Сколько ни старалась я убедить себя в том, что отдых и сон благотворно подействуют на Мино, я сразу же поняла на другой день: ничто не изменилось. Более того, положение еще ухудшилось. Как и накануне, мрачные часы упорного молчания сменялись у него безудержной, полной сарказма болтовней о каких-то пустяках; но как на бумаге проступают водяные знаки, так во всех его разговорах проскальзывала одна и та же мысль, которая преобладала над остальными. А ухудшение, на мой взгляд, состояло в ленивом равнодушии, апатии, небрежности, что для него, человека деятельного и энергичного, было ново и, по-видимому, указывало на то, что он все больше и больше удаляется от вещей, которыми занимался прежде. Я открыла чемоданы и переложила в свой шкаф его костюм и белье. Когда же дошла очередь до его книг и учебников, я предложила поместить их пока что на мраморную доску комода возле зеркала, но он огрызнулся:
— Оставь их в чемодане… мне они больше не понадобятся.
— Почему же? — спросила я. — Разве тебе не нужно сдавать выпускные экзамены?
— Не буду я больше сдавать никаких экзаменов.
— Ты не хочешь больше учиться?
— Не хочу.
Я не стала настаивать, так как боялась, что он снова заговорит о вещах, которые его мучили, и оставила книги в чемодане. Я заметила также, что он не моется и не бреется. Раньше он всегда отличался чистоплотностью и аккуратностью. Весь второй день он провел в моей комнате: то валялся на постели и курил, то задумчиво шагал взад-вперед, заложив руки в карманы. За обедом он, как и обещал мне, не заговаривал с мамой. Вечером он сказал, что не будет ужинать дома, и ушел, а я не осмелилась пойти вместе с ним. Не знаю, куда он ходил, я уже собиралась ложиться спать, когда он вернулся, и я тотчас же заметила, что он пьян. Он с насмешливым видом неуклюже обнял меня и захотел овладеть мною, я была вынуждена уступить, хотя понимала, что теперь для него любовь, как и вино, была той малоприятной обязанностью, исполняемой через силу, с единственной целью утомить себя и забыться. Я сказала ему:
— Тебе все равно, я или другая женщина.
Он рассмеялся и ответил:
— Верно, мне все равно… но ты тут, под рукой.
Слова эти меня не просто обидели, они ранили меня, ибо доказывали, как мало он меня любит, а вернее, и вовсе не любит.
Потом внезапно меня словно осенило, и я, повернувшись к нему, сказала:
— Послушай… пусть я всего-навсего простая бедная девушка, но ты постарайся полюбить меня… прошу тебя об этом для твоего же блага… если тебе удастся меня полюбить, то в конце концов ты полюбишь и самого себя, поверь мне.
Он посмотрел на меня, потом громко и с издевкой пропел:
— Любовь, любовь, — и погасил свет.
Я еще долго сидела в темноте с широко раскрытыми глазами, огорченная, недоумевающая, не зная, что и подумать.
Последующие дни не принесли никаких перемен, все шло по-старому. Взамен прежних привычек у него вдруг появились новые, только и всего. Раньше он занимался, посещал университет, встречался со своими друзьями в кафе, читал. Теперь он валялся на постели, курил, шагал по комнате, вел все те же странные и многозначительные разговоры, напивался, а потом спал со мной. На четвертый день я впала в полное отчаяние. Я понимала, что его боль нисколько не притупилась, и мне казалось, что жить дальше с такой болью невозможно. Моя комната, полная табачного дыма, представлялась мне фабрикой скорби, которая работает круглые сутки без перерыва; сам воздух, который я вдыхала, стал для меня сгустком грустных и отчаянных мыслей. В такие минуты я проклинала свою глупость и свое невежество и мучилась при мысли, что мама еще глупее и невежественнее меня. В тяжелые периоды жизни первым делом возникает желание обратиться за советом к старым и более опытным людям. Но я не знала таких людей, а просить помощи у мамы было все равно что просить помощи у детей, играющих в нашем дворе. С другой стороны, мне не удавалось до конца постичь боль Мино, многое оставалось мне непонятным; постепенно я пришла к выводу: больше всего его мучила мысль, что весь разговор с Астаритой остался зафиксированным на бумаге и хранится в архиве полиции как вечное свидетельство его минутной слабости. Кое-какие его фразы подтвердили мои догадки. Однажды я сказала ему:
— Если тебя волнует, что они записали твой разговор с Астаритой… Астарита сделает для меня все… я уверена, если я его попрошу, он уничтожит протокол допроса.
Он посмотрел на меня и спросил каким-то странным тоном:
— Почему тебе пришла в голову такая мысль?
— Ты же сам говорил об этом на днях… я посоветовала тебе забыть, а ты мне ответил, что если ты сам забудешь, то полиция все равно не забудет.
— А как ты его попросишь?
— Очень просто… позвоню ему по телефону и пойду в министерство.
Он не ответил ни да ни нет. Я продолжала настаивать:
— Ну хочешь, я его попрошу?
— Что ж, попроси.
Мы вышли из дома и направились в молочную позвонить по телефону. Я застала Астариту на месте и сказала ему, что мне необходимо с ним поговорить. Я спросила у него, могу ли я прийти к нему в министерство. А он необычно строгим для него, хотя и заикающимся, голосом ответил:
— Или у тебя дома, или нигде.
Я поняла, что он хочет получить вознаграждение за услугу, оказанную мне, и я попыталась увильнуть.
— Встретимся в кафе, — предложила я.
— Или у тебя дома, или нигде.
— Ну, ладно, — согласилась я, — приходи ко мне. И добавила, что буду ждать его сегодня же вечером. — Я знаю, чего он хочет, — сказала я Мино, когда мы возвращались домой. — Он хочет переспать со мной… но никто не может принудить к этому женщину, если она того не хочет… правда, он однажды уже прибегнул к шантажу, но тогда я была совсем неопытна, теперь это ему не удастся.
— А почему ты не хочешь спать с ним? — спросил он небрежно.
— Потому что я люблю тебя.
— Однако, — сказал он все тем же небрежным тоном, — если ты не захочешь спать с ним, он возьмет и откажется уничтожить протокол допроса… и что тогда?
— Уничтожит, не бойся.
— А если он согласится уничтожить его только при одном условии?
Мы поднимались по лестнице, я остановилась и проговорила:
— Тогда я поступлю так, как ты скажешь.
Он обнял меня за талию и медленно произнес:
— Так я скажу вот что: ты пригласишь Астариту и введешь его в свою комнату, будто собираешься с ним спать… я буду стоять за дверью и, как только он войдет, убью его выстрелом из пистолета… потом мы затолкаем его под кровать, а сами будем предаваться любви всю ночь напролет.
Глаза его блестели, впервые с них спала мутная пелена, застилавшая их все эти дни. Я испугалась потому, что предложение его внешне выглядело логичным, и еще потому, что теперь я постоянно ждала каких-то ощутимых жутких событий, и даже это преступление стало казаться мне вполне реальным.
— Пощади меня, Мино! — воскликнула я. — Не говори об этом даже в шутку.
— Не говори даже в шутку, — повторил он, — но ведь я действительно пошутил.
Я подумала, что, может быть, он и не шутит, но меня успокаивала мысль, что его пистолет разряжен, я, как уже говорила, без его ведома вынула оттуда патроны.
— Будь спокоен, — продолжала я, — Астарита сделает все, что я пожелаю… но только не говори таких вещей… мне страшно.
— Уж будто и пошутить нельзя! — легкомысленно отозвался он и вошел в квартиру.
Как только мы очутились в мастерской, им вдруг овладело какое-то волнение. Он принялся шагать взад и вперед по комнате, засунув по своей привычке руки в карманы. Но движения его изменились, стали более энергичными, чем обычно, лицо выражало глубокое и ясное раздумье, а не прежнее отвращение и апатию. Он, несомненно, испытывает облегчение при мысли, что компрометирующие его документы скоро будут уничтожены, подумала я, и в моем сердце вновь родилась надежда, Я сказала:
— Вот увидишь, все уладится.
Он вздрогнул всем телом, взглянул на меня, как будто увидел впервые, а потом машинально повторил:
— Да, конечно… все уладится.
Я выпроводила из дома маму, попросив ее купить что-нибудь к ужину. Внезапно меня охватила радость. Я подумала, что все действительно уладится, быть может, все устроится даже лучше, чем я предполагаю. Астарита сделает — если уже не сделал — все, о чем я его попрошу, а Мино постепенно избавится от угрызений совести и снова почувствует интерес к жизни, опять будет с надеждой смотреть в будущее. Всем людям, когда с ними случается беда, хочется лишь одного: чтобы она поскорее прошла; и как только им почудится, что ветер переменился, они тут же начинают строить самые невероятные, самые честолюбивые планы. Два дня назад я считала, что готова отказаться от Мино, лишь бы знать, что он счастлив; но теперь, когда я надеялась вернуть ему счастье, я не только не собиралась с ним расставаться, но старалась найти способ покрепче привязать его к себе. Я понимала, что мною в данном случае руководит не расчет, а какое-то непонятное состояние души, в которой всегда теплится надежда и которая не может долго выносить беспокойства и отчаяния. Мне казалось, что при нынешнем положении вещей у нас есть только два выхода: либо мы расстанемся, либо соединим навсегда наши судьбы; и так как я не желала даже и думать о разлуке, то я судорожно искала средства поскорее осуществить свой план совместной жизни. Я не люблю лгать и считаю, что одним из немногих моих достоинств является правдивость, иной раз даже излишняя. И если в тот момент я солгала Мино, то лишь потому, что была уверена, будто я говорю правду… правду, которая правдивее самой правды, правду, которая идет из глубины души, а не от реальных фактов. Впрочем, я ни о чем и не думала, на меня как будто нашло вдохновение.
Он все еще шагал взад и вперед по комнате, а я сидела у стола. Неожиданно я сказала:
— Послушай… да остановись ты… я должна сказать тебе одну вещь.
— Что такое?
— С некоторых пор я чувствую себя неважно… на днях я пошла к врачу… я беременна…
Он остановился, посмотрел на меня и повторил:
— Беременна?
— Да… и я твердо уверена, что ребенок твой.
Мино был умен, и он тотчас же прекрасно понял, чтó побудило меня сделать это признание, хотя, конечно, не мог догадаться об обмане. Он взял стул, сел возле меня, ласково погладил по щеке и сказал:
— Полагаю, что это и есть самый главный довод, самый убедительный довод, который должен заставить меня забыть все, что произошло, и жить дальше… не так ли?
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила я, делая вид, что не понимаю его слов.
— Я превращаюсь в pater familias,[4] — продолжал он, — и то, чего я не желал делать ради твоей любви, теперь я обязан буду сделать, как обожаете говорить вы, женщины, ради этого создания.
— Поступай как знаешь, — сказала я, пожав плечами, — я сказала только потому, что это правда… вот и все.
— В детях, в конце концов, — продолжал он рассудительным тоном, будто думал вслух, — быть может, заключен весь смысл жизни… многие люди, почти все, и не требуют большего… ведь дети служат прекрасным оправданием… позволительно даже красть и убивать ради детей.
— Но кто тебя просит красть и убивать? — перебила я его с негодованием. — Я хочу только, чтобы тебя это радовало, если не радует — что поделаешь.
Он посмотрел на меня и снова ласково погладил по щеке:
— Если ты довольна, то и я доволен… А ты довольна?
— Я да, — уверенно и гордо ответила я, — во-первых, я люблю детей, а во-вторых, это твой ребенок.
Он рассмеялся и сказал:
— А ты хитрая…
— Почему хитрая… велика хитрость забеременеть!
— Действительно не велика… но признайся, что в такой момент, при таких обстоятельствах это смелый ход… я беременна, итак…
— Итак?..
— Итак, ты обязан смириться с тем, что сделал, — неожиданно закричал он, вскочил на ноги и замахал руками, — итак, ты должен жить, жить, жить!
Невозможно передать, каким тоном он произнес эти слова. Сердце мое сжалось от боли, а глаза наполнились слезами. Я прошептала:
— Поступай как знаешь… если хочешь, оставь меня, да я и сама могу уйти.
Он, видимо, раскаялся в своем поступке, подошел ко мне и, приласкав, сказал:
— Прости меня… не обращай внимания на мои слова… думай о своем ребенке, а обо мне не беспокойся.
Я взяла его руку, провела ею по своему лицу и, оросив ее слезами, прошептала:
— О Мино… как же я могу не беспокоиться о тебе?
Мы долго молчали. Он стоял возле меня, а я прижимала его руку к своему лицу, целовала ее и плакала. И тут мы услышали звонок в дверь.
Мино отпрянул от меня и сильно побледнел; но в ту минуту я не поняла причины этого волнения и не стала его расспрашивать. Я вскочила на ноги и сказала:
— Ну… вот и Астарита… уходи скорее.
Он вышел на кухню, неплотно прикрыв дверь. Я торопливо вытерла слезы, поставила на место стулья и пошла в прихожую. Я снова была совершенно спокойна и уверена в себе, и в темной прихожей я даже подумала, что сообщу Астарите о своей беременности: он оставит меня в покое, и если не захочет из любви ко мне оказать ту услугу, о которой я его попрошу, то окажет ее из жалости.
Я открыла дверь и отступила назад: на пороге стоял не Астарита, а Сонцоньо.
Он держал руки в карманах, я было попыталась прикрыть дверь, но он небрежным толчком плеча распахнул ее настежь и вошел. Я пошла вслед за ним в мастерскую. Он остановился возле стола, спиной к окну. Как всегда, он был без шляпы, и, войдя в комнату, я сразу же почувствовала на себе его пристальный и колючий взгляд. Я закрыла дверь и с притворным равнодушием спросила:
— Зачем явился?
— Ты на меня донесла, а?
Пожав плечами, я села за стол и сказала:
— Я на тебя не доносила.
— Ты оставила меня здесь, а сама вышла из дома и побежала за полицией.
Я была спокойна. Если я и испытывала какие-то чувства, то скорее гнев, чем страх. Он уже не внушал мне ужаса, и я чувствовала, как во мне поднимается злоба против всех, кто так же, как и он, мешали мне быть счастливой. Я сказала:
— Я оставила тебя одного, а сама ушла, потому что я люблю другого и не хочу больше иметь с тобой ничего общего… но я не вызывала полицию… доносами я не занимаюсь… полицейские пришли сюда сами… они искали совсем другого человека.
Он подошел ко мне вплотную, схватил меня за щеки двумя пальцами и так сильно сжал, что я невольно раскрыла рот и наклонилась в его сторону. Он произнес:
— Благодари бога, что ты женщина!
Он все сильнее сжимал мое лицо, от боли я скорчила гримасу, чувствуя, какой у меня нелепый и уродливый вид. Мною овладела ярость, я вскочила на ноги, оттолкнула его и закричала:
— Пошел вон, сумасшедший!
Он снова заложил руки в карманы, пододвинулся ко мне и вперил в меня свой пристальный взгляд. Я снова закричала:
— Сумасшедший… пошел вон, убирайся, кретин, противны мне твои мускулы… твои голубые глазки… твоя бритая башка!
Он и впрямь сумасшедший, подумала я, видя, как он все так же молча, но с едва заметной улыбкой, кривившей его тонкие губы, надвигался на меня, по-прежнему держа руки в карманах и пристально глядя мне в глаза. Я отбежала к другому концу стола, схватила тяжелый портновский утюг и закричала:
— Уходи вон, кретин… не то вот эта штука полетит тебе в морду.
Он на минуту остановился в раздумье. В этот момент дверь за моей спиной отворилась и на пороге появился Астарита. Очевидно, он увидел, что дверь не заперта, и вошел. Я повернулась к нему и крикнула:
— Скажи этому типу, чтобы он ушел… не знаю, что ему от меня надо… скажи ему, чтобы он ушел!
Я почему-то обрадовалась, когда увидела элегантно одетого Астариту. На нем было двубортное серое совсем новое пальто и шелковая белая в красную полоску сорочка. Серебристо-серый галстук красиво выделялся на фоне синего костюма. Он посмотрел на меня — я все еще сжимала в руке утюг, — потом перевел взгляд на Сонцоньо и произнес спокойным голосом:
— Ведь синьорина сказала тебе, чтобы ты ушел, чего же ты ждешь?
— Мне и синьорине, — тихо, почти шепотом ответил Сонцоньо, — надо кое о чем поговорить… лучше уйдите вы.
Войдя, Астарита сразу же снял серую фетровую шляпу с полями, отороченную шелковой лентой. Он не спеша положил шляпу на стол и двинулся в сторону Сонцоньо. Меня поразило его поведение. Его черные обычно грустные глаза вдруг загорелись задорным огоньком, большой рот растянулся, и углы губ приподнялись в довольной и вызывающей улыбке, обнажив зубы. Отчеканивая каждое слово, он произнес:
— А-а, ты не хочешь уходить… а я тебе говорю, что ты уйдешь, вот увидишь… и сию же минуту!
Сонцоньо отрицательно замотал головою, но, к моему удивлению, сделал шаг назад. И тогда я особенно отчетливо вспомпила, кем был Сонцоньо. Я испугалась, но не за себя, а за Астариту, который в своем неведении бесстрашно бросал ему вызов. И я испытывала то же чувство тревоги, которое охватывало меня в детстве, когда я бывала в цирке и видела, как щуплый укротитель с хлыстом в руке смело шел навстречу огромному рычащему льву и дразнил его.
«Осторожно, — хотела было крикнуть я, — это убийца, злодей».
Но у меня не хватило сил произнести эти слова. Астарита повторял:
— Итак, уйдешь ты… да или нет?
Сонцоньо снова отрицательно покачал головой, но сделал еще один шаг назад. Астарита тоже шагнул вперед. Теперь они стояли друг против друга, оба были почти одного роста.
— Между прочим, кто ты такой? — спросил Астарита все с той же усмешкой. — Как тебя зовут? А ну-ка отвечай быстро!
Сонцоньо ничего не ответил.
— Не хочешь сказать, а? — произнес Астарита почти ласковым голосом, как будто молчание Сонцоньо доставляло ему даже какое-то удовольствие. — Не хочешь назвать себя и не хочешь уходить… не так ли?
Он обождал минуту, потом поднял руку и дважды ударил Сонцоньо сперва по одной щеке, затем по другой. Я поднесла кулак ко рту и впилась в него зубами: «Теперь Сонцоньо убьет его», — подумала я и зажмурила глаза. Но тут я услышала голос Астариты:
— А теперь убирайся… да поскорее, ну, живо!
Когда я открыла глаза, то увидела, как Астарита, ухватив Сонцоньо за шиворот, подталкивал его к двери. Щеки Сонцоньо еще горели от пощечин, но он, кажется, не сопротивлялся и позволял тащить себя, пребывая в какой-то растерянности. Астарита вытолкал его из мастерской, потом я услышала, как с силой захлопнулась входная дверь, и Астарита вновь появился на пороге.
— Кто он такой? — спросил Астарита, машинально снимая ворсинку с рукава и оглядывая себя, как будто опасался, что в этой схватке пострадало его элегантное пальто.
— Я не знаю фамилии… знаю только, что его зовут Карло, — солгала я.
— Карло, — повторил он, усмехаясь и покачивая головой.
Потом он подошел ко мне. Я стояла возле окна и смотрела на улицу. Астарита обнял меня за талию и спросил уже изменившимся голосом.
— Как поживаешь?
— Я живу хорошо, — ответила я, не глядя на него.
Он пристально смотрел на меня, потом сильно прижал к себе, не говоря ни слова. Я мягко отстранилась от него и добавила:
— Ты был очень добр ко мне… я позвонила тебе, чтобы попросить тебя еще об одной услуге.
— Ну, говори, — сказал он, глядя на меня, но казалось, не слышал моих слов.
— Тот юноша, которого ты допрашивал… — начала я.
— Ах да, — перебил Астарита поморщившись, — опять он… да, он вел себя отнюдь не как герой.
Мне захотелось узнать правду о допросе Мино, и я спросила:
— Почему?.. Он струсил?
Астарита ответил, покачав головой:
— Не знаю, струсил или нет… но при первом же вопросе он все выложил… если бы он стал отрицать, я ничего не смог бы с ним сделать… улик-то ведь не было.
«Выходит, — подумала я, — все было именно так, как рассказывал Мино. На него внезапно нашло какое-то затмение, будто он рухнул в бездну, хотя ему не предъявляли никаких улик, ни к чему не вынуждали и у него не было оснований поступить так».
— Очевидно, вы записали все, что он сказал, — продолжала я, — я хочу, чтобы ты уничтожил все записи.
Астарита усмехнулся:
— Это он заставил тебя обратиться ко мне, а?
— Нет, я сама, — ответила я и торжественно поклялась: — Пусть я умру на месте, если лгу.
Он сказал:
— Все люди хотели бы, чтобы протоколы исчезли… полицейские архивы — это их нечистая совесть… если исчезнут протоколы, исчезнут и угрызения совести.
Я подумала о Мино и ответила:
— В общем, это, пожалуй, верно… но в данном случае боюсь, что ты ошибаешься.
Он снова притянул меня к себе, мы стояли друг против друга, он смущенно и тихо спросил:
— А что я получу взамен?
— Ничего, — просто ответила я, — на этот раз действительно ничего.
— А если я откажусь?
— Ты причинишь мне огромное горе, потому что я люблю этого человека… все, что переживает он, переживаю и я.
— Но ведь ты обещала, что будешь ласкова со мной…
— Я обещала… но теперь передумала.
— Почему?
— Так… безо всякой причины.
Он опять обнял меня, начал лихорадочно умолять меня шепотом, чтобы я в последний раз уступила его желанию. Не могу повторить все то, что он говорил мне, потому что вперемежку со словами мольбы он описывал непристойные подробности, которые говорят таким женщинам, как я, и которые такие женщины, как я, говорят своим любовникам. Он тщательно подбирал слова, но произносил их без того радостного подъема, которым обычно сопровождаются такие вспышки, а, наоборот, с мрачным смакованием, словно одержимый. Я видела однажды в больнице сумасшедшего, который говорил санитару, каким пыткам он его подвергнет, если тот попадется ему в руки, безумец описывал все так же подробно и серьезно, как Астарита шептал мне свои скабрезности. В действительности же это была его манера выражать любовь — страстно и мрачно в одно и то же время; со стороны его волнение можно было принять за простую похоть, но я-то знала, насколько сильно, глубоко и по-своему чисто его чувство ко мне. Астарита всегда вызывал во мне главным образом жалость; несмотря на все его странности, я догадывалась, что он одинок и никак не может освободиться от этого одиночества. Я сказала:
— Я не хотела говорить тебе, но ты сам меня вынуждаешь… Поступай как знаешь… но я не могу быть прежней… я беременна.
Он не удивился, но и не отказался от своего намерения:
— Ну… и что?
— Я хочу жить по-другому… я выйду замуж.
Я сказала ему о своем состоянии главным образом для того, чтобы смягчить отказ. Но в то время как я говорила, я заметила, что произношу вслух именно то, о чем думаю, и слова мои идут от самого сердца. Вздохнув, я прибавила:
— Когда мы с тобой познакомились, я ведь тоже хотела выйти замуж… и не я виновата в том, что все получилось иначе.
Он продолжал обнимать меня за талию, но это объятие уже стало слабее, потом он отстранился от меня и сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя.
— Почему? Ты ведь любил меня.
Он плюнул и снова сказал:
— Будь проклят тот день, когда я встретил тебя, в будь проклят тот день, когда я родился. — Он не кричал, не выражал бурных чувств, а говорил спокойно и уверенно. Потом прибавил: — Твоему другу нечего опасаться… допрос не был запротоколирован… мы не придали никакого значения его словам… в деле он до сих пор значится как политически неблагонадежный… прощай, Адриана.
Я стояла возле окна и, увидев, что он собирается уходить, кивнула ему. Он взял со стола шляпу и не оборачиваясь вышел.
Тотчас же дверь из кухни отворилась и вошел Мино с пистолетом в руке. Я с удивлением, устало и молча посмотрела на него.
— Я думал убить Астариту, — сказал он улыбаясь. — А ты и в самом деле поверила, что для меня так уж важно уничтожить протокол допроса?
— Почему же ты его не убил? — спросила я рассеянно.
Он покачал головой:
— Он так хорошо проклинал день своего рождения… пусть проклинает этот день еще несколько лет.
Что-то угнетало меня, но, сколько я ни старалась, не могла понять, что же именно.
— Во всяком случае, — сказала я, — я добилась того, чего хотела… никакого протокола не существует.
— Я слышал, слышал, — перебил он, — я все слышал… я стоял за дверью, а она была закрыта неплотно… я даже видел… он вел себя смело, — небрежно произнес он, — твой Астарита… бац-бац… влепил Сонцоньо две прямо-таки великолепные пощечины… ведь пощечины можно давать по-разному… а эти пощечины были пощечинами высшего — низшему… пощечины хозяина или человека, который чувствует себя хозяином, своему слуге… а как Сонцоньо себя вел! Даже не пикнул.
Он рассмеялся, засовывая пистолет в карман.
Я была немного растеряна от таких похвал в адрес Астариты. И нерешительно спросила:
— Как ты думаешь, что теперь будет делать Сонцоньо?
— Гм, кто знает?
Было уже поздно, и в комнате стало темно. Он потянулся, включил лампу с противовесом; середина мастерской осветилась, а в углах залегла темнота. На столе валялись мамины очки и карты для ее пасьянсов. Мино сел, собрал карты, перетасовал их и, обращаясь ко мне, сказал:
— Давай сыграем в карты… перед ужином.
— Чего это вдруг! — воскликнула я. — Играть в карты?
— Да, в брисколу,[5] иди сюда.
Я повиновалась, села напротив него и машинально взяла карты, которые он мне протянул. Мысли мои путались, а руки почему-то дрожали. Мы начали играть. Мне казалось, будто в картах заключен зловещий и мрачный смысл: валет пик весь черный, злой, с черными глазами и с черным цветком, зажатым в кулаке; дама червей — сладострастная, развратная, яркая; бубновый король — пузатый, холодный, равнодушный, бессердечный. Мне казалось, что в нашей игре была какая-то очень важная ставка, но какая именно, я не знала. Я чувствовала смертельную тоску и, продолжая играть, время от времени потихоньку вздыхала, желая удостовериться, не свалился ли с моей души тяжелый камень. И ощущала, что эта тяжесть увеличивается с каждой минутой.
Мино выиграл первую партию, потом вторую.
— Да что с тобой? — спросил он, мешая карты. — Ты играешь из рук вон плохо.
Я бросила карты:
— Не мучь меня, Мино… у меня действительно нет настроения играть.
— Почему?
— Не знаю.
Я встала и прошлась по комнате, украдкой ломая руки. Потом предложила:
— Пойдем в нашу комнату, хочешь?
— Пойдем.
Мы вышли в прихожую, и здесь, в темноте, он обнял меня и поцеловал в шею. И тогда, пожалуй, впервые в жизни мне показалось, что на любовь можно смотреть именно так, как Мино смотрел на нее: как на средство, которое не лучше и не хуже любого другого помогает забыться и ни о чем не думать. Я сжала его лицо ладонями и крепко поцеловала. Так, обнявшись, мы вошли в мою комнату. Здесь было темно, но я не обратила на это внимания. Красная, как кровь, пелена застила мне глаза; и каждое наше движение исторгало искры из того жаркого и внезапного пламени, которое сжигало нас. Иногда кажется, что начинаешь видеть в темноте каким-то шестым чувством, всем телом, и тогда во мраке ощущаешь себя так же свободно, как и при солнечном свете. Но подобное видение связано с тем состоянием, в котором находились мы; я видела лишь два наших тела, выхваченные из мрака ночи, похожие на тела двух утопленников, выброшенные черной морской волной на берег.
Неожиданно я очнулась. Я лежала на постели, свет лампы падал на мой обнаженный живот. Я вся сжалась, то ли от холода, то ли от стыда, и руками прикрыла живот. Мино посмотрел на меня и сказал:
— Теперь твой живот начнет расти… с каждым месяцем он будет расти все больше и больше… и однажды боль заставит тебя раздвинуть ноги, которые ты так сильно сжимаешь… покажется голова ребенка, уже покрытая волосиками, и ты вытолкнешь его на свет божий, его возьмут и подадут тебе на руки… и ты будешь счастлива… появится еще один человек… Будем надеяться, что он не станет повторять то, что говорит Астарита.
— А что он говорит?
— «Будь проклят день, когда я родился».
— Астарита несчастный человек, — ответила я, — а мой ребенок, я в этом уверена, будет счастливым и везучим.
Потом я укрылась одеялом и, кажется, задремала. Но упоминание об Астарите вновь оживило в моей груди то чувство тяжести, которое мучило меня после его ухода. Внезапно я услыхала незнакомый голос, который громко закричал мне прямо в ухо: «Бах-бах», так кричат, когда хотят изобразить звук пистолетных выстрелов; в страхе и тревоге я быстро вскочила и уселась на постели. Лампа все еще горела, я торопливо встала и пошла к двери, чтобы удостовериться, хорошо ли она заперта. Но я наткнулась на Мино, он был уже одет и, стоя возле двери, курил. Растерянная, я вернулась назад и села на край постели.
— Как ты думаешь, — спросила я, — что теперь будет делать Сонцоньо?
Он посмотрел на меня и ответил:
— Откуда мне знать?
— Я его знаю, — произнесла я, наконец-то сумев выразить словами ту внутреннюю тревогу, которую испытывала все время, — он позволил выгнать себя из комнаты и не сопротивлялся, но это еще ничего не значит… он способен убить Астариту… а ты как думаешь?
— Все бывает.
— Ты думаешь, он его убьет?
— Всякое может случиться.
— Нужно предупредить Астариту, — закричала я, вскочив с постели, и начала одеваться, — я уверена, он его убьет… ах, почему я раньше об этом не подумала?
Я торопливо одевалась и продолжала говорить о своем страхе и предчувствии беды. Мино ничего не отвечал, а только курил и ходил вокруг меня. Наконец я сказала:
— Я иду к Астарите… в это время он всегда дома… а ты обожди меня здесь.
— И я с тобой.
Я не стала возражать, в конце концов, я была рада, что он идет со мною, так как боялась, что от сильного волнения мне станет плохо. Надевая пальто, я сказала:
— Возьмем такси… так быстрее.
Мино тоже надел пальто, и мы вышли.
Я шла быстро, почти бежала, а Мино пытался не отставать, держа меня под руку и тоже ускоряя шаг. Немного пройдя, мы нашли такси, я поспешно села в машину и назвала адрес Астариты. Он жил на одной из улиц в Прати, я никогда не была там, но знала, что это недалеко от Дворца Правосудия.
Такси тронулось, и я, наклонившись вперед, невольно начала следить за движением машины, разглядывая улицы поверх плеча шофера. Вдруг я услышала позади себя тихий голос Мино, который говорил как будто сам с собой:
— Что тут особенного? Одна змея сожрала другую.
Но я не обратила внимания на эти слова. Когда мы оказались перед Дворцом Правосудия, я велела шоферу остановиться, вышла из машины, а Мино расплатился. Мы бегом пересекли дорожки сквера, усыпанные гравием, со скамейками в деревьями. Улица, на которой жил Астарита, внезапно предстала перед нами — длинная и прямая, как шпага, освещенная вереницей больших белых фонарей, она тянулась далеко, насколько хватало глаз. Здесь стояли большие здания, магазинов не было, и улица казалась пустынной. Судя по порядку номеров, дом Астариты находился в самом конце. Улица была такой тихой, что я сказала:
— Может быть, все это мои фантазии… как бы то ни было, но это необходимо проверить.
Мы миновали несколько зданий, пересекли несколько поперечных улиц, и тут Мино спокойным голосом сказал:
— Однако что-то случилось… посмотри-ка.
Я подняла глаза и неподалеку увидела черную толпу людей, собравшихся у одного из подъездов. Люди стояли на тротуаре и смотрели вверх, в темное небо. Я сразу же подумала, что здесь живет Астарита, и бросилась вперед, мне казалось, что Мино бежит за мной.
— Что такое… что случилось? — спросила я, тяжело дыша, у кого-то из людей, столпившихся возле подъезда.
— Да ничего не разберешь, — ответил тот, к кому я обратилась, белокурый паренек без шапки и без пальто, державший за руль велосипед, — какой-то человек бросился в лестничный пролет, не то его столкнули туда… полицейские поднялись на крышу и ищут убийцу.
Энергично работая локтями, я протиснулась сквозь толпу и вошла в просторный и светлый вестибюль дома, который был битком набит людьми. Белая лестница с литыми чугунными перилами круто шла вверх и повисала над головой. Меня неудержимо влекло вперед, и, протиснувшись, я увидела, заглядывая поверх голов, свободное пространство под лестницей. На круглом пилястре из белого мрамора стояла крылатая обнаженная фигура из золоченой бронзы, в высоко поднятой руке она держала светильник из матового стекла, внутри которого горела лампочка. Как раз тут на полу лежал человек, накрытый простыней. Все смотрели в одну точку, я тоже посмотрела и поняла, что они смотрят на ноги, обутые в черные ботинки, торчащие из-под простыни. В эту самую минуту несколько голосов разом закричало: «Назад… вон отсюда, ну… назад». И меня вместе с другими вытеснили на улицу. Тяжелые двери сразу же захлопнулись.
Слабым голосом я сказала, оборачиваясь:
— Пойдем домой, Мино.
И увидела перед собой незнакомого человека, удивленно смотревшего на меня. Толпа, пошумев в знак протеста еще немного и поколотив кулаками в запертые двери, постепенно разбрелась по улице, продолжая обсуждать происшествие. Со всех сторон подбегали люди, две-три машины и несколько велосипедистов остановились узнать, что произошло. Я начала бродить в толпе, тревожно заглядывая в лица встречных, не решаясь заговорить. Заметив издали знакомый затылок и плечи, я решила, что это Мино, и стремительно протиснулась сквозь толпу, но увидела чужое удивленное лицо. Люди надеялись, что им удастся поглядеть на труп, и потому все еще не отходили от подъезда. Они стояли тесной толпой с терпеливым и серьезным видом, как стоят люди в очереди у входа в театр. Я ходила и ходила вокруг и вдруг поняла, что уже видела всех этих людей, это были все те же лица. Мне послышалось, что в одном конце толпы произнесли имя Астариты, но меня это уже не волновало, теперь вся моя тревога сосредоточилась на Мино. Наконец я убедилась, что его здесь нет. Должно быть, он ушел, когда я протиснулась в подъезд. Я ведь, в сущности, все время ожидала этого исчезновения и удивилась, что не подумала об этом раньше. Собрав последние силы, я еле-еле доплелась до площади, села в такси и назвала свой адрес. Я надеялась, что Мино потерял меня в толпе, а потом один отправился домой. Но я была почти уверена, что это не так.
Дома его не оказалось, он не пришел ночевать, не вернулся он и на следующий день. Я заперлась в своей комнате, меня охватило такое сильное беспокойство, что я дрожала всем телом. Но это был не озноб: я жила где-то вне самой себя, в необычной и ни на что не похожей обстановке, любой взгляд, любой шум, любое прикосновение причиняли мне боль и заставляли сердце сильно колотиться. Ничто не могло отвлечь меня от мыслей о Мино, даже подробные описания нового преступления Сонцоньо, заполнившие все газеты, которые приносила мне мама. Преступление было характерным для Сонцоньо: вероятно, они несколько минут боролись на площадке, возле двери в квартиру Астариты, потом Сонцоньо прижал Астариту к перилам, приподнял его и сбросил вниз в пролет лестницы. Все это было слишком жестоко: никто, кроме Сонцоньо, не мог бы убить таким образом. Но как я сказала, мною владела только одна мысль. Во мне не вызвали интереса даже сообщения о том, как глубокой ночью Сонцоньо был подстрелен, когда он, как кошка, перебирался с крыши на крышу. Я испытывала отвращение к любому занятию, к любому делу, даже просто к мыслям, отвлекавшим меня от Мино, хотя думы о Мино наполняли меня безудержной тоской. Несколько раз я вспоминала Астариту, его любовь ко мне и его печальную судьбу, и меня вновь охватывала жалость к нему, я думала, что если бы не была так озабочена исчезновением Мино, то оплакивала бы Астариту и помолилась бы о спасении его души, которая никогда не знала счастья и была так преждевременно и так безжалостно разлучена с телом.
Так прошел весь день, вся ночь, весь следующий день и вся следующая ночь. Я либо лежала на кровати, либо сидела в кресле. Я крепко сжимала в руках пиджак Мино, который обнаружила на вешалке, и время от времени нежно целовала его грубую ткань или же кусала ее, чтобы заглушить свое беспокойство. И когда мама заставляла меня поесть, я брала кусок хлеба одной рукой, а другой продолжала судорожно сжимать пиджак. Когда наступила вторая ночь, мама решила уложить меня в постель, и я позволила ей раздеть меня. Но когда она хотела забрать у меня пиджак, я так пронзительно вскрикнула, что испугала ее. Она ничего не знала, но поняла, что я в отчаянии из-за отсутствия Мино.
На третий день я придумала для себя новую версию и с самого утра ухватилась за нее, хотя невольно чувствовала всю ее несостоятельность. Я решила, что Мино испугался, узнав о моей беременности, захотел уклониться от обязанностей, к которым вынуждало его мое положение, и уехал домой в провинцию. Как ни ужасна была эта версия, но мне было легче считать Мино подлецом, чем искать какое-либо другое объяснение его бегства. Все мои мысли были грустны, казалось, что их мне подсказывали те печальные обстоятельства, которые сопровождали это исчезновение.
В тот же самый день часов около двенадцати мама вошла в мою комнату и бросила мне на постель письмо. Я узнала почерк Мино, и меня охватила радость. Дождавшись, когда мама выйдет и когда утихнет мое волнение, я вскрыла письмо. Вот оно:
«Дорогая Адриана,
в ту минуту, когда ты получишь это письмо, я буду уже мертв. Когда я открыл затвор пистолета и обнаружил, что он разряжен, я сразу понял, что это сделала ты, и подумал о тебе с огромной нежностью. Бедная Адриана, ты плохо знакома с устройством оружия и не знаешь, что в стволе есть еще одна пуля. Тот факт, что ты не заметила этой пули, и укрепил меня в моем решении. Впрочем, есть немало способов покончить с собой.
Как я уже говорил тебе, я не могу примириться с тем, что сделал. В эти последние дни я понял, что люблю тебя; но если рассуждать логично, то должен бы тебя ненавидеть, ибо все, что я ненавижу в себе и что открылось мне во время допроса, есть в тебе, и еще в большей мере, чем во мне. В сущности, это был момент, когда рухнул образ того человека, каким мне надлежало быть, а я оказался лишь тем, кем был в действительности. Это не трусость и не предательство, а только лишь странное расслабление воли. Впрочем, возможно, это состояние не так уж странно, но оно могло бы завести меня слишком далеко. Убивая себя, я ставлю вновь все на свои места.
Не бойся, во мне нет ненависти к тебе, я, наоборот, так люблю тебя, что при одной мысли о тебе готов примириться с жизнью. Будь это возможно, я, конечно, остался бы жить, женился бы на тебе, и нам было бы, как ты часто говорила, очень хорошо вдвоем. Но это, откровенно говоря, неосуществимо.
Я подумал о ребенке, которого ты ждешь, и написал в связи с этим два письма, одно — моим родителям, а другое — своему другу адвокату. В конце концов, они неплохие люди, и, хотя не следует строить иллюзий относительно их чувств к тебе, я уверен, что они исполнят свой долг. Если же, паче чаяния, они откажут тебе в помощи, без всяких колебаний прибегни к защите закона. Мой друг адвокат разыщет тебя, и ты спокойно можешь довериться ему.
Вспоминай иногда обо мне. Обнимаю тебя.
«P. S. Имя моего адвоката — Франческо Лауро. Адрес его: улица Кола да Риенцо, дом 3.»
Прочитав письмо, я укрылась одеялом, зарылась головой в подушку и дала волю слезам. Не знаю, сколько времени я плакала. Каждый раз, когда казалось, что слезы уже иссякли, горечь с новой силой поднималась в моей груди, и я опять разражалась рыданиями. Я не кричала, хотя мне хотелось кричать, я боялась привлечь внимание мамы. Я плакала тихо и чувствовала, что плачу в последний раз в жизни. Я оплакивала Мино, оплакивала самое себя, все свое прошлое и все свое будущее.
Наконец я встала и, не переставая плакать, обессилевшая и подавленная, начала поспешно одеваться, глаза мои ничего не видели из-за слез. Потом я умылась холодной водой, кое-как напудрила красное и опухшее лицо и потихоньку вышла, ничего не сказав маме.
Я побежала в полицию и обратилась к комиссару. Он выслушал мой рассказ и сказал скептическим тоном:
— У нас в районе ничего подобного не произошло… вот увидишь, он передумает.
Как мне хотелось, чтобы он оказался прав! Но в то же самое время, не знаю почему, его слова меня страшно рассердили.
— Вы говорите так, потому что не знаете его, — резко произнесла я, — вы воображаете, что все люди похожи на вас!
— Короче говоря, чего ты хочешь? — спросил он. — Чтобы он был жив или мертв?
— Я хочу, чтобы он был жив, — закричала я, — хочу, чтобы он жил, но боюсь, что он умер.
Комиссар немного подумал, а потом сказал:
— Успокойся… в тот момент, когда он писал это письмо, он, быть может, и хотел убить себя… но потом передумал… он ведь человек… с каждым может такое случиться.
— Да, человек, — прошептала я.
Я уже не понимала, что говорю.
— Во всяком случае, зайди сюда сегодня вечером, — сказал он в заключение, — тогда я смогу что-нибудь сообщить тебе…
Прямо из полиции я пошла в церковь. Это была та самая церковь, где меня крестили, где состоялась моя конфирмация и где я приняла свое первое причастие. Церковь была старая, большая и пустая, по обе стороны шли два ряда колонн из грубого, нешлифованного камня, а пол из серых плит был покрыт пылью; за колоннами в темных боковых нефах виднелись богатые, сверкающие золотом приделы, похожие на глубокие пещеры, полные сокровищ. Один из них — придел Мадонны. Я опустилась в темноте на колени перед бронзовой решетчатой дверью, закрывавшей придел. На большом темном образе, перед которым стояли вазы с цветами, была изображена Мадонна. Она держала на руках младенца, а у ног ее стоял на коленях святой в монашеском одеянии, молитвенно сложив руки на груди. Склонившись до самой земли, я больно ударилась лбом об пол. Я принялась целовать каменные плиты, начертила на пыльном полу крест, а потом обратилась к деве Марии и в душе произнесла клятву. Я обещала, что никогда в жизни не позволю мужчинам, даже Мино, приблизиться ко мне. Любовь была единственной вещью на свете, которой я дорожила и которая мне нравилась, и поэтому я считала, что ради спасения Мино нельзя принести большей жертвы. Потом, стоя на коленях и прижавшись лбом к каменному полу, я долго молилась без слов и мыслей, молилась сердцем. Но как только я поднялась, на меня нашло просветление: мне показалось, что плотная темнота, окутывавшая придел, внезапно озарилась сиянием, и в этом свете я ясно увидела Мадонну, которая смотрела на меня ласковыми, добрыми глазами и все-таки отрицательно качала головой, будто говоря, что не принимает моей молитвы. Это продолжалось всего один миг. Потом я очутилась возле решетчатой двери напротив алтаря. Как во сне я перекрестилась и пошла домой.
Я прождала весь день, отсчитывая секунды и минуты, а вечером опять пошла в полицию. Полицейский комиссар как-то странно посмотрел на меня, я почувствовала, что вот-вот потеряю сознание, и сказала слабым голосом:
— Значит, правда… он убил себя.
Полицейский комиссар взял со стола фотографию и протянул ее мне:
— Человек, личность которого не установлена, покончил жизнь самоубийством в гостинице возле вокзала… посмотри, он ли это.
Я взяла фотографию и сразу же узнала Мино. Его сфотографировали до пояса, он, видимо, лежал на кровати. Из простреленного виска темными струйками стекала по лицу кровь. Но под этими струйками крови лицо было спокойно, таким я его никогда не видела в жизни.
Тихим голосом я сказала, что это он, и поднялась. Полицейский комиссар хотел еще что-то добавить, желая, видно, успокоить меня, но я не стала слушать его и вышла не оглянувшись.
Я пришла домой и сразу бросилась в объятия мамы, но не плакала. Я, конечно, знала, что она женщина темная, но ведь она была единственным человеком, с которым я могла поделиться своим горем. Я рассказала ей обо всем, о самоубийстве Мино, о нашей любви и о том, что я беременна. Но я не сказала, что отцом ребенка был Сонцоньо. Я сказала ей и о своей клятве и о решении переменить образ жизни, сказала, что либо опять примусь за работу белошвейки вместе с нею, либо пойду в услужение. Сперва мама пыталась успокоить меня какими-то не очень умными, но искренними словами, а потом сказала, что не следует торопиться: нужно подождать, что предпримет семья Мино.
— Это касается только ребенка, — ответила я, — а не меня.
На следующее утро неожиданно явились два друга Мино: Туллио и Томмазо. Они тоже получили письмо от Мино, он сообщал им, что кончает жизнь самоубийством, признавался в том, что называл предательством, и предостерегал их.
— Не бойтесь, — сухо сказала я, — опасаться вам нечего, успокойтесь… с вами ничего не случится.
И я рассказала им об Астарите и о том, как погиб этот единственный человек, который знал все, добавив, что допрос не был зафиксирован и, таким образом, они не были изобличены. Мне показалось, что Томмазо искренне огорчен смертью Мино, а Туллио никак не мог прийти в себя от испуга. Немного погодя он сказал:
— Однако в хорошенькую историю он нас впутал… как можно верить полиции? Никогда ничего нельзя знать наперед… это все-таки настоящее предательство.
Он потер руки и разразился своим скрипучим смехом, как будто разговор и вправду шел о чем-то веселом.
Я встала и с негодованием произнесла:
— Какое тут предательство, какое предательство?.. Он убил себя, чего же вам еще надо? Ни у одного из вас не хватило бы мужества сделать то же самое… и еще я вам скажу: вы оба ничуть не лучше его, хотя вы и не совершили предательства… потому что вы оба просто несчастные бедняки, у вас никогда не было ни гроша, и ваши родители тоже несчастные жалкие бедняки, и, если дело обернется по-вашему, вы наконец получите то, чего никогда не имели, вам и вашим родным будет хорошо… а Мино был богат, он родился в богатой семье, он был синьор, и если он занимался этим, то только потому, что верил в свое дело, а не потому, что ждал чего-то для себя… он бы все потерял, точно так же как вы бы все приобрели… вот что я хотела вам сказать… и вам должно быть стыдно, что вы пришли сюда говорить о его предательстве.
Низенький Туллио разинул свой огромный рот, словно собирался ответить, но его друг, который понял меня, жестом остановил Туллио и сказал:
— Вы правы… успокойтесь… что касается меня, то я всегда буду думать о Мино только хорошо.
Он был взволнован, и я почувствовала к нему симпатию, ибо он и в самом деле по-настоящему любил Мино. Потом они попрощались со мной и ушли.
Оставшись одна, я почувствовала, что с той минуты, когда я все высказала этим двум людям, на душе у меня стало как будто легче. Я начала думать о Мино и о своем ребенке. Отец его убийца, а мать — проститутка, думала я, но ведь такое может произойти с любым человеком: мужчина может стать убийцей, а женщина может продавать себя за деньги; пусть только ребенок родится вовремя и вырастет здоровым и сильным. Я решила, что если это будет мальчик, то я назову его Джакомо в честь Мино. А если девочка, я назову ее Летиция,[6] так как хотела бы, чтобы жизнь ее в отличие от моей была радостной и счастливой, и я верила, что при поддержке родных Мино такой она и будет.