой двери теплушки под похоронный перестук колес неудержимо и для многих невозвратно уходила на восток Украина – молчаливое круженье белых полей, наспех восстановленные мосты, обугленные развалины полустанков и скелеты вагонов, растерзанных бомбами в августе, в июле, в июне. Безостановочно и неудержимо уходила на восток родная земля, и, словно стремясь ее догнать, с ревом и грохотом неслись навстречу немецкие составы – вздыбленные под брезентами орудийные стволы на платформах, горбатые очертания танков, набитые горланящим пушечным мясом зеленые пассажирские вагоны…
Большую часть времени Людмила проводила на своем месте на нарах, в самом темном углу теплушки. Ею овладела какая-то мертвящая апатия. Девушки вели себя по-разному: одни плакали, другие во всеуслышание ругали немцев и все их порядки, третьи утешались разговорами о том, что живут, мол, люди и в Неметчине, неизвестно еще, куда попадешь, а вообще поездить и посмотреть свет тоже интересно, – что они видели до войны? Теперь зато хоть в Европе побываешь.
Людмила, всегда такая общительная – в школе и в комсомоле ее считали прирожденной общественницей, – здесь держалась замкнуто. Почти не вступала в разговоры, никого не утешала, ни с кем не спорила. Она была уверена, что погибла. Встреча со страшной фрау Винкельман глубоко ее травмировала. Почем она знает, что в Германии с нею не случится того же?
Тане она всего так и не рассказала, просто не смогла себя заставить. Сказала только, что начальница хочет сделать ее своим личным секретарем-переводчицей и что такого предложения она, естественно, принять не может. В тот день, когда нужно было дать ответ фрау Винкельман, Таня пошла на биржу вместе с ней и осталась ждать у подъезда. Разговор с начальницей был коротким, – через десять минут Людмила вышла на улицу и молча показала Тане свою регистрационную карточку, жирно проштемпелеванную большой буквой «R». Один удар штампа превратил ее в рабыню. «Мы все-таки живем в гуманный век, – сказала она, пытаясь улыбнуться. – Раньше это делали каленым железом…» Таня обняла ее и заплакала навзрыд прямо на улице. Никто из прохожих не удивился, – перед дверьми арбайтзамта всегда кто-то плакал…
В вагоне было холодно, – девушки все время толпились у отодвинутой двери, и железная печурка посередине не справлялась со сквозняками. Да и уголь приходилось экономить, суточной порции едва хватало. Правда, топливом им удалось немного разжиться в Проскурове, где эшелон простоял почти целый день; на соседнем пути оказался состав с углем, и наиболее отчаянные, не обращая внимания на ругань охранников, ухитрились накидать в вагон с мешок отличного антрацита. Девчата из других теплушек последовали их примеру. Полицаи запыхались, бегая взад и вперед и раздавая пинки и затрещины. В конце концов прибежал сам пан вахмайстер – начальник охраны эшелона, красномордый толстяк, обидно похожий на Тараса Бульбу.
– Посказились, курвы! – орал пан вахмайстер. – Зараз позапираю вагоны – до самого Берлину носу не высунете, трясця вашей матери! Геть по местам, шлендры непотребные, паскуды!
– Ну ты там потише, – издевательски, с ленцой, отозвался голос из темноты теплушки. – Ишь разорался! Мы еще немцам скажем, чем там твои бандиты занимаются. На каждой станции уголь на курей да на самогонку меняете, думаешь, никто не видит! То-то нажрал ряшку – шире задницы…
Пан вахмайстер побагровел еще больше и убежал доругиваться к другому вагону.
Людмила лежала, кутаясь в пальто, подмостив под голову рюкзак. Как тогда сказала Таня – «угораздило же нас родиться в историческую эпоху»? Для историков эти сороковые годы будут просто кладом… для историков, для социологов. Сколько проблем, сколько неожиданностей! Вдруг, в середине двадцатого века, в цивилизованном государстве возрождаются институты рабовладельческого общества. Как? Почему? Никто ведь этого не предвидел, не мог предвидеть. И вот по тем самым местам, где четыреста лет назад татары гнали на невольничьи рынки свой ясырь, снова везут полонянок – на этот раз, правда, в другом направлении. И везут не в гаремы, а на заводы, только и разницы. А впрочем, и на этот счет нельзя быть уверенной…
Ей теперь почему-то было уже почти не страшно. Так или иначе, она пропала. Глупо как все получилось… Не сорвись она тогда на бирже, не вступи в разговор с этой Винкельман, та не обратила бы на нее никакого внимания. Кто ее дернул вылезти со своим знанием немецкого… В такие моменты ведь не всегда соображаешь, что лучше и что хуже. Ее просто взорвал этот наглый тон: «…могла бы сойти за девушку из хорошей семьи, если бы не отрепья…» До чего глупо, надо было взять себя в руки, ответить через переводчицу и уйти…
Да, надо было сделать именно так, но получилось иначе. За себя, в сущности, ей уже не страшно. Что еще могут с ней сделать? А за Таню страшно: как она там будет, совершенно одна, такая неприспособленная, слабая?..
Интересно, что пережила доктор Земцева, когда прочитала в сводке об оставлении Энска. А может быть, ей вообще некогда читать сводки? Интересно, приехал ли туда Кривцов. И что` он сказал, встретившись с сотрудниками института. Пожалуй, единственное, что ему теперь остается, – это утверждать, что все, кого он должен был эвакуировать, погибли во время бомбежки. Сейчас никто не проверит, а потом… потом всегда можно найти какое-нибудь объяснение. Так или иначе, если только Кривцов добрался до Ташкента, ее уже считают мертвой. Ну что ж, тем лучше.
Они стояли в Проскурове до самого вечера. После обеда эшелон перегнали на другой путь, по соседству с санитарным поездом. Вагоны, с наглухо замазанными белым окнами, с огромными кровавыми крестами на стенках и крышах, наводили на мысль о кладбище, – длинные, тихие, они были похожи на гробы. Девушки притихли, столпившись в дверях.
– Тоже небось и немцам достается…
– А ты думала! Это еще морозы настоящие не вдарили, а то запрыгают. У нас стояли, так один все жаловался: «Никс гут Украина, кальт, плёхо»… Будет им еще «кальт»!
– А нехай, мы их на галушки не звали. Сидели бы у себя в Неметчине…
– Девчата, чего это написано на вагоне? А ну, кто умеет по-ихнему! Слышь, Люда, глянь-ка – чего написано, «Митрофан», что ли, какой-то…
Людмила выглянула: поверх широких окон санитарного вагона шли большие выпуклые буквы «MITROРА», из-под облупившейся камуфляжной краски на О была видна потемневшая позолота.
– Не знаю, девочки, – сказала она. – «Митропа»? Может быть, название какое-то? – Она вспомнила «Красную стрелу», на которой в прошлом году возвращалась из Ленинграда, и догадалась. – Это, наверное, название экспресса.
– Во, девчата, – вздохнул кто-то, – чего война наделала. Когда-то в этом вагоне люди отдыхать ездили.
Вечером бывший экспресс бесшумно тронулся и, медленно набирая ход, ушел на запад, – молчаливая вереница четырехосных пульмановских гробов, помеченных кровавыми крестами. Наконец двинулся и эшелон. Девчата закрыли дверь, в полумраке тускло светилась докрасна накаленная реквизированным антрацитом печка. «Ой, не свиты мисяченьку», – тоскующим сильным голосом запела Наталка Демченко – та самая рыжая насмешница, что переругивалась с паном вахмайстером. Кто-то заплакал.
– Чего зажурились! – крикнула Наталка, оборвав песню. – Не дрейфь, девчата, мы еще с тех фрицев юшу будем давить. А ну, заспиваемо чего повеселее! «Як була я маленька» – все знают?
Як була я мале´нька —
Колыхала мене ненька!
Ой дуб, дуба, дуба,
Дивчина моя люба…
А як стала пидростаты —
Стали хлопцы колыхаты…
– Ой дуб, дуба, дуба, – подхватили девчата.
В следующем куплете Наталка загнула такую импровизацию, что все покатились от хохота.
Ночью эшелон пересек границу, – об этом догадались только утром, увидев написанное не по-русски название полустанка. Стало еще холоднее, болты и заклепки на стенах обросли инеем, дверь теперь уже не открывали, оставили только маленькую щель для вентиляции. Снаружи проплывал чужой галицийский пейзаж – заснеженные холмы, каменные фольварки среди ржавых дубовых рощ, островерхие костелы. Не останавливаясь, эшелон прошел через Львов, по-новому Лемберг, – большой, сказочно красивый в розовом и серебряном морозном тумане, и снова под стук колес потянулась мимо ровная снежная пустыня.
В пересыльном лагере Перемышль было много народу, в основном молодежи из западных областей – Львовской, Винницкой, Ровенской. Население все время менялось, почти ежедневно какой-нибудь новый эшелон разгружался на подведенной к лагерю ветке, а потом эти же теплушки, приняв очередную партию полонянок, шли дальше – в Силезию, или в Померанию, или в Восточную Пруссию. А то и куда-нибудь в Вюртемберг.
Одних отправляли сразу, другие жили здесь уже по две недели. Впрочем, эти не горевали, – торопиться было некуда. Кормили в лагере сносно, на работу не гоняли, если не считать обычных дежурств по кухне и по уборке территории.
Каждое пополнение прежде всего проходило санобработку и медосмотр, но накануне прибытия эшелона из Энска произошла авария в котельной, и баня не работала три дня. На четвертый день утром их погнали в одну из новых секций (по перемышльской тюрьме можно было изучать историю, площадь она занимала огромную, поделенную на дворы и дворики, и рядом с приземистыми кирпичными бараками времен Франца-Иосифа высились бетонные корпуса, возведенные здесь перед самой войной). В обширном холодном помещении, пахнущем сыростью и дезинфекцией, девушек встретила раздраженная надзирательница с палкой.
– Давай-давай, всем раздеваться, живо, одёжу в узлы и сюда! – закричала она, указывая палкой на стоявшие вдоль стены металлические тележки с высокими решетчатыми бортами. – Кожаное все отдельно, а то сгорит в камере. Живее, кому говорю, не на танцы пришли!
Подгоняемые окриками и с опаской поглядывая на палку, девушки торопливо раздевались, связывали одежду в узлы. Одна, растерявшись, положила туда же и туфли, надзирательница налетела, дернула ее за волосы.
– Куда суешь, дура! – закричала она, расшвыривая вещи ногой. – Сказано – класть отдельно! Останешься без обуви, а после выдавай тебе казенную…
Кое-как навели порядок. Обувь расставили на полке, тележки увезли, надзирательница угомонилась и стала выдавать мочалки и мыло. Помыться удалось хорошо: горячей воды было вдоволь, никто не торопил. После бани одеться не дали. «Одёжа еще в камерах, – сказала надзирательница, – идите сперва на медосмотр».
Голыми их погнали в другое крыло здания – бегом по коридору, потом через широкую лестничную площадку; по лестнице спускалось двое немцев в форме, они не обратили на девушек никакого внимания, словно перед ними прогнали стадо овец. Ждать пришлось долго, в кабинет впускали по десять человек – выкликали по карточкам. Прошедшие осмотр не возвращались, – очевидно, их выпускали через другую дверь.
Принято считать, что врачу можно показаться, не испытывая стыда. Но в этом огромном, залитом солнцем кабинете Людмила испытала не просто стыд, а какое-то предельное, леденящее унижение. Хотя, в общем, врачи ничего себе не позволяли. Их было много – все почему-то на одно лицо, загорелые молодые люди в белых халатах, на которых дико и кощунственно выглядела черная сдвоенная молния СС. Девушка получала у входа свою карточку и потом переходила от одного специалиста к другому.
Врачи не торопились, – все эти осмотры, видно, порядком им надоели; пока одни работали, другие курили, слонялись по кабинету, рассказывали друг другу анекдоты.
Страшным было то, что немецкие врачи совершенно явно не видели и не желали видеть людей в своих пациентках.
Они осматривали девушек, как можно осматривать лошадей. И если на невольничьих рынках в старину практиковались какие-то медосмотры, то, очевидно, приблизительно так это и выглядело. Пациент был товаром, в лучшем случае – объектом любопытства, но не больше.
К столику, за которым принимал хирург, почти одновременно с Людмилой подошла высокая, хорошо сложенная блондинка, с чуть скуластым лицом, в котором было что-то татарское. Хирург бегло осмотрел ее, задал через переводчика обычные вопросы относительно переломов и ушибов. В это время в кабинете появилось новое лицо – в халате, накинутом поверх мундира, со стеком в руке. Врачи, стоявшие кучкой возле двери, разом вскинули руки и прокричали: «Хайль Гитлер!» – вошедший, очевидно, был каким-то начальством. Поболтав с ними, начальство подошло к хирургу, который в этот момент записывал результаты в карточку скуластой блондинки. Начальство заглянуло в карточку, окинуло испуганную девушку взглядом и обернулось к молодым врачам, окружившим его почтительным полукругом:
– Вот, господа, любопытная иллюстрация к тому, что я говорил вам о чрезвычайной трудности выделения ярко выраженных и чистых расовых признаков у славян…
Он прикоснулся стеком к руке блондинки и сделал ей знак повернуться лицом к слушателям.
– Обратите внимание на общее строение скелета, и в частности нижних конечностей. Удлиненный femur и отсутствие характерного для низших рас искривления tibias et fibulae[12], – начальство теперь пользовалось стеком как указкой, – приближает данный экземпляр к арийскому типу, и, однако, по строению черепа мы можем безошибочно отнести его к монголоидам. Не правда ли, господа, любопытно?
Внимательно слушавшая молодежь поспешила согласиться, что да, это и в самом деле в высшей степени любопытно.
– Действительно, типичная арийка, если бы не череп, – сказал кто-то. – Рост, волосы…
– Ошибаетесь, Шнайдеман, – резко возразило начальство, – волосы здесь как раз ни при чем, наука давно доказала, что цвет волос ни в коем случае не может быть рассматриваем как расовый признак!
Людмила, успевшая отойти в сторонку, невольно бросила взгляд на портрет фюрера и встретилась глазами с одним из врачей, – ей показалось, что тот чуть заметно подмигнул.
– Вам ясно, Шнайдеман? – недовольно растягивая слова, спросило начальство.
– Так точно, группенфюрер! Цвет волос расовым признаком не является.
– Никогда и ни в коем случае, – кивнул группенфюрер. – Вспомните жидов-блондинов, которых нам демонстрировали в Аушвице. Если говорить о расовых признаках, которые действительно могут считаться неоспоримыми, то взгляните сюда… Шмидт, а куда уставились вы? Вам не интересно?
– Прошу прощения, группенфюрер, наоборот, именно в связи с вашими разъяснениями – там стоит еще один любопытный экземпляр, который мог бы…
Группенфюрер оглянулся с брюзгливым видом и уставился на Людмилу.
– Мм-да… Нет, Шмидт, это нетипично. Как образец влияния романской крови – может быть, но… нет, вернемся к экземпляру А…
Экземпляр А не выдержал и расплакался навзрыд. Группенфюрер поморщился:
– Успокойте ее, дайте чего-нибудь! А впрочем… – Он взглянул на часы. – Да, мне придется уйти, господа. Кстати, вот вам еще один расовый признак – правда, не из внешних: крайняя психическая неуравновешенность. Хайль Гитлер…
Группенфюрер вскинул ладонь и направился к выходу, развевая полы халата. Шнайдеман поспешил распахнуть перед ним дверь.
– Старик нашел этот экземпляр не заслуживающим внимания, – сказал Шмидт, подходя к Людмиле. – Категорически не согласен! Ка-те-го-рически. Как по вашему мнению, коллеги?
– Смотря о каком внимании идет речь, – услышала Людмила у себя за спиной. Голос добавил еще что-то, она не разобрала слов, занятая одной мыслью – как-то удержаться, не проявить слабости… Она заставила себя поднять глаза и в упор взглянула на стоящего перед нею немца. Тот засмеялся, показывая великолепные зубы.
– Только с научной точки зрения, коллега, исключительно с научной и никакой другой! За кого господа меня принимают, черт возьми, я ариец, и женщины низшей расы для меня как таковые не существуют, ха-ха-ха! Данный экземпляр интересен тем, что он чрезвычайно ярко демонстрирует присутствие романской крови у южных славян. Впрочем, сейчас мы это докажем с помощью краниометрии. Иди-ка со мной!
Людмила вышла с ним в соседнюю комнату. Шмидт усадил ее на стул, вынул из шкафа какое-то сложное сооружение из никелированных дуг и стал, посвистывая, прилаживать у нее на голове.
– Н-ну, – сказал он, когда мягкие зажимы плотно охватили ее лоб и затылок. – Это пусть побудет так, оно никому не мешает, а мы тем временем побеседуем. Если тебя смущает твой костюм, я сяду спиной. Вот так. В каком объеме ты знаешь немецкий язык?
Выждав несколько секунд (Людмила молчала), Шмидт пожал плечами.
– Глупо отрицать, я ведь видел, как ты посмотрела на портрет Адольфа, когда старик понес свою ахинею о цвете волос. Послушай, я уже несколько дней не могу встретить среди ваших девушек никого, кто хорошо говорил бы по-немецки, не будем же играть в прятки. Ты способна понять все, что я тебе скажу?
– Да.
– Отлично! Теперь слушай внимательно, я хочу, чтобы ты рассказала своим девушкам две важные новости. Во-первых, под Москвой у нас катастрофа. Ты меня понимаешь? Русские начали большое контрнаступление, уже несколько дней армии центра ведут тяжелые оборонительные бои. Это одна новость. Вторая – Америка только что объявила нам войну. Расскажи об этом кому сможешь. И выше голову, в Германии тоже есть люди, которые рады будут вам помочь…
Он потрепал ее по плечу и, распахнув дверь, крикнул:
– Посмотри-ка, Вальтер, это интереснее, чем я думал!
В комнатку вошел второй врач, они стали возиться с надетым у нее на голове сооружением, что-то двигали, записывали какие-то цифры, спорили. Людмила сидела, все еще не опомнившись от только что услышанного. Наконец ее освободили.
– Катись, экземпляр! – захохотал Шмидт, шлепком выпроваживая ее из комнаты.
Когда осмотр был закончен, их привели обратно в предбанник, где уже стояли тележки с одеждой. Одеваясь, Людмила успела рассказать новости двум-трем девчатам. А в бараке они узнали еще одну: охранявшие эшелон полицаи все до одного угодили за проволоку, во главе со своим красномордым батькой.
– Це ж я ему и наворожила! – хохотала Наталка Демченко.
– Було б тоби самому Гитлеряке поворожить, – вздохнул кто-то. – Може, помогло б…
– Это кто там язык распускает! – закричала блоковая. – В штрафной захотели? А ты, рыжая бандитка, еще и кнута попробуешь – больно уж развеселилась…
К вечеру новость о начале нашего наступления под Москвой пошла гулять по баракам. Поверили ей не все, – после того, что еще совсем недавно происходило на глазах у девушек, трудно было представить себе немецкую армию, вынужденную перейти к обороне. Кроме того, слухов вообще было много, и чаще всего они оказывались пустой болтовней; сообщения «радио ОБС» («одна баба сказала») выслушивались с интересом, но доверия обычно не вызывали. Откуда она вообще пошла, эта байка о наступлении? Сболтнул кто-то, а вы и уши развесили…
Вторая новость – относительно Америки – подтвердилась скоро: утром кто-то принес первую страницу немецкой газеты, где все было написано черным по белому: объявлена война Соединенным Штатам. Оказывается, и Япония воевала уже с Америкой, и даже успела разбомбить часть американского флота где-то на Гавайях. «Видите, девочки! – говорила Людмила, – если в этом он не соврал, то, наверное, и остальное правда…»
Да, остальное тоже оказалось правдой. На третий день в бараке потекла труба отопления; присланный для ремонта водопроводчик дождался, пока ушла блоковая, оглянулся и жестом подозвал девушек, издали наблюдавших за его работой.
– Ну и як то о`дзе под Мо`сквой? – спросил он негромко. – Немец там добже достал! Наимоцнейша росийска офензива, як пана бога ко`хам…
Девушки придвинулись ближе, стали забрасывать его вопросами. Водопроводчик сказал, что русские освободили несколько городов, названия которых он не запомнил, но может зайти в другой блок и попросит, чтобы их записали на бумажке. «Ой, сходите, пожалуйста, будьте ласковы!» – закричали вокруг.
– Зараз, зараз, – покивал водопроводчик успокаивающе. Отвинтив кусок трубы, он ушел с нею, оставив инструменты.
Девушки возбужденно переговаривались. Кто-то подсказал перевод непонятной «офензивы» – наступление. Значит, действительно наши под Москвой наступают! Пришла надзирательница, по обыкновению накричала и разогнала всех по нарам. Когда вернулся водопроводчик, около его рабочего места никого не было. Он поставил трубу, собрал инструменты. Уходя, сунул записку в чью-то протянутую руку. Блоковая окликнула его по-польски и вышла из барака вместе с ним.
– Вслух, вслух читайте! – закричал кто-то. Девушка, получившая записку, спрыгнула с нар и подошла к тусклому окошку барака.
– Слухайте, девчата! «Освобождены Красной армией от немецко-фашистских захватчиков на пятнадцатое декабря – города Елец, Солнечногорск, Клин, Истра…»