Всю эту неделю, проведённую в своём заново отделанном домике в Беблок-Хайте, Тони Крум чувствовал себя глубоко несчастным. Последнее показание, данное Корвеном на суде при вторичном допросе, словно обожгло его, и отрицание Клер ничуть не смягчило боли. Молодого человека терзало весьма старомодное чувство ревности. Известно, что долг жены не уклоняться от объятий мужа, но, при данных обстоятельствах и чувствах Клер, это казалось ему чем-то невозможным, почти чудовищным, и необходимость давать показания сейчас же, вслед за таким жестоким ударом ещё более растравила его рану. В вопросах пола человек крайне непоследователен; сознание того, что он не имеет никакого права на ревность, ничуть не облегчало страданий Тонн. И теперь, через неделю после окончания процесса, получив от неё записку с приглашением, он хотел было совсем не отвечать, или ответить очень резко, или ответить, «как джентльмен», хотя чувствовал, что, несмотря на все колебания, конечно, поедет.
Когда он через час после ухода Динни явился на Мьюз, в голове его царила путаница, а в сердце ныла незажившая рана. Клер впустила его, и они постояли молча, глядя друг на друга. Наконец она сказала со смешком:
— Что ж, Тони, нелепая история, правда?
— Необыкновенно смешная.
— У вас больной вид.
— А у вас прекрасный.
И она действительно была красива — в красном платье с открытой шеей и без рукавов.
— К сожалению, я не одет, Клер. Я не знал, что вы собираетесь куда-то пойти.
— Нет, не собираюсь. Мы поужинаем у меня. Вы можете оставить машину у подъезда и пробыть сколько захотите. Теперь ведь всё равно. Правда, здорово?
— Клер!
— Положите шляпу, и пойдём наверх. Я приготовила новый коктейль.
— Хочу сказать вам, что я ужасно виноват…
— Не будьте идиотом, Тони.
Она стала подниматься по винтовой лестнице и, дойдя до верха, обернулась:
— Ну идите же!
Бросив на стул шляпу и шоферские перчатки, он последовал за ней. Ему, расстроенному и страдающему, почудилось, будто комната имеет сегодня особенный вид, словно всё в ней приготовлено для какой-то церемонии — или, может быть, для жертвоприношения? Столик был элегантно сервирован: на нём стояли цветы, бутылка с узким горлышком, зелёные бокалы; кушетка была покрыта какой-то нефритово-зелёной тканью и завалена грудой ярких подушек. Из-за жары окна были открыты, но занавески почти совсем задернуты и свет включен. Охваченный глубоким смятением, Крум сразу подошел к окну.
— Несмотря на благословение закона, давайте поплотнее задёрнем занавески, — предложила Клер. — Хотите умыться?
Он покачал головой, задёрнул занавески и сел на подоконник.
Клер опустилась на кушетку.
— Я просто не могла смотреть на вас во время суда, Тони. Я перед вами в неоплатном долгу.
— В долгу? Вы — нет, вот я…
— Нет. Я — ваша должница.
Эти обнажённые руки, скрещённые на затылке, изящный изгиб стана, обращённое к нему лицо — вот то, о чем он мечтал, чего жаждал долгие месяцы! И вот она перед ним, бесконечно желанная, словно бы говорящая: «Я здесь, возьми меня!» Он сидел, не сводя с неё глаз. Это мгновение, которого он ждал, ждал так страстно, — теперь он не мог им воспользоваться.
— Почему так далеко, Тони?
Он встал. Его губы дрожали, дрожало всё тело. Он дошел до стола и остановился, схватившись за спинку стула и пристально глядя ей в глаза. Казалось, он пытается проникнуть к ней в душу… Что таится в этих тёмных глазах, смотрящих на него? Нет, не любовь! Готовность исполнить свой долг? Заплатить по счёту? Дружеское одолжение? Желание поскорее отделаться? Но только не любовь, с её нежным сиянием. И вдруг перед его умственным взором возникла картина: она и Корвен — здесь! Он закрыл лицо рукой, сбежал по винтовой лестнице, схватил шляпу и перчатки, выскочил на улицу и бросился в свою машину. Он опомнился, только когда был уже на Аксбридж-роуд; как он проехал весь этот путь без аварии — просто непостижимо! Он вёл себя как безумец! Нет, так и надо было поступить. Как она была поражена! Обойтись с ним, как с кредитором! Пожелать заплатить! Ему! Там! На той кушетке! Нет! И он опять понёсся с каким-то бешенством, но его задержал грузовик. Ночь только наступала, лунная и тёплая. Крум завёл машину в какую-то подворотню и вылез. Прислонившись к воротам, он насыпал в трубку табаку и закурил. Куда он едет? Домой? Зачем? Зачем вообще ехать куда бы то ни было? Вдруг его сознание прояснилось. Поехать к Джеку Маскему, отказаться от места и — в Кению. Денег хватит. А там работа найдётся. Оставаться здесь? Нет! Какое счастье, что кобылы ещё в пути! Тони перелез через ворота и сел на траву. Он закинул голову и взглянул на небо. Сколько звёзд! Много ли у него денег? Пятьдесят — шестьдесят фунтов, долгов — никаких! Пароход, идущий в Восточную Африку, третий класс. Куда угодно, что угодно, только прочь отсюда! Белые ромашки на пригорке медленно светлели в лучах луны, поднимавшейся всё выше, воздух был напоен ароматом цветущей травы. Если бы у неё в глазах хоть раз мелькнула любовь! Он опять опустил голову. Не её вина, что она его не любит! Это его несчастье! Домой! Собрать свой скарб, запереть дверь и прямо к Маскему! Это займёт целую ночь! Повидаться с юристом, с Динни, если удастся. А с Клер? Нет!
Трубка потухла. Луна и звезды, глазастые ромашки, запах трав, выползающие тени, пригорок — всё это уже не действовало на него. Встать, что-то делать, делать всё время, пока он не окажется на борту парохода и не отплывёт.
Крум встал, снова перелез через ворота и завёл мотор. Он нёсся прямо вперед, бессознательно избегая дороги, ведущей через Мейденхед и Хенли; проехал через Хай-Уиком и приблизился к Оксфорду с севера. Старинный город был весь в огнях и по-вечернему красив; машина вошла в него со стороны Хеддингтона, и Крум двинулся по тихой Камнорской дороге.
На небольшом старом мосту через верхнюю Темзу — его всё ещё называли новым — Крум остановился. Было что-то своеобразное в этой части реки, спокойной, извилистой и такой чуждой мирской суеты. Луна поднялась и светила ярко, камыши поблёскивали, а ивы, казалось, роняли серебро в воду, темневшую под их ветвями. В гостинице на той стороне несколько окон были освещены, но обычных звуков патефона не доносилось. Теперь луна стояла так высоко, что звёзды казались только проколами в лиловом небе. Его ноздри щекотал аромат, доносившийся с поросших камышом отмелей и с прибрежных лугов; этот запах, после целой недели тепла, был особенно сладок и чуть отдавал гнилью. Он вдруг принёс с собой волну чисто физического томления, — ведь Крум так часто и так давно грезил о том, что они с Клер любят друг друга и плывут по этой извилистой речке, напоенной благоуханием лугов… Он включил мотор, машина рванулась вперёд, пронеслась мимо гостиницы и свернула на узкую боковую дорогу. Через двадцать минут юноша уже стоял на пороге своего домика и смотрел на озарённую луной комнату, которую оставил семь часов назад, всю залитую солнцем. Вот лежит на полу роман, который он пытался читать, вот остатки обеда — сыр и фрукты, не убранные со стола; пара коричневых ботинок, которые он собирался почистить; толстые балки на потолке и вокруг большого старого очага, который был в викторианскую эпоху заложен и закрашен, а теперь восстановлен; поблёскивали медные таганы, оловянные тарелки, кувшины и жбаны, которые он отважно собирал, надеясь, что они понравятся Клер, — все его res angusta domini[2K234] хмуро приветствовали его. Тони вдруг почувствовал страшную усталость, выпил полстакана виски с водой, съел несколько бисквитов и опустился в изнеможении в свое длинное плетёное кресло. Он почти мгновенно заснул и проснулся, когда было уже светло. Проснувшись, он тотчас же вспомнил, что решил было всю ночь действовать. Низкие солнечные лучи уже озаряли комнату. Он допил воду, оставшуюся в кувшине, и посмотрел на часы. Пять часов. Он распахнул дверь. Над полями стлался утренний туман. Крум вышел, миновал стойла для кобыл и загоны. Тропинка, спускавшаяся к реке, вела через луга и овраги, зелёные склоны которых заросли орешником и ольхой. Росы не было, но каждая травка и каждый кустик пахли необычайно свежо.
Ярдах в пятидесяти от реки, в небольшой ложбинке, он бросился на землю. Пока проснулись только кролики, пчёлы и птицы. Тони Крум лежал на спине и смотрел на траву, на кусты и на голубое утреннее небо, чуть затянутое лёгким руном облаков. Может быть, потому, что из этой ложбинки он видел очень немногое, ему казалось, что с ним вся Англия. Совсем рядом с его рукой дикая пчела погрузила хоботок в чашечку цветка; пахло слабо и нежно, словно гирляндами из ромашек, но главное — как необычайно свежа эта трава, как по-весеннему зелена. «Величие, достоинство и мир». Он вспомнил пьесу. Эти слова потрясли его. Зрители смеялись, Клер смеялась. Она сказала, что это «сентиментальность». «Величие, достоинство и мир, — ни в одной стране этого нет и не будет». Вероятно, не будет, конечно, не будет. Во всякой, даже родной стране не бывает чётких границ между прекрасным и чудовищным; это беспорядочное смешение и заставляет драматургов всё преувеличивать, а журналистов — писать всякую чепуху. И всё-таки нигде в мире не найдешь вот такого местечка и такой травы, свежей и пахучей, хотя она как будто и не пахнет, такого нежного, покрытого мелкими облачками неба, такой россыпи полевых цветов, таких птичьих песен — всего, что окружало его, — и древнего и вечно юного. Пусть люди смеются, — он не может! Уехать от этой травы! Крум вспомнил трепет, который почувствовал полгода назад, когда снова увидел английскую траву. Бросить место, хотя настоящая работа ещё не началась, подвести Маскема, который так хорошо к нему отнёсся… Он лег ничком и прижался щекой к траве. Так запах был ещё сильнее — не сладкий, не горький, но свежий, радостный и родной, — запах, знакомый с самого раннего детства, запах Англии! Хоть бы эти кобылы уж были здесь, и он мог бы заняться ими! Он снова сел и прислушался: ни поездов, ни автомобилей, ни самолётов, ни людей, ни животных, только птичье пение, да и то далекое, едва различимое, какая-то долгая, плывущая над травами мелодия. Что ж! Тосковать бесполезно. Если в чем-нибудь тебе отказано, значит, отказано!