К книге
ДорогиВАЛЕРИЙ ПОНОМАРЕВ. ФЕДОРИНО СЕМЕЙСТВО Рассказ. IV
100%
ВАЛЕРИЙ ПОНОМАРЕВ. ФЕДОРИНО СЕМЕЙСТВО Рассказ. IV
29

Последнее время Федора «дохожий промысел», как выражалась, себе сыскала. Увидела она в городе у церкви венки продают — и сами венки понравились, красивые, как живые цветы, и денежки те, кто делает их, зашибают.

Загорелась Федора желанием делать цветы бумажные, а из них венки. Попробовала — получаться стало. Узнали люди, даже окрест Осокино отбоя от заказов Федоре нет. Бумагу она ездила в город покупать, сколь хочешь ее там, разной расцветки, а вот проволоки мягкой, тонкой нигде не достанешь. А тут за околицей свалился, видно, с машины какой-то целый толстущий моток. Заприметила это Федора, и тревога, что вернутся за проволокой, заставила ее тащить этот моток на гору встречь деревни. Можно было сходить бы за Леонидом — помог, но нет, не хочет кланяться, просить даже его Федора и волочит по земле моток, жилы в руках вытягиваются, в пояснице хрустит, но не бросит: сколь тут венков выйдет, пожалуй, на целую сотню: лучше брюху лопнуть, чем добру пропадать — было любимым изречением Федоры. Приволокла еле и в конюшне запрятала, чтобы люди не осудили да и Леонид. А вечером заломило поясницу, заворочалось, заурчало в животе — покоя не находит себе Федора. И лекарства, какие дала вызванная врачиха, не помогают. Ночью послала она Нинку за Секлетией-правильщицей. Сколько ни разглаживала та ей живот, а лучше не было.

— Сорвала брюхо-то, — молвила напоследок Секлетия.

Потом на время отпускать стало. Навертывалось нехорошее, тревожное: а вдруг опять начнет и не выжить ей.

Начала думать о себе, ворошить прошлое.

Ради чего вот умирает, на что понадобилось целый виток тащить, и без него бы обошлось. Не для себя она жила, все для Леонида. Сколь мужиков хороших замуж сватали — одной ей известно. Не пошла ради его. Что он знает, Леонид-то? Видит только то, что сверху лежит. А сколь раз она его выхаживала, от смерти выручала, то не знает. Что где хорошее перепадало, сама не ела, все ему, птенцу своему, тащила… Худо ли, хорошо ли — вырастила, выучила, хорошим человеком сделала. Сейчас только и звание — Леонид Иванович. А что не этак, не по-ученому делала — теперь сам большой, как надо, так и поступай.

Она видела, что не любит он ее, а просто долг свой соблюдает — вот и приехал. И обидно Федоре до слез делалось, что умрет она, не понятая Леонидом. Ране все хотела поговорить, да гордость мешала, все она его за сопляка считала. Вот и теперь, хоть и учитель, а что, больше Федоры жизнь понимает? Нет. В ее глазах и сейчас Ленька — сопливый, неопытный. Нет чтобы поговорить, совета попросить, поучиться, как жить-то, — так нет, гнет себе умника какого-то. А что такой стал — сама испотачила, жалела в ребятишках: сиротка. Что попросит — все исполняла. Какую покупку надо — брала, если по силам. Вот и испортился. Построже надо было держать.

Потом опять стала думать о себе. Прожила жизнь не хуже людей, никто не осудит. Не просидела, не пролежала.

Что она, сама Федора, в детстве своем видела? В семье четыре девки было. А девку да бабу за человека не считали. Тятю как взяли на действительную, потом японская, после германская, да десять годочков дома-то и не было. Только и слышала: Федорка туда, Федорка сюда, то подай, другое принеси. А что не так — схватит маменька покойная за косу да крутанет вокруг себя, не знаешь, куда и голову приклонить, да не обижались на нее — не перечили, а тут смотри-ко: то не скажи, то не укажи — кто им волю такую ныне дал…

А она, Федора, росла в нужде да заботе. Восьми годочков уже верхом на лошадь садили. Как сейчас видит: пахали ране деревянной сохой, лошадей запрягали гусем, робить начинали, как мало-мало развидняет, чтобы не жарко было. Посадят Федору на переднюю лошадь, пашут, а голова ее на грудь клонится, клонится… Так и засыпает. Услышит щелчок хлыста и выкрик дяди: чо, ворона, не видишь, куда едешь, уснула! Строгий был. Вот и качаешься в седле, пока солнце печь не станет. А если не развидняет, выдастся серый день, так на вершне до потемочек. Ссадят вечером с седла, сама-то уж слезть не может, измоталась, встанет на землю, а ноги не держат, одеревенели, чужие. Попробуй пожалуйся — еще и подзатыльник получишь. А ныне вишь как поговаривают. Обидно Федоре сделалось.

Воспоминания наплывали и наплывали, бередили душу. Жать стали брать десяти годов, свяжет сноп, а поднять, чтобы в суслон стащить, — не может, подлезет под него на четвереньках, встанет потом на ноги, в глазах темно, а нести надо. Одна мать работница в семье-то, да она вторая по старшинству, а там еще четыре рта — кто робить станет. А зимой того тошнее. Пойдет маменька к попу молотилку вымаливать, чтобы урожай в порядочек произвести…

— А девка поробит недельки две у меня, так уступлю, — пробурчит тот.

И вот трещит мороз, а Федора гнет спину, коленки тряпицами обмотаны, чтобы не обморозить. Спину не один раз знобила, без штанов ране ходили и робили так, не из чего было штаны-то сшить, а покупать не на что. Мать пожалела, видно, и сшила из холста. А пожаловалась, что колет, так оплеуху получила, содрала с нее мать штаны. «Раз… колет — ходи так» — и отдала младшей сестре. А попробуй возрази — такую затрещину получишь, что забудешь жаловаться.

И странно, и непонятно Федоре казалось, как это Леонид с Нинкой, которых она на свет божий выпустила, так с ней разговаривают, вроде, что хотим, то и делаем, не обидно ли?

То вспомнила, как сшила ей маменька рубаху из скатерки, она выбежала на улицу довольнехонька, а поп говорит: «Вот Советская власть до чего довела, рубахи из скатерок шьют».

А Советская власть ее, Федорку, человеком сделала. Хоть и малограмотная была, а на курсы медсестер направили, не хватало медиков. Осилила еле-еле со слезами эти курсы. Да вот всю жизнь медсестрой и проработала — почет и уважение. А Леонид чего больно задается, думает небось, что работу какую уж шибко важную делает. Она не хуже его была, людей лечила. Все в деревне почитали. Но после уж, как с образованием стало людей хватать, так заменили ее, и то в яслях воспитательницей доработала до пенсии.

Федора всегда чувствовала себя главнее деревенских баб. Всегда они к ней за помощью обращались, а не она к ним. Почти у всех женщин в деревне она роды принимала. Только и звания было — крестная наша, Федора Матвеевна.

И здоровьем бог в молодости не обидел. Как поедут на больничный покос, так ни один мужик соперничать с ней не мог. Оберушники такой ширины никто не ходил. А вот теперь, видно, все: износилась, отробилась.

Самой большой ее радостью было, как Леонид в институт поступил. «В нитку вытянусь, а выучу, человеком сделаю. Не забудет, может, добра-то», — говорила она. Гордилась им. А на каникулы приезжал, так любо было посмотреть, чистый да опрятный. Люди завидовали, а у Федоры радости было… Леонида на ладный путь наставила. А он знает, как ей это давалось, учить-то его? По две смены вкалывала, по двое суток глаз не смыкала. Да тут еще хозяйство, корова. Одна она из медсестер деревенская-то была, с курсами. Остальные все из города да с образованием, родители состоятельные. Надо какой домой в город: «Проработаете за меня, Федора Матвеевна?» — «Пороблю».

Они уже вызнали, кому куда надо, — Федора не откажет. А зачем ей все это надо? Для себя? Нет! Все для него, для Леонида деньги скапливала, хотела, чтобы не хуже других там ходил, в городе-то, сыт был, не заболел чтобы, здоровье-то никудышное.

Послевоенные годы… парень учился. Сколь здоровьишка угроблено. Траву искать — с ног собьешься, да косили вкрадче, да бегай, рыскай — как вывезти, а то, чего доброго, и увезут, если найдут. Теперь вот и покосы дают, а не больно люди охочи до коров-то. Подумать, как жили, маялись… И тут Федоре страшно делалось, если случится с ней что. Жизнь хорошая только настала, Леонида выучила — и в землю? Ой, господи, отведи меня грешную от погибели… Да ладно, если бы сразу умереть, так еще бы согласиться можно, а то ведь слягешь и не то что встать, да и не пошевелиться, не поворотиться не сможешь, вот горе-то где будет. Чего только не передумала Федора, куда не кидалось ее воображение: смерть ей бог не послал, а лежит она к кровати прикованная. У Леонида жена городская, рыло от нее воротит. «Скоро ли ты сгинешь, надоела уже». Вот выпоила, выкормила себе заменушку. Потом Федора ловила себя на нехорошем, отметала.

Ну а если все-таки не выжить ей — Федора ясно представляла, как все будет дальше.

Как покинет ее душа тело, то полетит в небеса и встанет в очередь на суд божий. Много там слетается ежеминутно из мирской жизни.

А дьяволы будут цепляться за нее по дороге, станут сбивать с пути, тащить в ад, горланить: «Грешная ты, грешная!» Но не поддастся Федорина душа, отбросит их от себя и будет двигаться по назначению. А там ничего не скроешь, все друг про друга знают.

Сам господь, белый, как лебедь, прозрачный, чистый, ни единым пятнышком черным не запятнал себя. Он — дух, но его все видят на суде, и миряне все — духи, как землю покинут. Дух и душа — это по-Федориному одно и то же. И вот подлетает Федорина душа, дожидается очереди. Но Федора знает, что грешила она меньше других. Всю свою жизнь благодетельницей была: старуху старую взяла на попечение, допоила, докормила, схоронила как человека, двух сирот на свет божий вывела, не дала погибнуть. Не больно много нынче найдешь таких. Всю жизнь свою ни с кем она блуд не творила, только что замужем была, так это все по закону, венчались, да и то месяц жила грешной-то жизнью. Нет! Федора отличается от других, чище она, и в ад ее никак нельзя! Но все-таки дрожит Федора, волнуется.

Вот ее очередь подошла. Лик у всевышнего светлеет, радостный. Он ничего не спрашивает, все видит и знает, и Федора уже все чувствует, он только рукой показывает в сторону рая — и мчится ее душа туда. Там встречают мать, отец, сестры, но не целуются, даже не прикасаются, не как мирские, улыбаются только, приветствуют. Сейчас Федора вечно парит в этом цветущем саду, станет и ей все известно: как Леонид с Нинкой заживут, все их грехи, где они оступятся, — ей видны будут, а подсказать уж нельзя, недоступно возвратиться даже на время к мирянам.

Федора очнулась от представляемого, застонала от боли в животе.

Предчувствие неизвестного, слабости своей, боязнь немощи сломили Федору, она заплакала, подозвала Леонида.

— Давай, Ленюшка, поцелуемся, простимся, может, и не увидимся боле. Прости меня, если чо не так делала, старая я. А ты, Нина, не суди меня, мало ли чего не бывало.

— Что вы, тетя, говорите, вылечат же, — утешал Леонид.

А у Федоры начало так скручивать внутри, что печь, на которую она смотрела, стала тускнеть и проваливаться. Она терпела, ждала, что отпустит, сознание не терялось. Ей казалось, что прошло уже много времени, а делалось все хуже.

Может, и не отпустит, и не успеет сказать она последнего. Пора, видно… Кабы не опоздать. Без этого ей отходить никак нельзя. Вот ее последний и очень важный козырь благородства, великодушия — и сделает она важное большое дело.

— Ле-о-ня-а, — пролепетала Федора.

— Что, тетя?

— Та-ам в го-об-це у столба, в зе-емле для тебя.

— Что в подполье у столба, тетя?

Но Федора уже не могла говорить, кто-то, казалось, наматывал кишки на что-то твердое и не отпускал. Сознание терялось.

Леонид побежал звонить в райцентр.

…Вскоре приехала «скорая».

Как только увезли Федору, Нинка спросила:

— Что это тетушка говорила про столб. Пойдем посмотрим.

Нинка взяла свечу, и они спустились в подполье.

Вскоре Леонид выкопал истлевший мешок, взял его и вынес наверх. Внутри мешка глиняный горшок, обмотанный грязными тряпками. На дне примерно в четверть горшка лежали монеты и свернутый вдвое лист бумаги.

— Ле-е-ня, они золотые! — засияла Нинка, рассматривая схваченную монету.

Леонид стоял растерянный. Всю жизнь ходить в тряпье и хранить… для чего? Потом начал читать написанное на листке.

«Леня, нашла я это, когда печь перекладывали. Чистила я место под стойки и обнаружила в земле. У Анисьи мужик-то торговец был, в революцию убили — вот, видно, и осталось. Я все не решалась показывать, берегла на черный день, богатство все-таки. Пользуйся им. Нинке давай помаленьку. Если она силу возьмет, нисколь не получишь. Она подвидная, завидущая будет — вся в мать. Думаешь, Ефросинья при дележке конюшни стояла в стороне, уговаривала Максима, то такая она и есть? Нет! Это она хитрила. По ее хотению и научению вся заваруха шла. И эта по характеру такая же скрытная. Такая порода. За это я ее не любила. Вот и все. Так и завещала: перед смертью скажу про монеты. Чо хошь, то и делай, но не базарь. Может, вспомянешь худую тетку».

— Что там написано? — спросила Нинка.

— Пишет, что нам это.

— Какая у нас все-таки была тетя! Это ведь богатство, Леня. Вот денежек получим!

— Была! — передразнил зло Леонид. — Не мы еще с тобой хозяева. Может, тетя еще и выздоровеет.

— Да не выжить ей, Леня. Старенькая.

Леонида взорвало:

— Чего ты ей смерть пророчишь ради этих монет.

…Сначала, как нашли монеты, Леонид мысленно обозвал тетку скопидомкой. Кроме телогрейки, ничего не нашивала. Хотел пальто купить — отказалась. Денежки, говорит, тратить «неча» зря. Даже в питании себя урезала. Ну, своей пенсии, его денег жалела… а это золото! Сдала бы его и жила как человек. Вот оно скряжничество.

Но потом пришло другое.

А если бы у него были золотые монеты — берег бы он их для кого? Да он для себя бы их потратил, для собственного благополучия. Ему больше от жизни надо…

А она вот сберегла, для него.

И эта Нинка, которую он так жалел, как увидела золото, и глаза заблестели, смерти теткиной рада скорее. Исчез человек за монетами. Она вот, тетушка, угадывала в ней эту алчность, а он не видел. Значит, мудрее она была, тетушка-то.

А его она тоже за невинного считает, говорит: «Все любовь какую-то ищет…» Да он и сам не знает, сможет ли полюбить по-настоящему, ведь не одну женщину перешагнул. Не знает ведь этого о нем Федора. Почему это так? Он и сам не знает. Так кто же из них нравственно выше, честнее? Да она, Федора.

Потом он спохватился: тетке, наверное, уже делают операцию, а они тут с золотом. Ехать туда, к ней, скорее!

Нинка, видя, что Леонид засобирался, спросила:

— К тетушке? — После кивка Леонида сказала: — Я тоже поеду, то даже и от людей неудобно дома находиться-то.

«От людей неудобно!» Леонид хотел ругаться как следует, но подумал, что ничего это не изменит. Такая она, видно, уж есть.

Пока тряслись на попутной до райцентра, Нинка обдумывала создавшееся положение. Если тетка умрет… Они поделят с Леонидом денежки, и она «вольный казак». Денег-то, наверное, хватит, пока учиться будет, да еще и останется. Она точно узнает в городе, почем грамм золота, ее не обманешь. Нинка тоже «не лыком шита», ловко надувала старуху насчет болезни-то. Федора сразу отступилась. Ходила к старухе наговаривать да пить ей давала, а она воду-то за окошко выплескивала. Нинка не забыла, как Федора с матерью ее цапались. Она ей этого никогда не простит. Ну сейчас, наверное, уж развяжутся руки. Да она бы и раньше уехала, ни на кого не посмотрела, да не успела повторить все, побоялась рисковать, не больно хорошо в школу-то возвращаться, когда не сдашь. А сейчас Леонид ее вытянет, поможет.

Ладно, мать научила ее жить-то «себе на уме», не быть простофилей. Как придет пьяный Максим, уснет, она вытащит у него денежки, а утром плачет, что он напился и не принес получку-то. «Так и голову потеряешь пьяный-то» — помнит она слова матери. Но хитрить-то тоже осторожно надо уметь. Раз прикинулся шибко пьяным Максим, а мать и вынула у него деньги. Ладно, тогда Леня прибежал, спас, ружье наставил… Воспоминания оборвались. Нинка вообразила уже, как она будет похаживать в городе во всем новеньком, с иголочки, по последней моде…

Машина резко остановилась и оборвала Нинкино воображение.

Федоры в живых уже не было: умерла она по дороге от заворота кишок.

— За плохим мы не разглядели в ней и хорошее, — задумчиво и как-то растерянно произнес Леонид.

«Только и знала, что дояркой меня посылала вкалывать», — подумала Нинка, достала платок и начала «от людей» вытирать им глаза.

Предыдущая главаГлава 29 из 29К книге