Гаухаршад погоняла коня. Мчалась так, что вихрь пыли завивался столбом, заставлял задыхаться мангытов, мчавшихся за ней. Казанские ворота были распахнуты широко, радушно. По перекинутому через ров деревянному мосту одногорбый верблюд тянул волокуши с брёвнами. Всадница пронеслась стрелой, едва не сбив с ног погонщика, лениво помахивающего камчой. Погонщик закричал сердито, замахал руками и отскочил теперь уж сам. Лишь его глаза испуганно поглядывали из-за массивного горба верблюда за свирепыми воинами, проносившимися следом. Простучали глухой дробью конские копыта по дереву моста, мелькнул перед глазами лошадиный оскал, с клочьями пены летящей во все стороны, взметнулись и опали косматые гривы – и исчезли всадники, словно их и не было.
Гаухаршад бросила коня на Ханском дворе, кинула поводья подбежавшему конюху и поспешила по лестницам и через вереницу бесконечных зал. Но роскошные залы, застывшие в красоте голубых мозаик, зелёных узоров, мраморных водоёмов и фонтанов, были пусты. Тишиной встретила и приёмная хана. Страж, которого госпожа своей стремительностью вывела из полудрёмы, указал на сад. Гаухаршад поспешила через внутренний дворик и оказалась в тенистом уголке, зацвётшем в эту позднюю весну особенно буйно. По посыпанным песком аллеям гуляли нарядные вельможи, приближённые повелителя. В беседках предавались философским измышлениям придворные мудрецы, звездочёты и поэты. Их калямы поскрипывали, нанося на бумагу очередную мудрость, которую изрекали уста. Женщина не задерживалась нигде и не отвечала на поклоны и почтительные приветствия придворных. Она так торопилась увидеть Мухаммад-Эмина, что не замечала удивлённых взглядов царедворцев, никогда не видевших блистательную сестру хана в столь растрёпанном виде. На повороте одной из дорожек Гаухаршад спугнула стаю важно шествующих павлинов. Испуганный самец с красивым бирюзовым хохолком вскрикнул протяжно и тоскливо и торопливо побежал по молодой траве, позабыв сложить роскошный хвост. Невзрачные самки устремились за ним, спешили убежать от суматохи, которая была так непривычна для сада уединения и созерцания. Лишь увидев брата, появившегося на соседней аллее, Гаухаршад заставила себя остановиться. Она отдышалась, поправила покрывало и внезапно смутилась, устыдилась запылённых одежд, пропахших едким конским потом. А Мухаммад-Эмин шёл по дорожке, заложив руки за спину, и любовался цветением огненных тюльпанов, чьи луковки были присланы в дар из Крыма. Повелитель удивился нежданному появлению сестры, посмотрел на неё строго, осуждающе:
– Что привело тебя во дворец, Гаухаршад? Ты не пожелала ответить ни на одно моё приглашение и не являлась ко двору всю зиму!
Она поклонилась нарочито медленно, собиралась с мыслями, а они стремились выплеснуться на могущественного брата необузданными словами. Только ханбика должна была облечь их в доступные речи и объяснить горячее желание, приведшее её в Казань. Но все слова куда-то исчезли, осталась одна назойливая мысль, буравившая молодую женщину: «Где же мама? Почему я не вижу крымскую валиде?»
Брат был прав: на все приглашения Мухаммад-Эмина увидеться с матерью она отвечала отказом, а когда повелитель стал особо настойчив и вовсе отмалчивалась. Далёкие обиды на валиде бушевали и не утихали в её сердце. Гаухаршад даже бежала из собственного имения, только бы не встретиться с матерью, не видеть вновь превосходства Нурсолтан, необъяснимой власти над мужчинами, которые становились в присутствии её матери безмолвными истуканами. Для Гаухаршад время остановилось там, в далёком крымском прошлом. Ей не приходило на ум, что женская красота матери могла поблекнуть с годами, а неумолимая старость унести былое очарование. Ханбика прожила всю зиму в полной уверенности, что не встретится с матерью никогда. Но два дня назад, когда её управляющий вернулся из Казани и сообщил, что крымская госпожа собирается отбыть в Москву, что-то перевернулось в душе молодой женщины. Часами она сидела в полной неподвижности, уставившись в одну точку, и не желала ни с кем вести речей. А сегодня на рассвете, словно невидимая сила столкнула ханскую дочь с ложа. Она бросилась в конюшню, сама запрягла любимого жеребца. Телохранители, разбуженные охраной, бежали вслед за ней. А Гаухаршад не могла ни говорить, ни приказывать, непонятная сила, будто на крыльях, несла её в Казань. Это дочь спешила к матери, чтобы выплакать на её груди свою несчастную судьбу, чтобы только ей одной признаться, как холодно и одиноко жить в этом жестоком мире. Казалось, встань сейчас перед ней разливы рек, превратись мосты в огненное жерло, она бы всё равно рвалась вперёд в неистовом желании припасть к коленям валиде, увидеть её глаза, почувствовать материнскую ласку.
– Я хотела проводить госпожу Нурсолтан, – наконец произнесла ханбика. – Хочу увидеть нашу мать.
– Но вы опоздали, Гаухаршад. – Мухаммад-Эмин отвернулся и пошёл дальше по дорожкам. Она брела за ним следом, до конца ещё не понимая, что означали его равнодушные слова. Но сердце поняло вперёд затуманенного волнением сознания, и слёзы закипели в уголках глаз и побежали по щекам. «Она уехала, – плакала душа, – и я больше никогда не увижу своей матери! Я никогда не скажу ей того, что хотела сказать. Почему же материнское сердце не услышало моих страданий, почему не поспешило утешить свою дочь?»
Мухаммад-Эмин обернулся к ней. Слёзы сестры озадачили, а вскоре и растрогали его. Он покачал головой, проговорил устало:
– Пойдёмте со мной, ханбика, валиде Нурсолтан кое-что оставила для вас.
Гаухаршад очнулась, поторопилась за повелителем. В сердце теплилась надежда. Должно быть, мать оставила ей письмо, тёплое наставление, которое Гаухаршад будет беречь, хранить и читать ночами, впитывая истерзанной душой слова любви и понимания. Оказавшись в приёмной, ханбика даже зажмурилась, как маленькая девочка, ожидавшая чудесного подарка.
– Возьми, Гаухаршад, – Мухаммад-Эмин сунул в руки сестры бархатный футляр. Ханбика медленно раскрыла глаза. В футляре лежали серьги, дорогие, красивые, ещё одна изящная безделушка, каких у Гаухаршад была тысяча.
– А… письмо? – хрипло вопросила она.
– Письма нет, – несколько удивлённый, отвечал Мухаммад-Эмин.
Гаухаршад засмеялась, сначала тихо, недоверчиво, а после с истеричным криком. Она швырнула в угол украшение, уставилась на хана непримиримым взглядом:
– Я ненавижу её! Ненавижу эту женщину, она сделала пустой мою жизнь!
Жгучая пощёчина ожгла щёку. Гаухаршад ухватилась за пылающее лицо, затравленным взором смотрела во взбешённые глаза повелителя:
– Вы можете убить меня, брат, но я никогда не откажусь от своих слов. Наша мать – чудовище! Она презирает меня, но и я отвечаю ей презрением! О, если даже океан обрушится на мою голову, ему не смыть, не затушить моей ненависти!
– Замолчите, ханбика! – Мухаммад-Эмин тяжело дышал, глядя на рыдавшую сестру. В глубине души у него теплилась жалость к молодой женщине. Что бы она ни кричала, что бы ни говорила в порыве гордости и досады, чутким сердцем он видел: Гаухаршад любит свою мать, но скрывает эти чувства от всех, даже от самой себя. В ней по сей день бушевала неудовлетворённость маленькой девочки, недополучившей материнского тепла и ласки, тоска ребёнка, которого признавали, но никогда не любили.
– Вам лучше отправиться в бани, – глухо произнёс хан. – Ваш грязный вид внушает отвращение, высокородная ханбика.
Она усмехнулась тяжело, почти по-мужски:
– О повелитель, водами сотен бань не смыть грязи, в какую бросила меня блистательная валиде. Она отвернулась от меня ещё при рождении, она позабыла дать дочери самое главное приданое – свою любовь.
– Мне тяжело слушать ваши несправедливые речи, Гаухаршад. Пусть нас рассудит Всевышний, только ему одному по силам разобраться в хитросплетениях наших судеб. Я прикажу приготовить для вас покои, вы отдохнёте с дороги, а после отправляйтесь в своё имение. Мне не хотелось бы видеть вас в ближайшее время, ваша душа пропитана ядом, я не хочу отравиться вашей злостью, сестра. И помните, ханбика, недаром говорят мудрые, те, что собирали крупицы мудрости веками: «Тот, чья злоба не имеет границ, тот, кто обвит ею, как повиликой, скоро приведёт сам себя туда, куда хотел бы втолкнуть его только злейший враг!» Прощайте, сестра.
Мягко стукнули створки дверей, а Гаухаршад так и не шевельнулась. Сердце её было пусто, казалось, в нём иссякли все соки жизни, питавшие молодую женщину. Она медленно шагнула к большому зеркалу – драгоценному дару венецианских купцов. Из зеркала на неё глядело осунувшееся лицо с лихорадочно горевшими глазами, волосы были растрёпаны и спутаны в бешеной скачке и метаниях по дворцу в поисках матери. Нурсолтан пришла в её жизнь мимолётным видением и исчезла навсегда, оставив за собой лишь пустоту и горечь.
– Прощайте, мама, – прошептали пересохшие губы. – Что мне слова брата, окружившего себя сворой празднословных болтунов. Он видит в их словах мудрость, но не видит души собственной сестры. Пусть будет так, пусть наши дела судит Всевышний, а я больше не желаю вспоминать о вас, мама. Никогда! И всё, что было дорого для вас, будет чуждо для меня, навсегда[87]…