К книге
Божественные злокозненностиЛЕТНИЕ ПОВЕСТИ. УЧЕНИК, ИЛИ В ОКРЕСТНОСТЯХ РАЯ. Глава I Неожиданная встреча
2%
ЛЕТНИЕ ПОВЕСТИ. УЧЕНИК, ИЛИ В ОКРЕСТНОСТЯХ РАЯ. Глава I Неожиданная встреча
1

Поездка была служебной. Максим рассчитывал уложиться за один день — утром туда и вечером или в крайнем случае утром следующего дня — назад. В Москве его ждали дела более увлекательные, связанные не с профессией, а с манией, как он полушутя называл свои занятия переводами со староатлантического. Это был реконструированный итальянскими учеными древнегреческий диалект с большим количеством «итальянизмов». На нем-то и был написан новонайденный (что стало общеевропейской сенсацией) поэтический текст. Довольно хорошо сохранившиеся фрагменты, а порой и целые стихи некой поэтессы, которой посчастливилось заблаговременно покинуть Атлантиду и поселиться на одном из греческих островов вблизи Лесбоса. Предшественница Сапфо поражала сильным лирическим даром. И Максим, которому удалось заполучить сборник с текстами на староатлантическом, итальянском и английском, уже несколько лет бился над переводом стихов на русский. Мания, как ей и полагается, была совершенно бескорыстной. Однако посланные на конкурс в итальянскую Сенигаллию переводы получили высокую оценку горстки специалистов. В конце лета Максим готовился к поездке в Италию на конференцию, посвященную творчеству Прасапфо — так он называл свою поэтессу. Нужно было успеть подготовить доклад и кое-что уточнить в переводах.

Пока же предстояла поездка в российскую глубинку, в городок Новопогорелов. В единственном городском музее, совмещавшем в себе функции историко-этнографического, естественно-научного и художественного учреждения, возможно, находилась какая-то ранняя работа Валентина Серова, которую Максим Ливнев как специалист по Серову должен был атрибутировать. Ежели это был действительно Серов, работу надлежало привезти в Москву. Музей в Новопогорелове спешно закрывался за отсутствием финансов. С финансами было туго и в столице. Деньги на эту поездку (всего-то на один денек!) были получены от солидного европейского фонда, иначе пропадать бы Серову (если это был действительно он) на каком-нибудь сыром складе, не приспособленном даже для хранения обоев, не то что картин. О возможном Серове сообщила в московское управление культуры сотрудница отдела культуры Новопогореловского района. А тут, как специально, подоспели свеженькие фондовские денежки, направленные на «музейные дела», что, кстати, тщательно проверялось. Вот Максима Ливнева и отрядили в Новопогореловский горе-музей.

Ехал он неохотно. Он был из «сидячих», любил тишину своего кабинета в музее и своей комнаты в квартире, конторку, за которой работал стоя, как Пушкин (он все еще не перешел на компьютер, хотя его подчиненные давно сидели, уставившись на экран), любил в разгар работы подойти к окну и выглянуть на московскую улицу, сплошь из темно-красных крыш и зелени, со стремительно проносящимися внизу собаками. Их спускали с поводков, и они наслаждались свободой. Любил, что жена и дети в часы его работы стараются не шуметь, что в семействе уважают его «ученые занятия». А вот прежняя жена ни в грош их не ставила. Его жизнь, возможно, благодаря довольно аскетическому, направленному на внутреннюю реализацию укладу даже в новые времена не слишком изменилась. Нехватка денег была неприятной, но внешней помехой. Его же по-настоящему задевали лишь помехи внутреннего свойства.

Он ехал в поезде и мысленно переводил строчки Прасапфо. Подлинное имя поэтессы в тексте отсутствовало, однако было ясно, что автор женщина. Множество отрывков, посвященных внезапному. Внезапному спасению. Внезапной любви или болезни (любовь тут трактовалась как род болезни). Внезапной встрече. Поэтесса, уязвленная «внезапным», раскрывающим странные гримасы богов на Олимпе. Вот заиграл на своей кифаре Аполлон, заплясали нимфы, и на греческом острове расцвели любовь и искусство, цветы и оливы. Но тут же невесть чем разъяренный Посейдон ударил своим трезубцем, и половину острова смыло громадной волной…

Однако нрав у поэтессы был радостный, светлый, ребячливый. Ей хотелось писать об Аполлоне, а не о Посейдоне. И она писала. Современный фрейдист сказал бы, что она предпочла Эрос Танатосу. Максим был человеком скорее сумрачного, сурового склада. Он хотел и умел быть взрослым и мужественным, ожидающим от жизни худшего, но не теряющим присутствия духа, чему способствовала поглощенность своим внутренним делом. Но лучезарная детскость Прасапфо, возможно, в силу самой этой их человеческой несхожести, его притягивала. Та внезапным счастливым наитием сумела избежать гибели на своем острове.

Это была какая-то пятая или шестая Атлантида, как существует несколько Трой, одна под другой, и каждая в свое время была кем-то разрушена. Так и эта Атлантида в один день и бедственную ночь была затоплена океаном, впоследствии отступившим. Но фиалкокудрая поэтесса незадолго до ужасных событий уплыла на галере к «милым подругам». Можно понять ее зацикленность на «внезапном».

Максим не подозревал, что в этот же день сам будет глубоко потрясен — в незнакомом, пыльном и неинтересном для него городке — свалившимся невесть как «внезапным»…

В грязновато-белом, с бутафорски надутыми колоннами здании — местном отделе культуры — все говорило о последней гибели и запустении, вплоть до неисправных бачков и протекающих в туалете кранов. Максим отметил командировку и рассеянно слушал, как унылого вида и квадратной комплекции чиновница — Оксана Пафнутьевна (почему-то у таких дам всегда замысловатые и плохо сочетающиеся имена и отчества) — с преувеличенным оживлением повторяет, как случайно зашла в местный музей. Перед закрытием, так сказать, взглянуть. Там уже мало что осталось. Его сейчас переводят, переводят его в другое место… Она ведь в Третьяковку прежде захаживала, помнит эту девочку, ну, которая с фруктами. А между прочим, лет десять назад один рязанский специалист опознал в их музее кость мамонта и увез в Рязань. А прежде эта кость входила в естественно-научный раздел «Охота и рыболовство нашего края». А еще до того…

— Сотрудники что говорят? Откуда работа?

Максиму надоело выслушивать этот бред. Он молодо выглядел. Одет был в светлые брюки и кремовую легкую куртку — молодой путешествующий европеец. Поэтому в разговоре с чиновницей он прибавлял себе солидности с помощью суховатой, холодной и несколько даже издевательской манеры держаться.

— Сотрудники?

Оксана Пафнутьевна вдруг расчихалась, вынула из сумки платок, разложила его на коленях и, скомкав, засунула назад в сумку.

— Понимаете, там все давно разбежались. Денег-то не платим. Документация в беспорядке — один из сотрудников со зла все перепутал. Фонды… Да фондов и не было особенно. Музей молодой. Возник на энтузиазме, в оттепель эту самую. Но иногда вдруг такое дарили! Я же вам рассказала про кость мамонта!

Максим нервно затеребил пальцами по зеленому сукну стола, сохранившемуся, вероятно, еще с дооттепельных времен.

— Кто покажет работу? Там есть кто-нибудь?

— Сторожиха. Сторожиха там. На общественных началах. Уже полгода не платим.

Чиновница смотрела на него с испугом и восхищением. Ей, видимо, очень нравилось, что по ее запросу из Москвы прислали настоящего искусствоведа. А что он «настоящий искусствовед», причем старой закалки (несмотря даже на молодежную форму одежды), никто, глядя на его породистое, округлое, чуть «скальдического» типа лицо с бледной кожей, пухлым небольшим упрямым ртом, густыми светлыми, длиннее обычного, волосами, отрешенным взглядом голубых глаз за стеклами очков, пожалуй, не усомнился бы.

— Адрес!

— Какой?

Что за бестолковая баба!

— Вы мне адрес скажите. Где искать ваш несуществующий музей?

Чиновница нервически хихикнула и что-то быстро записала на листочке блокнота. Он взял листок и, едва кивнув, выскочил из отвратительного, фальшивого снаружи и изнутри здания. Хороша культура! Сотрудники разбежались! Ну, конечно, — на улице Ленина! Где же и быть музею без сотрудников и фондов, переезжающему в «другое место» — эвфемизм свалки?! Ржавый звонок не работал. Он постучал. Худшие опасения, однако, не подтвердились. Дверь, над которой еще значилась блеклая, точно самой себя стыдящаяся надпись «Музей города Новопогорелова», открылась, и его впустили внутрь. Кто впустил, он не заметил. Был поглощен своими мыслями. Опомнился, только увидев издалека, на стене смежной комнаты, в столбике золотой пыльцы (занавеска на окне была откинута) сияющий лист акварели.

Беглый, яркий, ослепительный эскиз «Девочки с персиками». Подбежал, глазам не веря. Не было у Серова такого эскиза! Откуда? Как? И тут же понял — не Серов. Да автор и не старался никого обмануть. Эскиз достаточно вольный. В руках у девочки не персик, а зеленое яблоко. На кофточке нет банта, она широко распахнута на груди и более глубокого розового цвета. И само лицо — подвижное, живое, нежное, несколько иное по типу и кого-то ужасно, мучительно напоминает.

Прекрасная акварель! Лукаво упрощающая замысел, более легкая и детская по манере и колориту. Но схвачена была самая суть: бесконечная свобода, раскрепощенность, счастье бытия и творчества, — состояние, которое владело молодым Серовым и которое он запечатлел на холсте. Увы, в дальнейшем, кажется, не повторившееся.

— Не Серов, — пробормотал удивленно. Удивление касалось качества акварели, ее летучей веселой прелести. Неужели и ее вместе с этими скособоченными лаптями (он рассеянно оглядел плачевные «окрестности») унесут на свалку?

— Вы что-то сказали?

Свежий женский голос. Музейное эхо наябедничало: «Сказал! Сказал!»

Он обернулся. Рядом, у окна, распахнутого на солнечную сторону, стояла именно та, лицо которой ему внезапно припомнилось, когда он смотрел на акварель. Хотя, в сущности, что общего? Даже если бы она была прежней — ничего! А она безумно, безумно изменилась! Не девочка (как на акварели), но и не та строгая, сосредоточенно-сияющая, с гладкими черными волосами на прямой пробор, какой он ее запомнил в годы своего ученичества (а было это лет пятнадцать тому…). Сейчас полновато-стройная, цветущая, в розовой, низко распахнутой на груди кофточке и с тучей мелких, сверкающих на солнце рыжих кудряшек… Что же общего с Серовым? С этой акварелью? Что общего с его бывшей учительницей?

— Простите, вы не…

— Сторожу вот богатства.

Рассмеялась звонким незнакомым смехом. Та вообще редко смеялась, а уж так — никогда!

— Простите, вы не… — Почему-то ему трудно было выговорить свой вопрос. — Вы не Валентина Михайловна Майская?

Она тряхнула кудряшками, и Максиму показалось, что они зазвенели — так их было много и такие рыжие.

— Я Валя, просто Валя. Без Михайловны.

Он сделал шаг к ней.

— Мы знакомы. Я ваш бывший ученик. Помните Максима Ливнева? Вы преподавали в кружке историю искусства. И я ходил… в десятом? Да, в десятом…

— Нет!

Она удивилась, как удивляются в фильмах, — сделала «большие глаза».

— Вы что-то путаете. Я историю искусства не преподаю. Это такое занудство! Я преподаю танцы и детские игры. Только это! Все эти мудреные книги — такая скука!

Тут она задорно перекрутилась на высоких каблуках, чуть не сбив длинной «цыганской» юбкой лапти на постаменте.

— Валентина Михайловна!

Максим встал ближе к окну, чтобы свет падал на его лицо.

— Вам, наверное, плохо меня видно. Вглядитесь! Я Максим. Максим Ливнев!

Он словно духов заклинал своим именем, но она молчала.

— Я вас не помню, — сказала наконец без улыбки. — И я никогда не преподавала таких скучных предметов!

— А откуда эта акварель? Вы не знаете, кто ее автор? Я специально приехал из Москвы…

Максима вдруг осенила догадка.

— Это… не вы? (Он имел в виду авторство.)

— А что, похожа? Мне и самой иногда кажется.

И снова покрутилась, затанцевала перед ним в своей розовой, свободной кофточке — кокетливо-невинно, как самоуверенная девчонка-подросток. Лапти не выдержали и свалились с постамента. Они вдвоем кинулись их поднимать — Максим — один, она — другой.

Сидя на корточках с лаптем в руке, она шепнула заговорщически:

— В семь часов у меня занятия студии. Приходите. А тут мое ателье и жилая комнатка. А вы думали, я бесплатно сторожу?

«Рожу, рожу!» — заполошно выкрикнуло эхо.

Нет, это невозможно! Это не его учительница! Может быть, у той была младшая сестра, тоже Валя?! Еще невероятнее! Чувствовал же, что это она, она! Но почему не узнает? И почему совсем другая?

Куда приходить? Я тут случайно и ничего не знаю. Тамань — скверный городишко. Вы что, здесь теперь живете? Как же здесь жить? Я Максим! Максим Ливнев!

В гостиничном номере его подбрасывало на кровати. Он вернулся из музея в середине дня и прилег. Нужно было не то выспаться, не то отдохнуть, не то подумать. Но сны были бредовые, а мысли путаные.

…Много лет тот же сон, тот же сон, который то забывался, то вспоминался. Он взрослый, а она маленькая. Она маленькая, а не он. Он учитель, а она ученица. Она, а не он. И в этом превращении какое-то неизъяснимое счастье. Словно она сбросила свою ношу, сразу став легкой, маленькой, веселой, а он подобрал и радуется, потому что всегда немножко завидовал своей строгой наставнице. И ему теперь очень нравится, что она так внимательно прислушивается к его словам и немножко его боится. Но нравится и то, что она капризничает и что такая дурашливая. И «науку счастья», которую они с ней изучают, можно не записывать в толстые тетради, а просто дурачиться, веселиться, петь, срывать колокольчики и кашку, есть хлеб с клубничным вареньем или сидеть на пеньке возле грязного прудика, где плавают утки. Возле этого прудика он когда-то часами сиживал в одиночестве, подростком, обдумывая безумнейшие планы бегства — он конфликтовал с родителями. А в лагере он в тоскливом одиночестве бродил по лугам…

Он весь в светлом, высокий и элегантный, похожий на себя теперешнего, строгий, суровый, сосредоточенно-рассеянный. Она в смешном коротком розовом платьице, сливающемся по цвету с клевером — детской кашкой, которую непрерывно обрывает и сосет, радуясь сладковатому вкусу невзрачного растеньица, маленькая, с темной челочкой, чуть-чуть полноватая, смешно переваливается на толстых ножках. Иногда она начинает ныть, что устала, что ей хочется конфетку, бублик, пить. И он обещал ее покачать, она так любит, так любит на качелях! Он подхватывает ее и несет, подхватывает и несет — свою ученицу, дочку, маленькую Валечку…

Когда-то она показала ему свою детскую фотографию, и он удивился, какая она на ней веселая и кругленькая.

— Раскормленная.

Она тогда с неудовольствием почти тотчас захлопнула альбом. Но он эту фотографию запомнил…

Есть люди, которым повезло — у них было в жизни много учителей. Один учил их тонкостям их будущей профессии, другой восхищал человеческими качествами, третьему учителю хотелось во всем подражать. Максим учился в смутные годы, всех лучших выгоняли, они сидели тихо. В университете — пусто и глухо.

Получилось так, что у Максима (как спустя годы он понял) была только одна учительница, совместившая в себе все эти качества, да еще к тому же женщина, что оказалось необычайно важно. В их отношениях не было ничего пошлого, ничего обыденного, хотя таинственный Эрос разжигал, кажется, и тут свое пламя. Но не банальная земная любовь, а, как Максиму казалось, нечто никому доселе не известное, не имеющее названия, неопределимое и захватывающее, дающее образец всем последующим полетам и желаниям.

Именно такую женщину, но сообразуясь с земными бытовыми мерками, помоложе или хотя бы свою ровесницу, он потом искал. Сравнивал. Отбрасывал. Разводился. Сходился. Отчаивался. Короче — не нашел. Ему страшно повезло и одновременно не повезло. Его максимализм не притушили в юности раз и навсегда, а, напротив, поддержали, дали надежду.

В начале жизни он получил урок такой полноты взаимного доверия, откровенности, душевной тонкости, сочувствия и бесконечной нежности, что впоследствии, сопоставляя градус своих отношений с женщинами и мужчинами, коллегами, сослуживцами, друзьями, возлюбленными, женами, — он всегда удивлялся, как им вдвоем (остальные кружковцы были не в счет!) удавалось на занятиях школьного кружка достичь такого накала?! Ни одной пустой встречи, ни одного бестрепетного занятия! Все было необходимо как воздух, давало силы для жизни, окрыляло и обнадеживало. Они подходили друг другу, словно рука к перчатке. Он стал таким, как она: сосредоточенным, сдержанным, замкнутым, безмерно чувствительным, он усвоил ее интерес к форме, к внешней выраженности, так что даже впоследствии стал искусствоведом. А она — он видел — переняла его застенчивость, его болезненную боязнь пошлости, его пристрастие к ритму, к музыкальным началам бытия. Переняла его неистовство или просто ощутила и осознала это неистовство в себе, глядя на своего до предела во всем доходящего ученика. И при этом она оставалась хрупкой и слабой, притягательной и недоступной. Она была старше, она была как мать, как божество. И только в смутных снах, которые почти всегда забывались, он видел ее смешной толстенькой девочкой, а себя взрослым, каким со временем стал. Они гуляли по бесконечным лугам его пионерского лагерного детства, сворачивая на дачные дорожки его отрочества. Я Максим! Максим Ливнев! Вглядитесь, пожалуйста! Я Максим!

И вот при встрече она его не узнала.

Предыдущая главаГлава 1 из 60Следующая глава