Выйдя из министерства, я быстро, почти бегом добралась до соседней площади. Только когда я очутилась на самой площади, я поняла, что не знаю, куда идти и где мне найти приют. В первую минуту я подумала было о Джизелле, но она жила далеко, а у меня ноги буквально подкашивались от усталости. Кроме того, я не была уверена, что Джизелла охотно меня примет. Оставалась Дзелинда, хозяйка меблированных комнат, о которой я сказала маме перед уходом из дома. Мы дружили с Дзелиндой, вдобавок дом ее находился совсем рядом, и я решила отправиться туда.
Дом Дзелинды, большой, выкрашенный в желтый цвет, вместе с соседними зданиями выходил фасадом на привокзальную площадь. Одной из особенностей этого дома была лестница, круглые сутки погруженная в кромешную тьму. Лифта не было, окон тоже, приходилось подыматься по лестнице в полной темноте, рискуя столкнуться с людьми, которые спускались вниз, цепляясь за те же самые перила. В доме безраздельно царил застарелый запах кухни, словно здесь уже давно не готовили, но этот смрад навечно повис в холодном и сыром воздухе.
С тяжелым сердцем я еле-еле взобралась по лестнице, по которой столько раз поднималась в обнимку с очередным нетерпеливым любовником, и заявила Дзелинде, открывшей мне дверь:
— Мне нужна комната… на сегодняшнюю ночь…
Дзелинда, женщина тучная, еще не очень пожилая, казалась старше своих лет именно из-за неимоверной полноты. Она страдала подагрой, на щеках рдел нездоровый румянец, голубые слезящиеся глаза смотрели тускло, а белокурые жидкие, вечно растрепанные волосы висели длинными, как кудель, сосульками, но, несмотря на все это, лицо ее светилось каким-то дружеским расположением, как светится даже стоячая вода в часы солнечного заката.
— Комната есть, — сказала она, — а ты одна?
— Одна.
Я вошла, она заперла дверь и зашагала передо мной вперевалку, маленькая, толстая, в старом халате; пучок волос расползся, пряди рассыпались по пленам, а шпильки торчали во все стороны. В квартире оказалось так же холодно и темно, как и на лестнице. Но запах кухни был совсем свежим, как будто здесь недавно варились вкусные и изысканные блюда.
— Я готовила ужин, — пояснила с улыбкой Дзелинда.
Дзелинда, сдававшая комнаты на несколько часов, любила меня, уж не знаю за что, и часто, когда мой клиент уходил, задерживала меня; мы болтали, и она угощала меня сладостями и ликером. Дзелинда была незамужняя, очевидно, ее никогда никто не любил, ибо полнота обезобразила ее еще смолоду, и в том робком и стыдливом любопытстве, с каким она расспрашивала меня о моих любовных похождениях, угадывалась целомудренная и чистая натура. Она была лишена зависти и лукавства, но думаю, в душе сожалела, что ей самой не довелось заниматься тем, чем занимались посетители ее квартиры; комнаты она сдавала не только ради денег, но и, пожалуй, из-за подспудного желания быть хотя бы косвенно причастной к запретному раю любовных отношений.
В конце коридора находились две хорошо знакомые мне двери. Дзелинда отворила левую и ввела меня в комнату. Она зажгла люстру с тремя белыми стеклянными плафончиками в виде тюльпанов и прикрыла жалюзи. Комната была большая, чистая. Но чистота еще беспощаднее подчеркивала убогость обстановки: дыры на коврике возле кровати, заштопанное тканьевое одеяло, темные пятна на зеркале, кувшин и таз с отбитой эмалью. Взглянув на меня, Дзелинда спросила:
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Я чувствую себя прекрасно.
— Почему же ты тогда не ночуешь дома?
— Так, не хочется.
— Посмотрим, угадала ли я, — произнесла она с лукавым и добродушным видом, — ты, видимо, расстроена… ты ждала кое-кого, а он взял да и не пришел.
— Возможно.
— И этот кое-кто — тот самый чернявый офицер, с которым ты была здесь в прошлый раз.
Дзелинда не однажды задавала мне подобные вопросы. Я ответила как ни в чем не бывало, хотя в горле у меня стоял комок:
— Ты права… ну и что же?
— Ничего… но ты видишь, я тебя понимаю с полувзгляда… стоило мне посмотреть на тебя, как сразу же догадалась, что с тобой что-то стряслось… но ты не расстраивайся… раз он не пришел, значит, у него были на то свои причины… ведь военные, сама знаешь, народ подневольный.
Я ничего не ответила. Дзелинда смотрела на меня с минуту, а потом нерешительно, но сердечно предложила:
— Не хочешь ли составить мне компанию? У меня сегодня отличный ужин.
— Нет, спасибо, — быстро ответила я, — я уже поела.
Она опять посмотрела на меня и ласково потрепала по щеке. Потом многообещающим и таинственным тоном, каким говорят старые тетушки со своими молоденькими племянницами, сказала:
— Сейчас я угощу тебя кое-чем, и уж от этого ты, конечно, не откажешься. Она вынула из кармана связку ключей, подошла к комоду и, повернувшись ко мне спиной, отперла ящик.
Я расстегнула жакет и, положив руку на бедро и прислонившись к столу, смотрела, как Дзелинда шарит на дне ящика. Мне вспомнилось, что Джизелла тоже часто приходила сюда со своими любовниками, но Дзелинда не питала к ней ни малейшей симпатии. Она любила меня, потому что это была я, а не потому, что любила всех людей подряд. Это подбодрило меня. В конце концов, подумала я, на свете существуют не только полиция, министерства, тюрьмы и тому подобные страшные места. Дзелинда тем временем перестала шарить в своем ящике. Аккуратно прикрыв его, она подошла ко мне и повторила:
— От этого ты, конечно, не откажешься, — и положила что-то на ковровую скатерть стола. Я увидела пять сигарет хорошего качества с золотыми мундштуками, горсть карамелек в разноцветных обертках и четыре маленьких миндальных печенья в виде раскрашенных фруктов.
— Ну как, годится? — спросила она, снова потрепав меня по щеке.
— Да, спасибо.
— Пустяки, пустяки… если тебе что-нибудь понадобится, позови меня, не стесняйся.
Я осталась одна и почувствовала сильный озноб и беспокойство. Мне не хотелось спать, не хотелось ложиться в постель; но в этой ледяной комнате, где зимний холод, казалось, держится годами, как в церквах и в погребах, ничего другого не оставалось. Когда я приходила сюда раньше, такого вопроса не возникало: как мне, так и сопровождавшему меня мужчине но терпелось поскорее лечь в постель и заняться любовью; и хотя я не испытывала никаких чувств к своим случайным клиентам, тем не менее сами по себе любовные наслаждения захватывали и покоряли меня своей магией. Теперь мне не верилось, что я могла любить и быть любимой в этой мрачной обстановке, в этой холодной комнате. Чувственность каждый раз вводила в заблуждение и меня и моих спутников, придавая этим чужим и нелепым вещам интимный и милый характер. Я подумала, что если я никогда больше не увижу Мино, то моя жизнь станет похожа на эту комнату. Если взглянуть на мою жизнь объективно, без иллюзий, то в ней и впрямь нет ничего прекрасного и сокровенного, она, как и комната Дзелинды, вся заполнена потертыми, мерзкими, холодными вещами. Я содрогнулась всем телом и начала медленно раздеваться.
Простыня была ледяная и до того пропитана сыростью, что, когда я легла, мне показалось, будто она приняла форму моего тела, словно мокрая глина. Пока простыня медленно нагревалась, я лежала, погруженная в свои мысли. Случай с Сонцоньо захватил меня, и я принялась анализировать причины и следствия этого мрачного дела. Теперь Сонцоньо, конечно, решил, что я на него донесла; все обстоятельства самым роковым образом складывались против меня. Но только ли эти обстоятельства? Я вспоминала его фразу: «Мне кажется, что за мной следят»; и я задавала себе вопрос, уж не проговорился ли в конце концов священник. Очевидно, все-таки не проговорился, но это еще надо было подтвердить.
Думая о Сонцоньо, я представляла себе все, что произошло дома после моего бегства: Сонцоньо наконец надоедает ждать меня, он одевается, тут внезапно входят два агента, Сонцоньо выхватывает пистолет, стреляет и спасается бегством. Как в прошлый раз, когда я думала о преступлении Сонцоньо, так и теперь картины эти будили во мне неясное и жадное удовольствие. Мое воображение снова и снова возвращалось к сцене стрельбы, и я тщательно перебирала и смаковала все подробности; разумеется, что в стычке между агентами и Сонцоньо я всей душой была на стороне последнего. Я дрожала от радости, представляя себе, как падает раненый агент, у меня вырывался вздох облегчения, когда я видела убегающего Сонцоньо, я с тревогой следила за ним, пока он спускался по лестнице, и успокоилась лишь тогда, когда он исчез за углом темной улицы. Наконец я устала от этих непрерывно сменявшихся, как кинокадры, видений и погасила свет.
Я еще раньше заметила, что моя кровать стояла возле запертой двери, ведущей в соседнюю комнату. Очутившись в темноте, я увидела, что створки двери закрывались неплотно и сквозь щель между ними пробивалась вертикальная полоска света. Я приподнялась, положила локти на подушку, просунула голову сквозь железные прутья спинки кровати и приложила глаз к щели. Меня толкало к этому не простое любопытство — ведь я заранее знала, что увижу и услышу там за дверью, — скорее, мною владел страх остаться наедине со своими мыслями и страх одиночества, и это побудило меня, хоть и таким недостойным образом, искать общества людей из соседней комнаты. Сперва я увидела только круглый стол; свет люстры падал на него сверху, а позади в тени я заметила зеркальный шкаф. Однако я слышала разговор: обычные слова, так хорошо мне знакомые, обычные вопросы о месте рождения, о возрасте, об имени. Голос женщины звучал спокойно и сдержанно, а голос мужчины — нетерпеливо и взволнованно. Они разговаривали в углу комнаты, должно быть, лежали уже в постели. Из-за неудобства позы у меня страшно заболел затылок, и я уже собралась было прекратить свои наблюдения, когда вдруг в поле зрения появилась обнаженная женщина и остановилась по ту сторону стола в тени у зеркала. Она стояла ко мне спиной, и я видела ее только до пояса. Вероятно, она была очень молода, курчавая копна волос спадала на худенькую, костлявую спину, обтянутую бледной кожей. Ей, наверное, нет еще и двадцати, подумала я, но у нее есть ребенок, и грудь уже, наверное, дряблая. Вероятно, она принадлежала к тому разряду голодных девиц, которые прогуливаются без пальто, простоволосые, грубо размалеванные и оборванные, обутые в огромные уродливые ботинки, по городским скверам, расположенным возле вокзала. И когда она улыбается, думала я, у нее, должно быть, видны десны. Все эти мысли приходили мне в голову как-то непроизвольно, потому что вид этой худенькой голой спины действовал на меня успокаивающе, мне даже казалось, что я люблю эту девушку и прекрасно понимаю те чувства, которые испытывает она в данную минуту, глядя на себя в зеркало. Но послышался грубый голос мужчины:
— Можно узнать, чем это ты там занимаешься?
Девушка отошла от зеркала. Я на мгновение увидела ее сбоку: покатые плечи и дряблая грудь, именно такой я ее себе и представляла. Потом она исчезла, и вскоре свет в комнате погас.
И в моей душе тоже погасло смутное чувство умиления, которое вызвала у меня девушка, и я вновь оказалась одна в этой холодной постели, окруженная мраком и старыми чужими вещами. Я подумала об этих двух людях, находящихся за стеной: они оба скоро заснут, она ляжет возле своего партнера, уткнется подбородком в его плечо, сплетет свои ноги с его ногами, ее рука обхватит его талию, кисть прикроет пах, а пальцы утонут в складках живота, подобно корням, которые ищут живительные соки глубоко в земле, и внезапно я почувствовала себя растением, вырванным с корнем и брошенным на гладкие камни мостовой, где этому растению суждено засохнуть и погибнуть. Мино не было рядом со мною, и, когда я вытянула вперед руку, мне показалось, что я физически ощущаю под ладонью огромное ледяное, безжизненное пространство, со всех сторон обступившее меня, в центре которого находилась я сама, беззащитная, одинокая, сжавшаяся в комочек. Я испытывала горестное и непреодолимое желание прижаться к Мино; но его не было возле меня, и мне показалось, что я овдовела, я заплакала, протягивая руки вперед и воображая, будто обнимаю Мино. Не помню уж, как я заснула.
Сон у меня всегда был здоровый и крепкий, который можно сравнить с аппетитом человека, неприхотливого в еде и легко утоляющего свой голод. Так, на следующее утро, проснувшись, я с некоторым удивлением обнаружила, что нахожусь в комнате Дзелинды и лежу в постели, освещенной солнечным светом, который проникает сквозь щели жалюзи, стелется по подушке и по стене. Я еще не совсем очнулась, когда услышала из коридора телефонный звонок. Голос Дзелинды ответил что-то, я услышала свое имя, потом в дверь постучали. Я вскочила с постели и, как была в одной сорочке, подбежала к двери.
В коридоре никого не было, телефонная трубка лежала на столике. Дзелинда вышла на кухню. Я схватила трубку и услышала мамин голос. Она спросила:
— Адриана, это ты?
— Да.
— Почему ты ушла?.. Что тут было… ты могла бы по крайней мере предупредить меня… ой, какой ужас!
— Да, я знаю все… — торопливо ответила я, — можешь не объяснять.
— Я так волновалась за тебя, — сказала она, — а кроме того, у нас синьор Диодати.
— Синьор Диодати?
— Да, он пришел сегодня рано утром… и хочет во что бы то ни стало тебя повидать… он сказал, что подождет тебя здесь.
— Передай ему, что я сейчас приеду… скажи, что сию минуту буду.
Повесив трубку, я бегом вернулась в комнату и быстро оделась. Я никак не думала, что Мино так скоро освободят, и почему-то мне показалось, что, если бы я ждала его освобождения несколько дней или даже целую неделю, радость моя была бы полнее. Столь быстрое освобождение казалось мне подозрительным и невольно вызывало смутное опасение. Каждое событие должно иметь свой смысл, а смысл этого скоропалительного освобождения был мне неясен. Но я успокаивала себя тем, что, видимо, Астарите, как он и обещал, удалось добиться, чтобы Мино выпустили немедленно. Впрочем, я не чаяла снова увидеть Мино, и это нетерпеливое ожидание было все-таки счастьем, хотя и омрачалось тревогой.
Одевшись, я спрятала в сумку, чтобы не обидеть Дзелинду, сигареты, карамель и печенье, к которым даже не притронулась вчера вечером, и прошла на кухню попрощаться с хозяйкой.
— Теперь ты успокоилась, а? — спросила она. — Как твое настроение?
— Я вчера была утомлена… ну, до свидания.
— Иди, думаешь я не слышала твой разговор по телефону… синьор Диодати… да останься хоть на секунду… выпей чашку кофе.
Она говорила еще что-то, но я уже выбежала на лестницу.
В такси я села у самой дверцы, держа сумку в руках наготове, чтобы сразу же выскочить из машины, как только она остановится; я боялась увидеть возле нашего подъезда толпу людей, которые судачат по поводу выстрелов Сонцоньо. И еще я спрашивала себя, следует ли мне вообще возвращаться домой: ведь Сонцоньо может нагрянуть в любую минуту, чтобы расправиться со мной, но я отметила про себя, что это меня совсем не пугает. Если Сонцоньо решил отомстить, пусть мстит, я хочу увидеть Мино и не намерена прятаться от человека, перед которым ни в чем не виновата.
Возле дома не оказалось ни души, на лестнице тоже никого не было. Я стремительно влетела в мастерскую и увидела, что мама возле окна строчит на машинке. Солнце врывалось в комнату сквозь грязные стекла, на столе сидел кот и усердно облизывал лапы. Мама сразу же бросила шитье и сказала:
— Наконец-то ты пришла… могла бы меня по крайней мере предупредить, что идешь за полицией.
— За какой полицией?! Что ты говоришь?
— Я пошла бы с тобой вместе… тут был такой ужас!
— Я вовсе не ходила за полицией, — сказала я раздраженно, — я просто ушла, вот и все… полиция искала кого-то другого… да, видно, у этого совесть была нечиста.
— Даже мне не хочешь сказать правду, — ответила она, укоризненно глядя на меня.
— Да что сказать-то?
— Я ведь не пойду языком болтать… но никогда я не поверю, что ты вышла просто так… и в самом деле, полиция явилась через несколько минут после твоего ухода.
— Но эти неправда, я…
— Впрочем, ты поступила правильно… какие только людишки не разгуливают на свободе… знаешь, что сказал один из полицейских?.. «Я его лицо где-то видел».
Я поняла, что разубедить ее невозможно, она думала, что я пошла и донесла на Сонцоньо, и с этим ничего нельзя было поделать.
— Ну, ладно, ладно, — резко оборвала я, — а раненый… как им удалось переправить его отсюда?
— Какой раненый?
— Мне сказали, что один агент при смерти.
— Тебя обманули… правда, одному из полицейских пуля поцарапала руку… я сама ему перевязала рану… и он ушел на собственных ногах… однако я слышала выстрелы… стреляли на лестнице… я думала, весь дом разлетится… потом меня допрашивали… но я сказала, что ничего не знаю.
— Где синьор Диодати?
— Там… в твоей комнате.
Я намеренно задержалась с мамой, главным образом потому, что не решалась встретиться с Мино, будто предчувствовала что-то недоброе. Я вышла из мастерской и направилась в свою комнату. Там было темно, и, прежде чем я успела повернуть выключатель, я услышала голос Мино:
— Прошу тебя, не зажигай свет.
Меня поразил странный звук его голоса, в котором, по правде говоря, не слышалось радости. Я прикрыла дверь, ощупью добралась до кровати и села на край. Он, видимо, лежал на боку, повернувшись ко мне лицом.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросила я.
— Я чувствую себя отлично.
— Ты, должно быть, устал, а?
— Нет, не устал.
Совсем другой встречи ждала я. Радость неотделима от света. А разве могли в этом мраке радостно сверкать мои глаза, весело звучать мой голос, даже руки мои не могли коснуться дорогого лица. Я долго выжидала, потом, наклонившись к нему, спросила:
— Что ты собираешься делать? Хочешь спать?
— Нет.
— Хочешь, я уйду?
— Нет.
— Мне остаться?
— Да.
— Хочешь, я лягу рядом с тобой?
— Да.
— Хочешь, будем любить друг друга?
— Да.
Этот ответ поразил меня, ибо, как я уже говорила, он некогда не испытывал настоящей потребности в любви. Я встревожилась и ласково спросила:
— А тебе нравится спать со мной?
— Да.
— И теперь всегда будет нравиться?
— Да.
— И мы всегда будем вместе?
— Да.
— Может быть, я все же зажгу свет?
— Нет.
— Неважно, разденусь и в темноте.
Я начала раздеваться, охваченная упоительным чувством победы. Ночь, проведенная в тюрьме, думала я, открыла ему, что он любит и не может жить без меня. Будущее покажет, как я заблуждалась; и хотя я угадывала, что эта внезапная уступчивость как-то связана с арестом, я не понимала, что такая перемена в его поведении ни в коей мере не должна обольщать меня или даже просто радовать. Но в ту минуту мне трудно было разобраться во всем этом.
Я сбрасывала одежду с тем ожесточением, с каким застоявшийся конь стремится освободиться от узды; я сгорала от нетерпеливого желания передать Мино всю свою страсть и всю радость от нашей встречи, чего не могла сделать несколько минут назад, обескураженная темнотой и его поведением.
Но как только я приблизилась к нему и наклонилась над кроватью, чтобы лечь с ним рядом, я вдруг почувствовала, что он обхватил руками мои колени, а сам до крови укусил меня в левый бок. Меня пронзила острая боль, и одновременно я поняла, какое безграничное отчаяние выражал этот жест, как будто мы были не любовниками, а двумя грешниками, которых ненависть, гнев и безысходность толкают на самое дно нового ада, поэтому они вцепляются друг в друга зубами. Этот укус показался мне бесконечно долгим, как будто он и в самом деле собрался вырвать из моего тела кусок мяса. И хотя я почти радовалась тому, что он это сделал, тем не менее я понимала, как мало любви в его поступке; в конце концов не выдержав боли, я оттолкнула его и сказала убитым, тихим голосом:
— Пусти… что ты делаешь?.. Мне больно.
Так разом рухнули все иллюзии относительно моей победы. Потом, слившись в любовном экстазе, мы не произнесли ни слова; но все равно я смутно догадывалась об истинной причине его отрешенности и страсти, которую он сам впоследствии объяснил мне. Я поняла, что до сих пор он презирал не столько меня, сколько ту часть самого себя, которая жаждала моих ласк; а теперь, наоборот, по какой-то одному ему известной причине он дал полную волю этой до сих пор столь ненавистной ему частице своей натуры: этим все и объяснялось. Я была здесь ни при чем, он, как и прежде, не любил меня. Я ли, другая — ему было все равно; и как раньше, так и теперь я была для него лишь орудием, с помощью которого он либо карал, либо вознаграждал себя. Все это я, лежа в темноте возле него, понимала не столько рассудком, сколько инстинктивно чувствовала всей своей плотью; так же как в свое время почувствовала, что Сонцоньо — убийца, хотя тогда еще ничего не знала о его преступлении. Но я любила Мино, и моя любовь была сильнее этого сознания.
И все же меня поразили неистовая сила и ненасытность его страсти, на которую раньше он был столь скуп. Я всегда считала, что он сдерживает себя еще и по причине своего не очень крепкого здоровья. Поэтому, увидев, что он тут же снова начал ласкать меня, я не удержалась и сказала ему:
— Мне-то ведь все нипочем… смотри, как бы тебе не было вреда.
Мне показалось, что он усмехнулся, и я услышала, как он прошептал мне на ухо:
— Отныне мне ничто не может причинить вреда.
Это слово «отныне» прозвучало зловеще, и поэтому моя радость сразу померкла, я с нетерпением ждала минуты, когда смогу поговорить с Мино и узнать все, что произошло. Потом он забылся, но вроде не заснул. Я некоторое время молча ждала и наконец, сделав над собой усилие, хотя сердце мое сжималось от страха, тихо попросила:
— А теперь расскажи мне, что с тобой случилось.
— Ничего не случилось.
— И все-таки что-то, должно быть, случилось.
Он помолчал с минуту, а потом, как бы разговаривая сам с собой, сказал:
— В конце концов, я считаю, что ты должна узнать об этом… так вот, случилось следующее: с одиннадцати часов прошлой ночи я — предатель.
От этих слов у меня мороз пробежал по коже, вернее, не столько от самих слов, сколько от звука его голоса. Я прошептала:
— Предатель? Почему?
Он ответил холодным и мрачно-насмешливым тоном:
— Синьор Мино был известен среди своих политических единомышленников твердостью взглядов и бескомпромиссностью… они смотрели на синьора Мино как на своего будущего руководителя… а синьор Мино пребывал в уверенности, что при любых обстоятельствах сумеет отличиться, и чуть ли не жаждал быть арестованным и подвергнуться испытанию… да, синьор Мино считал, что аресты, тюрьмы и другие страдания неизбежны в жизни политического деятеля, как неизбежны в жизни моряка опасные путешествия, штормы, кораблекрушения… но при первой же качке моряк сдал, как самая последняя баба… стоило синьору Мино предстать перед каким-то полицейским, как он, не дожидаясь угроз и пыток, выложил все… Одним словом, предал… итак, синьор Мино со вчерашнего дня оставил поприще политического деятеля и начал так называемую карьеру доносчика…
— Ты испугался! — воскликнула я.
Он спокойно ответил:
— Нет, пожалуй, даже не испугался… только со мною случилось то, что случалось уже однажды, когда я пытался объяснить тебе свои взгляды… внезапно все стало мне безразлично… а тот, который меня допрашивал, показался мне даже милым человеком… ему нужно было узнать некоторые вещи… а мне в этот момент не нужно было скрывать их, и я ему рассказал… просто так… или, вернее, — после минутного раздумья Мино прибавил, — не просто так… а усердно, торопливо, я бы сказал, рьяно… даже чересчур, так что ему пришлось умерять мой пыл.
Я подумала было об Астарите, но не мог же он показаться Мино милым человеком:
— А кто тебя допрашивал?
— Не знаю… какой-то черноглазый молодой человек, с желтым лицом, лысый… очень хорошо одетый… должно быть, важная шишка.
— И он тебе показался милым? — я не могла сдержать возгласа изумления, узнав в этом описании Астариту.
Он рассмеялся мне прямо в ухо:
— Успокойся… не он лично… а его действия… когда человек отрекается от самого себя или просто не способен быть тем, кем должен, то, как это ни странно, именно в подобных обстоятельствах проявляется его подлинная сущность… разве я не сын богатого собственника?.. А этот человек разве не стоит на страже моих интересов?.. Ну вот, мы поняли, что мы люди одной и той же породы… связаны одними и теми же узами… Ты думаешь, мне понравился лично он? Нет, нет… мне понравились его действия… я почувствовал, что это я содержал его и платил ему, я — человек, которого он защищал, человек, который был его хозяином, хотя я в стоял перед ним как обвиняемый.
Он смеялся, или, вернее сказать, захлебывался смехом, как кашлем, болезненно отдававшимся у меня в ушах. Я понимала лишь одно: произошло нечто непоправимое, и моя жизнь снова туманна и неопределенна. Спустя минуту он добавил:
— А может быть, я клевещу на себя… и я предал просто потому, что мне было безразлично… потому что внезапно все показалось мне нелепым и бессмысленным и я перестал понимать те вещи, в которые обязан был верить.
— Перестал понимать? — машинально переспросила я.
— Да… или, вернее, я понимал, как понимал всегда, только слова, а не поступки, которые этими словами обозначаются… можно ли так страдать из-за слов? Слова состоят лишь из звуков, ведь это все равно, как если бы меня посадили в тюрьму из-за ослиного рева или скрипа колес… слова не имели для меня никакого значения, они казались мне нелепыми и бессмысленными, тому человеку были нужны слова, и я дал ему их столько, сколько он хотел.
— В таком случае, — возразила я, — если это только слова… что же тебе беспокоиться?..
— Да, но, к сожалению, слова, как только их произнесешь, перестают быть только словами и превращаются в поступки.
— Почему?
— Потому что я сразу начал мучиться… потому что, как только я их высказал, я тут же раскаялся… потому что я понял, почувствовал, что, произнеся эти слова, я совершил поступок, который обозначается словом «предательство»…
— Зачем же ты тогда их произнес?
Он вяло ответил:
— Почему люди разговаривают во сне? Может быть, я спал… а сейчас вот проснулся.
Таким образом, мы снова и снова возвращались к одному и тому же вопросу. Сердце мое сжалось от боли, и я, преодолев себя, сказала:
— Может быть, ты ошибаешься… тебе кажется, что ты натворил бог знает что, а на самом деле ты ничего и не сказал.
— Нет, не ошибаюсь, — коротко ответил он.
Немного помолчав, я спросила:
— Ну, а твои друзья?
— Какие друзья?
— Туллио и Томмазо.
— Я ничего о них не знаю, — ответил он с деланным безразличием, — их арестуют.
— Нет, не арестуют! — воскликнула я.
Я считала, что Астарита, конечно, не воспользуется этой минутной слабостью Мино. Но только теперь, услышав фразу об аресте двух его друзей, я по-настоящему поняла всю серьезность положения.
— Почему же их не арестуют? — спросил он. — Я назвал их имена… их наверняка арестуют.
— О Мино! — огорченно воскликнула я. — Зачем ты это сделал?
— Тот же вопрос задаю себе я сам.
— Но если их не арестуют, — ухватилась я за единственную оставшуюся у меня надежду, — тогда еще не все потеряно. Они никогда не узнают, что ты…
Он перебил меня.
— Да, но я-то буду знать… я-то буду знать всегда… буду знать всегда, что я уже не тот, каким был прежде, а другой человек, и этого человека породил я сам, когда заговорил, так же, как мать рождает своего ребенка… теперь, к сожалению, этот человек мне не по душе… в этом вся беда… ведь есть мужья, которые убивают своих жен, потому что жизнь с ними становится невыносимой… теперь представь себе, что в одном теле живут два существа, которые смертельно ненавидят друг друга… а моих друзей, конечно, арестуют.
Не удержавшись, я сказала:
— Если бы ты даже ничего не сказал, тебя все равно освободили бы… и твоим друзьям не грозит никакая опасность…
Тут я вкратце рассказала ему историю моих отношений с Астаритой, о том, как я пыталась вызволить его из тюрьмы и об обещании, данном мне Астаритой. Он молча выслушал меня, а потом проговорил:
— Час от часу не легче… итак, свободой я обязан не только своим заслугам в качестве доносчика, но и твоей любовной связи с полицейским.
— Мино, не надо так говорить!
— Впрочем, — добавил он через минуту, — я рад, что мои друзья счастливо отделались… по крайней мере хоть это не будет на моей совести.
— Видишь, — сказала я живо, — теперь, в сущности, нет разницы между тобой и твоими друзьями. Они тоже обязаны своей свободой мне и тому, что Астарита влюблен в меня.
— Пардон… есть разница… они-то никого не выдавали.
— Откуда ты знаешь?
— Я в них верю… однако разобщенность в таких случаях действительно малоприятная вещь.
— А ты веди себя так, будто ничего не случилось, — принялась я снова уговаривать его, — возвращайся к ним как ни в чем не бывало… что поделаешь? У каждого человека бывают минуты слабости.
— Да, но не каждому человеку выпадает случай умереть и все-таки остаться в живых, — ответил он, — знаешь, что произошло со мной в тот момент, когда я говорил? Я умер… просто умер… умер навсегда.
Тоска сжимала мое сердце, и я разразилась слезами.
— Почему ты плачешь? — спросил он.
— Потому что ты говоришь такие ужасные вещи, — ответила я и зарыдала еще громче, — будто ты умер… мне страшно.
— Тебе не нравится лежать с покойником? — насмешливо спросил он. — Однако это вовсе не так страшно, как тебе кажется… даже совсем не страшно… я умер не в прямом смысле… что касается моего тела, то оно живет, и еще как живет!.. Потрогай, жив ли я, ну, видишь, я жив. — Он взял мою руку, провел ею по своему телу, дошел до паха и надавил на него. — Я весь живой, а с тобой, поверь, я никогда не был таким живым, как сейчас… не бойся, что мы мало занимались любовью в то время, когда я был жив, зато мы все наверстаем теперь, когда я умер.
Он со злобным презрением отбросил от себя мою покорную руку. Я уткнулась лицом в ладони и разразилась громкими и горестными рыданиями, вкладывая в них все свое отчаяние. Мне хотелось плакать без удержу, плакать без конца, потому что я боялась, что наступит минута, когда иссякнут слезы и я, опустошенная и отупевшая, вновь окажусь перед лицом все тех же неразрешимых проблем, которые вызвали этот взрыв отчаяния. Так или иначе минута эта наступила, я вытерла мокрое от слез лицо краем простыни и лежала не шевелясь, глядя в темноту широко раскрытыми глазами. Вдруг он ласковым, задушевным голосом предложил:
— Давай-ка вместе подумаем, что мне делать.
Я быстро повернулась к нему, крепко обняла и начала говорить, почти касаясь губами его губ:
— Не думай больше об этом… не занимайся ты больше этим… что было, то было… вот что тебе надо делать.
— А потом?
— А потом возьмись за учение… получи диплом… возвращайся в свой город… пусть я больше тебя не увижу, лишь бы знать, что ты счастлив… начни работать, а когда придет время, женись на местной девушке, которая будет тебе ровней и которая будет тебя любить по-настоящему… На что тебе политика? Ты не создан для политики, ты поступил неправильно, когда занялся этим делом… это ошибка, но ведь всякий может ошибиться… в один прекрасный день ты сам удивишься, что занимался политикой… а я тебя, Мино, очень-очень люблю, другая женщина на моем месте не захотела бы расстаться с тобой… но, если надо, уезжай хоть завтра… если надо, я готова никогда больше с тобой не видеться… лишь бы ты был счастлив.
— Но я, — сказал он низким и печальным голосом, — никогда больше не буду счастлив… я — доносчик.
— Неправда, — возразила я, — вовсе ты не доносчик… и даже если бы это было так, ты все равно будешь счастлив… есть люди, которые действительно совершили преступления, а они счастливы… с другой стороны, возьми, к примеру, меня… когда говорят: уличная девка, можно подумать бог знает что… а я такая же женщина, как все… и часто я даже чувствую себя счастливой… например, все последнее время, — добавила я с горечью, — я была так счастлива.
— Ты была счастлива?
— Да, очень… но я знала, что так не может продолжаться бесконечно, и правда… — Мне снова захотелось плакать, но я сдержалась и прибавила: — Ты вообразил себя совсем другим человеком, не таким, какой ты есть на самом деле… вот поэтому все так получилось… а теперь будь самим собой… и ты увидишь, что все сразу станет на свои места… в конце концов, ты страдаешь из-за того, что произошло, потому что стыдишься и боишься мнения других, мнения своих друзей… а ты перестань встречаться с ними, познакомься с другими людьми, ведь свет так велик… если они недостаточно любят тебя, чтобы понять твое поведение в эту минуту слабости, то оставайся со мной, ведь я тебя люблю, понимаю и не осуждаю… по правде говоря, — воскликнула я убежденно, — если бы ты совершил в тысячу раз худший поступок, ты все равно для меня остался бы моим Мино! — Он молчал. Я продолжала: — Я бедная, необразованная девушка, это верно, но в некоторых вещах я разбираюсь лучше, чем твои друзья, и даже лучше, чем ты… я тоже пережила нечто похожее на то, что переживаешь сейчас ты… после нашей первой встречи, когда ты не захотел прикоснуться ко мне, я вбила себе в голову, что ты меня презираешь… и внезапно я потеряла всякий интерес к жизни… я чувствовала себя такой несчастной… я хотела бы стать другой и в то же время понимала, что это невозможно, что я навсегда останусь такой, какая я есть… меня жгло клеймо позора, я тосковала и совсем отчаялась… я онемела, застыла, будто меня связали… иногда я думала, что лучше умереть… потом однажды я вышла из дома с мамой, зашла случайно в церковь, стала молиться и поняла, что мне в конце концов нечего стыдиться, и если я такая, какая есть, то это лишь божья воля, я не должна проклинать свою судьбу, а наоборот, принять ее с покорностью и надеждой; и если ты презирал меня, то в этом виноват ты, а не я… короче говоря, я много передумала, и наконец отчаяние мое развеялось, и мне снова стало весело и легко.
Он рассмеялся своим леденящим душу смехом.
— В сущности, я должен был бы смириться с тем, что сделал, и больше не возвращаться к этой теме… я должен был бы смириться с тем, кем я стал, и не бунтовать… да, возможно, в церкви и случаются подобные вещи… но помимо церкви…
— А ты пойди в церковь, — предложила я, хватаясь за эту новую надежду.
— Нет, не пойду я туда… я не верю в бога, и в церкви мне скучно… а потом, что это за разговоры?
Он снова рассмеялся и, вдруг перестав смеяться и схватив меня за плечи, начал изо всех сил трясти меня и кричать:
— Да ты понимаешь, что я наделал? Понимаешь? Понимаешь?
Он с такой силой тряс меня, что у меня перехватило дыхание, потом оттолкнул, и я услышала, как он вскочил с постели и начал в темноте одеваться.
— Не зажигай свет, — с угрозой в голосе сказал он, — нужно время, чтобы я снова мог смотреть людям в глаза… а пока еще рано… берегись, если ты зажжешь свет!
Но я боялась даже дохнуть. А потом все-таки набралась смелости и спросила:
— Ты уходишь?
— Да… но я вернусь, — сказал он и снова засмеялся, — не бойся, вернусь… я даже порадую тебя… я перееду к тебе жить.
— Сюда, ко мне?
— Да, но я не собираюсь тебе мешать… живи по-прежнему… впрочем, — добавил он, — мы могли бы прожить вдвоем на те деньги, которые мне присылают из дома… ведь я платил за комнату… но в своем доме на двоих вполне хватит.
Его намерение поселиться у нас скорее удивило меня, чем обрадовало. Однако я не осмелилась что-либо сказать. Он молча одевался в кромешной тьме.
— Я вернусь сегодня ночью, — наконец проговорил он.
Я слышала, как он открыл дверь, вышел, захлопнул за собой дверь. Я осталась одна и долго смотрела в темноту открытыми глазами.