К книге
Приход луныТри сценария. Композиция из пяти фигур. 1
15%
Три сценария. Композиция из пяти фигур. 1
6

Они долго учились в одной школе, в двух параллельных классах, но не замечали друг друга — так, два галчонка в шумной школьной толпе.

Начался новый учебный год, и их, всеми старшими классами, повели на лекцию о поэзии Пушкина. Читал знаменитый лектор. Учено и знаменито он говорил о народных корнях, питавших музу поэта, хвалил его за хрустальную звонкость строф, за глубокое знание мелкопоместной жизни.

Здесь лектор сделал легкую паузу, чтобы закурить (шла середина двадцатых годов, в те древние времена это лектору порой разрешалось), и тут-то они и углядели друг друга: сидели рядом, им было лет по пятнадцать. Она была в сером платьице, вся гладкая, гофрированная.

— Муть! — сказал он про лектора.

— Не чалься! — отрубила она.

Дело было в большом южном волжском городе, и именно так говорили там взрослые девушки взрослым парням, когда те липли к ним.

— Рванем? — спросил он.

— Не чалься! — повторила она.

И все-таки получилось так, что они сбежали. Почему?

Много раз в течение своей буйной жизни она задавала себе этот вопрос. Почему?

Может быть, потому, что стоял желтый, ясный осенний день и ей не хотелось домой, где были все те же стулья, обои и пятно в углу потолка. А может быть, потому, что после ученого лектора и мелкопоместной любви хотелось шуметь, грохотать, сбивать урны, сдирать афиши и вообще предпринять нечто такое, о чем миллионы раз дома и в школе твердили, что этого ни при каких обстоятельствах не следует предпринимать.

В общем, они очутились в городском парке. Почему? И на этот вопрос она не смогла бы ответить. Так, в первый раз столкнулась она с той непредвиденностью поступков, какую потом не однажды отмечала в своей судьбе.

С хода они примчались к стендам машиностроения, к чертежам и макетам всего того, чего еще нет, но будет. Затем побежали к щитам садоводства, где навалом лежали муляжи дынь, персиков, слив и картонного винограда. На одном из щитов был забавно и жизненно нарисован котенок, играющий абрикосами. Он их рассмешил.

И вот они уже хохотали над всем, что попадалось им на пути, даже над старой метлой, уныло и робко стоявшей в углу. Робость вообще легко поддается насмешкам. Особенно у метлы.

Они скинулись, купили два пирожка с повидлом и, усевшись на лавку, облизывая застрявшую в пальцах сладость, впервые открыто и смело взглянули друг другу в глаза. Отвели глаза, скинулись по второму — купили еще два пирожка. Он сказал, что его зовут Глебом, она сказала, что ее зовут Алевтиной. Можно звать ее Алей, можно — Тиной, можно — Лёкой, но можно и Тавой. Он сказал, что будет звать ее Та́вой. «Зови!» — согласилась она.

Он стал звать ее Та́вой, она его — Глебом, и они вновь помчались — сперва в павильон цветов, затем в павильон молока и сыра, и им было так легко и свободно, как это бывает, когда не чувствуешь хода времени, ни всего, что придумано, чтобы тебя притормозить. Они носились по парку, а минуты бежали, солнце свершало свой оранжевый полыхающий путь, и, когда они спохватились, стоял уже вечер, горели огни и надо было в темпе чесать обратно.

Тава-Лёка примчалась домой. Отец ее, былой земский врач, умер лет десять назад на Волге в тифу, мать, родом из старой адвокатской семьи (ее дед защищал народовольцев, а покойный отец был защитником в самых громких процессах начала века), сидела за преферансом. Она крикнула дочери, что сходит с ума от волнения.

— Да что со мной станется? — заметила Тавочка. В ней еще трепетал вихрь минувших часов.

— Что с тобой станется? — возразила мать, быстро сдавая карты. — Ты хоть и дура, а должна уже понимать, что с тобой может статься. С кем ты была? — спрашивала она, подсчитывая в уме возможные взятки.

Ну, уж этого Тавочка ей не сказала.

Они стали встречаться — Глеб и Тавочка-Лёка. Сперва мельком на переменках, в углу коридора. Потом — после уроков. Всегда их видели вместе. Девчонки, которые примечают такие дела быстрее и острее ребят, первыми уловили этот феномен. Тавочку стали дразнить. На классной доске появились девические рисунки, изображавшие ее в любовной истоме. Вскоре новость дошла и до мальчиков. «Втрескался!» — говорили они о Глебе с тем чувством злорадства, с каким говорят о женатых друзьях молодые холостяки. И рисунки в мужской уборной были похлеще девичьих.

Наши герои стали шарахаться друг от друга. И все же всегда оказывались рядом. Порой ценой богатырских усилий им удавалось не видеться по нескольку дней. Но — странное дело! — те, кто их дразнил и клеймил в уборных, видели их только тогда, когда они бывали вместе: таково свойство нашего зрения.

Весть о неуместной привязанности доползла наконец до директора. Он вызвал Тавину маму. Тавина мать, Елена Степановна Храпова, была, как я уже говорил, внучкой и дочерью знаменитых политадвокатов царских времен, да и сама близка к нелегальным кружкам тех лет. Однако в замужестве отошла от борьбы за светлую жизнь. Характер ее начал портиться. Ее сердило многое в новой жизни, и, главное, то, что Советская власть правит не так, как хотелось бы ей. Работала она юрисконсультом в конторе Сахаротреста.

Директор школы в отрывистых, но сильных словах разъяснил ей непозволительность поведения ее дочери. «Они целовались, — говорил он. — Представляете — они целовались!..» Из его слов вытекало, что учителя (и в особенности учительницы) потрясены. И хотя советская школа, говорил он, — это не бурса и ученики в ней свободны и раскрепощены, но все же безнравственность остается безнравственностью, сколь бы мы ни были прогрессивны.

Елена Степановна не враз взяла в толк, о чем идет речь. Правда — мы это знаем — она всегда предостерегала дочь от чего-то ужасного и непоправимого, что может когда-нибудь вдруг произойти, но ей и в голову не приходило, что ее Тавочка, такая славная и домашняя, может и вправду стать эпицентром землетрясения. Она всерьез и не помышляла о том, что дочка взрослеет и что могут возникнуть обстоятельства, которые не следовало принимать в расчет, пока Тавочка ела манную кашку и играла в песочек. Однако, верная радикальным привязанностям своей юности, она тут же, в темпе, отбрила директора, сказав, что ему следует заниматься наукой, а не бабскими пересудами.

Грозно покинула она директорский кабинет и мгновенно забыла обо всей этой кутерьме. Только утром, проснувшись, вспомнила про директора и кликнула Тавочку-Лёку.

Та явилась. Как всегда, она была смирная, голубые глаза.

— Ну, что там произошло? — спросила мать строго, как подобает матери, однако с невольным насмешливым интересом к этой смирняге, которая, оказывается, уже способна вызывать к себе мужской интерес.

— Где это? — осведомилась дочь.

— У тебя в школе, вот где! Говорят, ты целовалась с каким-то мальчишкой?

Дочь молчала. И Елена Степановна с удивлением запечатлела, что есть в этой девочке нечто такое, чего она прежде не примечала. Какое-то смутное очарование в длинноногой фигуре. Наивная женственность в едва намечавшейся выпуклости грудей.

— Я люблю его, — вымолвила дочь.

— Что?!

— Я люблю его, — повторила Тавочка.

Тут Елене следовало бы ей объяснить, что слишком рано думать о подобных вещах, а надо сперва окончить хотя бы школу. Но Елена не объяснила. Каким-то далеким, казалось, давно утерянным в Сахаротресте женским инстинктом она почувствовала, что тут не до разъяснений, что — сколь это ни диковинно в наш рассудительный век — ее дочка действительно влюблена. Да так, что следует немедленно принять меры.

И так как она не имела понятия, какие меры надо в таких случаях принимать, то прибегла к первой, что была под рукой: строго-настрого запретила дочке встречаться с Глебом.

Встретились они только на школьном выпускном вечере, и тут уж прости-прощай все остережения! Они бродили рядышком среди веселых и пляшущих, побледнев, сплетя ладони, словно страшась, что их опять расплетут, оторвут, перетасуют со всем остальным. Потом вышли на улицу и пошли среди фонарей, захлопнутых ставен, вдоль акаций и тополей, среди сторожевого собачьего лая, к реке, к берегу, где когда-то стояли ночлежки, а теперь все было повалено, перемолото, чтобы не осталось даже следа ушедшего горя, былых невзгод. Вышли к пустынному берегу, потом на холмы. Кусок месяца в небе, ветерок на земле. И что-то гудит и насвистывает в траве, славя отсутствие человека.

Они шли, целовались, бежали, опять целовались, и снова шли, и подошли к какому-то дереву, не очень старому, но и не так чтобы молодому, не слишком ветвистому, но и не без ветвей. И Глеб привалил ее спиной к жесткой, мокрой, холодной коре и стал опять и опять целовать, но уже не мельком, не впопыхах, а во всю силу: сперва в шею, в щеки, а после и в грудь, все беспамятнее и смелее. И тут холмы пошли вкось, дыхания не стало, Тавочка-Лёка пошатнулась, упала, трава послушно и безучастно заслонила ее, и свершилось именно то, на что в самых общих чертах намекала Елена Степановна в своих родительских наставлениях.

А когда все это произошло и они пришли в разум, то так испугались, что кинулись друг от друга бежать. Они мчались в разные стороны без оглядки, в ужасе и отчаянии — столь быстро бегаешь только тогда, когда молод и полон сил. И Тавочке чудилось, что холмы, онемевшие в минуту их близости, снова гремят и посвистывают на все голоса. Но это было не так: степь и холмы не умолкали ни на секунду.

Предыдущая главаГлава 6 из 41Следующая глава