Я решила, что Джакомо для меня навсегда потерян, и поклялась больше не думать о нем. Я чувствовала, что люблю его и, если он вернется, я буду счастлива и полюблю еще сильнее. Но я знала также, что никогда больше не позволю ему унизить меня. Если он вернется, я отгорожусь от него своей жизнью, словно неприступной и несокрушимой крепостной стеной, которая защищает меня до тех пор, пока я не выхожу за ее пределы. Я скажу ему: «Я всего-навсего уличная девка, если я тебе нравлюсь, прими меня такой, какая я есть». Ведь моя сила не в том, чтобы выдавать себя за другого человека, а в том, что я честно признаю себя такой, какая я есть на самом деле. Моей силой была наша бедность, мое ремесло, мама, наш дом, моя скромная одежда, мое простое происхождение, мои несчастья и прежде всего то чувство, которое заставляло меня мириться со всем этим и которое было глубоко запрятано в моей душе, как драгоценный клад под землею. Но я была уверена, что никогда больше не увижу Джакомо, и поэтому любила его как-то по-новому: спокойно, грустно и нежно. Так любят тех, кто умер в кто уже не вернется.
В это время я окончательно порвала с Джино. Как я уже говорила, я не сторонница резких разрывов и предпочитаю, чтобы все жило своей естественной жизнью и умирало своей естественной смертью. Мои отношения с Джино — яркий пример этого правила. Наши отношения прекратились, ибо они умерли — и в этом не были виноваты ни я, ни даже Джино, — прекратились сами собой и не оставили в моей душе ни сожаления, ни угрызений совести.
До сих пор я изредка продолжала встречаться с Джино, раза два-три в месяц. И хотя я потеряла к нему всякое уважение, он мне все еще нравился. Однажды он по телефону назначил мне свидание в молочной, и я согласилась прийти.
Молочная находилась в нашем квартале. Джино поджидал меня во внутреннем помещении без окон и со стенами, отделанными кафельными плитками. Когда я вошла, то увидела, что он не один. Какой-то человек сидел спиной ко мне. Я успела заметить, что на нем зеленый плащ, а волосы у него светлые, «ежиком». Я подошла, Джино поднялся с места, но спутник его продолжал сидеть. Джино сказал:
— Познакомься, это мой друг Сонцоньо.
Тогда Сонцоньо тоже встал, и я, окинув его быстрым взглядом, протянула ему руку. Он сильно сдавил ее словно клещами, и я невольно вскрикнула от боли. Он сразу же выпустил руку, я села и с улыбкой сказала:
— А ведь это очень больно… вы всегда так делаете?
Он ничего не сказал, даже не ответил на мою улыбку. Лицо у него было белое как бумага, лоб большой и выпуклый, глаза светло-голубые, маленькие, нос курносый и рот с тонкими губами. Светлые волосы, жесткие и выгоревшие, были коротко пострижены, виски впалые. Но черты его лица были крупные, челюсти широкие и тяжелые. Казалось, он все время стискивает зубы, будто пережевывает что-то, и на щеках у него беспрестанно ходили и перекатывались желваки. Джино, который, как я заметила, смотрел на своего друга с уважением, даже с восторгом, весело расхохотался:
— Это еще пустяки… если бы ты знала, какой он сильный… у него запрещенный кулак.
Мне показалось, что Сонцоньо взглянул на Джино недружелюбно. Потом сказал глухим голосом:
— Неправда, что у меня запрещенный кулак… но я мог бы его иметь…
— А что значит «запрещенный кулак»? — спросила я.
Сонцоньо отрывисто ответил:
— Когда человек может убить одним ударом кулака… Тогда запрещено пускать в ход кулаки… это все равно что применять огнестрельное оружие.
— Ты только посмотри, какой он сильный, — настаивал Джино, видно желая польстить Сонцоньо. — Дай ей потрогать бицепсы.
Я была в нерешительности, но Джино настаивал, а его друг, кажется, ждал от меня этого жеста. Я робко протянула руку, собираясь пощупать его бицепсы. Он согнул руку в локте, напрягая мускулы. Проделал он это с серьезным и даже мрачным видом. И тут неожиданно, потому что внешне он казался скорее щуплым, я почувствовала, как под моими пальцами вдруг словно вырос узел из стального троса. И я отняла руку с возгласом не то удивления, не то отвращения. Польщенный Сонцоньо посмотрел на меня, губы его тронула легкая улыбка. Джино пояснил:
— Он мой старинный друг… не правда ли, Примо, мы с тобой знакомы целую вечность? Мы почти как братья. — Хлопнув Сонцоньо по плечу, он добавил: — Старина Примо!
Но тот дернул плечом, будто хотел скинуть руку Джино, и ответил:
— Никакие мы не друзья и не братья… просто вместе работали в одном гараже, вот и все.
Джино ничуть не смутился:
— Да, я знаю, что ты не хочешь ни с кем дружить… всегда ты один, сам по себе… тебе не нужны ни мужчины, ни женщины.
Сонцоньо посмотрел на Джино в упор своим тяжелым, пронизывающим взглядом. Джино невольно отвел глаза.
— Кто тебе сказал такую чепуху? — спросил Сонцоньо. — Я дружу, с кем хочу, и с женщинами и с мужчинами.
— Да я просто так. — Джино, казалось, потерял весь свой апломб. — Я ведь никогда тебя ни с кем не встречал.
— Ты вообще обо мне ничего не знаешь.
— Вот это да! Мы же виделись ежедневно с утра до ночи.
— Виделись ежедневно… ну и что же?
— Ты всегда ходил один, вот я и подумал, что ты ни с кем не дружишь, — настаивал смущенный Джино, — когда у мужчины есть женщина или друг, это всем известно.
— Хватит валять дурака, — отрезал Сонцоньо.
— Теперь ты еще обзываешь меня дураком, — покраснев, с досадой сказал Джино, притворяясь обиженным. Но было ясно, что он просто струсил.
Сонцоньо повторил:
— Да, не валяй дурака, а то я тебе морду набью.
Я сразу поняла, что это не простая угроза и он собирается ее исполнить. Я сказала, тронув его за плечо:
— Если вы надумали драться, очень прошу вас, делайте это без меня… Терпеть не могу драк.
— Я тебя представляю своей знакомой синьорине, — грустно произнес Джино, — а ты ее пугаешь глупыми выходками, она, чего доброго, подумает, что мы враги.
Сонцоньо повернулся ко мне, и впервые за все время на лице его появилась настоящая улыбка. При этом обнажились не только его мелкие, некрасивые зубы, но и десны, он щурил глаза, на лбу собрались морщины.
— Синьорина ведь не испугалась, верно? — сказал он.
Я сухо ответила:
— Я вовсе не испугалась… но, повторяю, терпеть не могу драк.
Последовало долгое молчание. Сонцоньо сидел неподвижно, засунув руки в карманы плаща, уставившись в одну точку, желваки на его скулах вздувались. Джино курил, опустив голову, и дым заволакивал его лицо и уши, которые до сих пор горели. Потом Сонцоньо поднялся и сказал:
— Ну ладно, я пошел.
Джино быстро вскочил и, протянув ему руку, спросил:
— Ты ведь не обиделся, Примо, а?
— Ясное дело, не обиделся, — процедил тот сквозь зубы.
Он пожал мне руку на сей раз не больно и ушел. Он был худощав и невысок ростом, и я никак не могла понять, откуда же берется в нем такая сила.
Как только он вышел, я шутливо сказала Джино:
— Значит, вы друзья и даже братья… однако он тебе тут такого наговорил!
Джино, оправившись от смущения, покачал головой:
— Так уж он устроен… но он неплохой парень… и потом мне выгодно поддерживать с ним добрые отношения… он мне оказал одну услугу.
— Какую?
Я заметила, что Джино весь дрожит и ему не терпится рассказать мне что-то. Его лицо вдруг расплылось в радостной и взволнованной улыбке.
— Помнишь пудреницу моей хозяйки?
— Да… и что же?
Глаза Джино весело заблестели, и он прошептал:
— Так вот, я передумал и не вернул ее хозяйке.
— Не вернул?
— Нет… в общем, я подумал, что при богатстве синьоры одной пудреницей больше, одной меньше — не имеет значения… Тем более что дело уже сделано, — добавил он многозначительно, — и в конце концов, украл ведь не я.
— Украла я, — сказала я спокойно.
Он сделал вид, что не слышит, и продолжал:
— Однако после этого возникла трудность: как продать пудреницу… Уж очень заметная, бросающаяся в глаза вещица, я никак не мог решиться и некоторое время продержал ее у себя… потом встретил Сонцоньо, рассказал ему обо всем…
— И обо мне тоже рассказал? — перебила я.
— Нет, о тебе не рассказывал… сказал ему, что мне дала ее одна подруга, а имя не называл… и он… он, представь себе, в три дня, уж не знаю как, продал пудреницу и принес мне деньги… разумеется, взяв себе, как мы условились, свою долю.
Джино, все еще дрожа от возбуждения и оглядевшись вокруг, вытащил из кармана пачку денег.
В эту минуту, сама не знаю почему, я вдруг почувствовала к нему острую неприязнь. Не то чтобы я не одобряла его поступка, на это я просто не имела права, но меня раздражал его радостный тон, и, кроме того, я догадывалась, что он не все мне сказал и умолчал, конечно, о самом главном. Я сдержанно проговорила:
— Ну что ж, молодец.
— Держи, — сказал он, разворачивая пачку денег, — это тебе… тут уже отсчитано.
— Нет, нет, — быстро возразила я, — мне абсолютно ничего не надо.
— Да почему?
— Мне ничего не надо.
— Ты хочешь меня обидеть, — сказал он.
Тень подозрения и беспокойства пробежала по его лицу, и я испугалась, что в самом деле обидела его. Взяв его за руку, я через силу выдавила из себя:
— Если бы ты не предложил мне этих денег, то я была бы не то что обижена, но удивлена… теперь все в порядке, я не хочу денег, потому что для меня это дело конченное, вот и все… я просто рада за тебя.
Он испытующе, с сомнением посмотрел на меня, словно хотел разгадать истинный смысл моих слов, которых он так и не понял. И впоследствии, вспоминая Джино, я думала: он не мог понять меня, потому что жил совсем в ином, отличавшемся от моего мире мыслей и чувств. Не знаю, был ли этот мир хуже или лучше моего, знаю только, что некоторые слова он понимал совсем иначе, чем я, что бóльшая часть его поступков казалась мне достойной порицания, тогда как он считал их дозволенными и даже необходимыми. Особое значение он придавал уму, главным признаком которого считал хитрость. И, разделяя людей на хитрых и нехитрых, он старался любой ценой и при всех обстоятельствах попасть в категорию первых. Но я не хитра и, быть может, даже не умна: я никогда не понимала, как можно оправдывать дурной поступок — я уже не говорю, восторгаться им — лишь потому, что его удалось совершить незаметно.
Сомнения, одолевавшие его, видимо, вдруг разрешились, и он воскликнул:
— Теперь понимаю, ты не хочешь этих денег, потому что боишься… боишься, что пропажа обнаружится… не бойся… все устроилось как нельзя лучше.
Я ничуть не боялась, но не стала противоречить ему, так как последние слова показались мне странными. Я только спросила:
— Как ты сказал? Что значит «все устроилось как нельзя лучше»?
Он ответил:
— Да, все устроилось как нельзя лучше. Помнишь, я тебе говорил, что подозрение пало на одну служанку?
— Помню.
— Так вот… я ненавидел эту служанку, она все время сплетничала обо мне… через несколько дней после пропажи я понял, что дела мои плохи… полицейский комиссар приходил два раза, и мне показалось, что за мною следят. Заметь, ни одного обыска они пока не произвели. Тогда меня осенила великолепная идея: украсть еще что-нибудь, тогда сделают обыск, а я сумею устроить так, что вина за старую и новую кражу падет на эту женщину. — Я молчала, и он, взглянув на меня большими сверкающими глазами, словно желая удостовериться в моем восхищении его хитростью, продолжал:
— У хозяйки в ящике секретера лежало несколько долларов… я взял их и спрятал в комнате служанки в старый чемодан. Тут уж, конечно, сделали обыск, нашли доллары и служанку арестовали. Она клялась, что не виновата. Но кто ей поверит? Доллары-то нашли в ее комнате.
— И где эта женщина?
— В тюрьме и никак не желает сознаваться… а знаешь, что сказал хозяйке комиссар полиции? Будьте, говорит, покойны, синьора, в конце концов она признается. Понятно, а? Знаешь, что значит «в конце концов»? Ее будут бить.
Я растерянно посмотрела на возбужденного и гордого Джино и почувствовала, как все внутри у меня похолодело. Я спросила:
— А как ее зовут?
— Луиза Феллини… она уже немолодая женщина, а до чего заносчивая, послушать ее, так выходит, что и в служанки-то она попала случайно и что честнее ее нет никого на свете. — Он рассмеялся, довольный таким исходом дела.
Я собрала все свои силы и, как человек, который делает глубокий вдох, проговорила:
— Знаешь, а ты просто подлец.
— Что? Почему? — удивленно спросил он.
Теперь, назвав его подлецом, я почувствовала себя свободнее и смелее. Я вся дрожала от гнева:
— И ты еще хотел, чтобы я взяла эти деньги… я сразу почувствовала, что не должна брать их.
— Да ничего не случится, — сказал он, стараясь приободриться, — она не сознается… и ее отпустят.
— Но ведь ты сам сказал, что ее держат в тюрьме и бьют.
— Я сказал просто так.
— Неважно… ты посадил в тюрьму невинного человека, а потом еще имел нахальство прийти и рассказать все мне… ты самый настоящий подлец!
Он вдруг побледнел и злобно схватил меня за руку.
— Не смей называть меня подлецом!
— Почему это? Я считаю тебя подлецом и говорю тебе это прямо в глаза.
Он совсем потерял голову и повел себя самым странным образом: вывернул мне руку так, будто хотел сломать ее, потом вдруг нагнулся и сильно укусил меня. Выдернув руку, я вскочила с места.
— Да ты окончательно спятил! — сказала я. — Что это на тебя нашло?.. Кусаться вздумал?.. Подлец ты есть, подлецом и останешься.
Он ничего не ответил, а схватился руками за голову, как будто собирался рвать на себе волосы.
Я позвала официанта, расплатилась за себя, за Джино и за Сонцоньо. Потом сказала:
— Я ухожу… и запомни, между нами все кончено… не старайся увидеть меня, не ищи и не смей приходить… Я тебя знать не желаю.
Он опять промолчал, даже не поднял головы, и я вышла.
Молочная находилась в самом начале улицы, недалеко от нашего дома. Я медленно пошла по тротуару, противоположному городской стене. Спустилась ночь, небо заволокло тучами, и дождь, мелкий, как водяная пыль, висел в теплом неподвижном воздухе. Городская стена была, как обычно, погружена во тьму, только редкие фонари слабо освещали ее. Но едва я вышла из молочной, я заметила, что какая-то темная фигура отделилась от фонаря и медленно двинулась вдоль стены в том же направлении. Я узнала Сонцоньо по его плащу, стянутому в талии, и по светлой стриженой голове. Сейчас на фоне городской стены он казался совсем маленьким, время от времени он совсем исчезал в темноте, потом снова появлялся в свете уличного фонаря. И тут, пожалуй, я впервые почувствовала отвращение к мужчинам, ко всем мужчинам на свете, которые бегают за мной, как бегают кобели за сукой. Я все еще дрожала от гнева и, думая об этой женщине, которую Джино засадил в тюрьму, терзалась угрызениями совести, потому что ведь, в конце концов, пудреницу украла я. Но сильнее угрызений совести было, пожалуй, чувство возмущения и гнева. Однако, возмущаясь несправедливостью и испытывая отвращение к Джино, я не хотела его ненавидеть и жалела о том, что узнала о свершившейся несправедливости. По правде говоря, я не создана для ненависти, я испытывала ужасную боль и была сама не своя. Я пошла быстрее, надеясь дойти до дома, прежде чем Сонцоньо догонит меня, что он, вероятно, намеревался сделать. Позади себя я услышала запыхавшийся голос Джино, он звал меня:
— Адриана… Адриана…
Я сделала вид, что не слышу, и прибавила шагу. Он схватил меня за руку.
— Адриана… мы ведь столько были вместе… не можем же мы так расстаться.
Я вырвалась и пошла дальше. На противоположной стороне улицы в круг света вынырнула из темноты невысокая фигура Сонцоньо. Джино бежал за мною и твердил:
— Но я люблю тебя, Адриана!
Он внушал мне одновременно и жалость и ненависть, и эта моя раздвоенность сердила меня больше, чем его слова. Поэтому я старалась думать о чем-нибудь другом. Вдруг, сама не знаю как, на меня словно нашло озарение. Я вспомнила об Астарите, он не раз предлагал мне свою помощь, и я подумала, что он почти наверняка сможет освободить бедняжку из тюрьмы. Эта мысль подбодрила меня, с моей души будто свалился тяжелый камень, и мне даже показалось, что теперь я испытываю к Джино только жалость и вовсе не питаю к нему ненависти. Я остановилась и спокойно спросила:
— Джино, почему ты не уходишь?
— Я ведь тебя люблю.
— Я тоже тебя любила… но теперь все кончено… уйди, так будет лучше для нас обоих.
Мы стояли в темной части улицы, где не было ни фонарей, ни освещенных витрин. Он обнял меня за талию и попытался поцеловать. Я могла прекрасно справиться с ним сама, потому что я сильная, и ни один мужчина не может поцеловать женщину, если она того не захочет. Однако, повинуясь какому-то злому чувству, я окликнула Сонцоньо, который неподвижно, заложив руки в карманы плаща, стоял на противоположной стороне улицы, у стены, и глядел на нас. Думаю, что позвала я его потому, что, найдя средство исправить дурной поступок Джино, я, побуждаемая любопытством, решила снова прибегнуть к кокетству. Я крикнула:
— Сонцоньо! Сонцоньо!
Он тотчас же пересек улицу.
Смущенный Джино отпустил меня.
— Скажите ему, — произнесла я спокойным голосом, как только Сонцоньо приблизился к нам, — чтобы он оставил меня в покое… я его больше не люблю… мне он не верит, может быть, послушается вас, своего друга.
Сонцоньо сказал:
— Ты слышишь, что говорит синьорина?
— Но я… — начал было Джино.
Я решила, что, если они и повздорят немного, не беда. Джино все равно смирится и уйдет. Но вдруг Сонцоньо сделал какое-то неуловимое движение, Джино молча с секунду смотрел на него удивленно, а потом рухнул на землю и скатился с тротуара в канаву. Вернее, я видела только, как падал Джино, а уже потом поняла, чтó сделал Сонцоньо. Движение было так молниеносно и так беззвучно, что я даже подумала, уж не померещилось ли мне все это. Я тряхнула головой и снова посмотрела: Сонцоньо стоял передо мною, широко расставив ноги, и разглядывал свой сжатый кулак; Джино ничком лежал на земле, он уже пришел в себя и, упираясь локтями в землю, чуть-чуть высунул из канавы голову. Но он как будто и не собирался вставать на ноги, казалось, что он внимательно рассматривает какую-то белую бумажку, валявшуюся в жидкой грязи канавы. Потом Сонцоньо сказал мне:
— Пошли.
И я как завороженная пошла с ним в сторону своего дома.
Сонцоньо шел, держа меня под руку, и молчал. Он был ниже меня ростом, я чувствовала, что его пальцы сжимают мой локоть стальным обручем. Немного погодя я сказала:
— Зачем вы ударили Джино? Это нехорошо… он и без того бы ушел домой.
— Зато теперь он не будет вам больше надоедать, — ответил он.
Я спросила:
— Как это вы делаете?.. Я даже ахнуть не успела… смотрю, а Джино уже падает.
Он кратко ответил:
— Все дело в навыке.
Он произносил слова так, будто сперва долго пережевывал их во рту или пробовал их прочность на зуб, челюсти его были плотно сжаты, и мне представлялось, что его верхние клыки входят в промежутки между нижними зубами, как у хищника. Мне очень захотелось потрогать его за плечо и ощутить под пальцами твердые и крепкие мускулы. Он вызывал во мне скорее любопытство, чем влечение, но главным образом страх. Страх тоже может быть приятным, а в некоторых случаях даже волнует, пока не поймешь, чтó именно тебя страшит.
Я сказала:
— Ну и руки у вас! Просто не верится.
— Да ведь я давал вам потрогать бицепсы, — ответил он с мрачным самодовольством, которое не сулило ничего доброго.
— Но я не потрогала как следует… там был Джино… можно, я еще раз попробую.
Он остановился и согнул руку, бросив на меня косой, серьезный и даже, пожалуй, наивный взгляд. Но эта наивность не была детской. Я протянула руку и медленно ощупала мускулы, начиная от плеча. Было странно ощущать под пальцами эти живые твердые мышцы. Я сказала тоненьким голоском:
— Вы действительно ужасно сильный человек.
— Да, я сильный, — подтвердил он с угрюмой уверенностью.
И мы пошли дальше.
Теперь я уже раскаивалась, что окликнула его. Он мне не нравился, и, кроме того, его угрюмый вид и манеры внушали мне ужас. Так молча мы дошли до нашего дома. Я вытащила из сумки ключ.
— Ну, благодарю вас за то, что вы проводили меня. — И протянула ему руку.
Он приблизился ко мне.
— Я зайду к вам.
Я хотела было отказать ему. Но он так пристально и настойчиво посмотрел мне прямо в глаза, что я смутилась.
— Как хочешь, — покорно сказала я и только тогда заметила, что говорю ему «ты».
— Не бойся, — произнес он, по-своему истолковывая мое смущение, — у меня деньги есть… я заплачу тебе вдвое больше, чем другие.
— Деньги тут ни при чем, — ответила я. Лицо его странно изменилось, будто какое-то ужасное подозрение овладело им, заметив это, я открыла дверь и поспешно добавила: — Я просто немного устала.
Он последовал за мною.
Очутившись в моей комнате, он начал раздеваться, аккуратными и точными движениями складывая одежду. Он осторожно снял с шеи шарф, свернул его и положил в карман плаща. Пиджак он повесил на спинку стула, а брюки сложил так, чтобы не помялись заглаженные стрелки. Ботинки он поставил под стул, а носки вложил внутрь. Одет он был во все новое, но без особого шика, хотя вещи на нем были прочные и добротные. Все это он проделывал молча, не слишком медленно и не слишком быстро, спокойно и педантично, не обращая на меня никакого внимания. А я тем временем разделась и легла. Если даже его и обуревало желание, то он не показывал этого. Разве что желваки на щеках, непрерывно ходившие под кожей, выдавали его волнение; впрочем, раньше, когда Сонцоньо и не думал обо мне, желваки все равно вздувались у него на скулах. Я очень люблю чистоту и порядок, они, по моему мнению, свидетельствуют о соответствующих душевных качествах человека. Но аккуратность и педантичность Сонцоньо в этот вечер пробудили во мне совсем иное чувство, нечто среднее между отвращением и ужасом. Вот так же тщательно, невольно подумала я, готовится к сложной операции хирург или точит нож простой мясник, который собирается зарезать несчастного ягненка. И, лежа на постели, я чувствовала себя беззащитной и слабой, словно труп, который вот-вот начнут препарировать. Молчание и спокойствие Сонцоньо смущали меня, я не понимала, чтó он намерен со мною делать, после того как кончит раздеваться. Когда же он подошел к постели и крепко схватил меня за плечи обеими руками, будто хотел заставить лежать смирно, я невольно содрогнулась от ужаса. Он заметил это и процедил сквозь зубы:
— Что с тобой?
— Ничего… просто у тебя холодные руки, — ответила я.
— Я тебе не нравлюсь, а? — спросил он, все еще стоя возле кровати и держа меня за плечи, — ты предпочитаешь мужчин, которые платят тебе, а?
При этих словах он вперил в меня свой поистине невыносимый взгляд.
— Почему? Ты такой же мужчина, как все… И потом ты ведь сам сказал, что заплатишь мне вдвое больше, — ответила я.
— Я понимаю, — сказал он, — такие, как ты, любят богатых и благородных мужчин… а я вроде бы под стать тебе… вам, уличным девкам, нравятся только синьоры.
В его тоне сквозила мрачная настойчивость человека, любящего затевать ссоры, и я вспомнила, как он оскорбил Джино, придравшись к какому-то пустяку. Тогда я подумала, что у него есть «зуб» против Джино. Но теперь понимала, что эти приступы вспыльчивости могут повториться в любую минуту, и тогда попробуй угадай, как вести себя с ним. Немного раздосадованная, я ответила:
— Почему ты меня обижаешь? Я тебе уже сказала, что для меня все мужчины одинаковы.
— Как бы не так, ты бы тогда не состроила такой постной мины… Я тебе не нравлюсь, а?
— Но я тебе уже сказала…
— Я тебе не нравлюсь, — повторил он, — очень жаль, но ничего не поделаешь, тебе придется быть со мной поласковей.
— Оставь меня в покое! — с внезапным раздражением закричала я.
— Когда я был тебе нужен и помогал отделаться от твоего любовника, ты небось не возражала, — продолжал он, — но потом захотела прогнать меня… а я все-таки пришел… ага, я тебе не нравлюсь!
Я окончательно перепугалась. Его беспощадные слова, спокойный и безжалостный топ, пристальный взгляд его голубых вдруг налившихся кровью глаз — все говорило о том, что он задумал что-то страшное. И слишком поздно я поняла, что остановить его так же невозможно, как задержать огромный камень, катящийся вниз по склону горы. Я постаралась оторвать его руки от своих плеч. А он продолжал:
— А-а, я тебе не нравлюсь… Когда я до тебя дотрагиваюсь, на твоем лице написано отвращение… но сейчас, милочка, оно у тебя изменится.
Он поднял руку и замахнулся, намереваясь дать мне пощечину. Я ожидала этого и попыталась прикрыться ладонью. Но ему удалось сильно ударить меня сперва по одной щеке, а потом, когда я отвернулась, и по другой. Впервые в жизни меня бил мужчина, и несмотря на то, что щеки мои горели от ударов, я испытывала не боль, а скорее удивление. Отняв руки от лица, я сказала:
— Несчастный ты человек, вот что я тебе скажу!
Казалось, мои слова поразили его в самое сердце. Он сел на край кровати и, ухватившись обеими руками за матрац, стал раскачиваться взад и вперед. Потом, не глядя на меня, произнес:
— Все мы несчастные.
А я ответила:
— Какой храбрец выискался, женщину ударил.
Внезапно мои глаза наполнились слезами, и я замолчала. Но плакала я не столько из-за пощечин, сколько от нервного потрясения: за сегодняшний вечер произошло множество неприятных и отвратительных событий. Я вспомнила Джино, растянувшегося в грязи, вспомнила, что, даже не взглянув на него, я спокойно ушла с Сонцоньо, испытывая только одно желание: потрогать его необыкновенные бицепсы. И вдруг мной овладели угрызения совести, жалость к Джино, недовольство собою, я поняла, что наказана за свою бесчувственность и глупость той самой рукой, которая покарала Джино. Тогда я одобрила насилие, а теперь оно обернулось против меня. Сквозь слезы я посмотрела на Сонцоньо. Слегка ссутулившись, он сидел на краю постели, кожа у него была белая и гладкая. Глядя на его руки, висевшие как плети, нельзя было догадаться, какая сила таится в них. Мне захотелось уничтожить ту пропасть, что разделяла нас, и я сказала:
— Позволь спросить, почему ты избил меня?
— Уж очень у тебя была постная мина. — Желваки на его щеках задвигались, очевидно, он размышлял.
Я понимала, что если хочу узнать его поближе, то должна прежде всего высказать все, что о нем думаю, ничего не скрывая.
— Ты решил, что не нравишься мне. Но ты ошибся, — ответила я.
— Возможно.
— Ты ошибся… на самом же деле, неизвестно почему, ты внушаешь мне страх, вот отчего у меня такое лицо.
Он резко обернулся и подозрительно посмотрел на меня. Но тотчас же успокоился, и в голосе его послышались нотки самодовольства.
— Я тебя напугал?
— Да.
— И теперь ты все еще меня боишься?
— Нет, теперь хоть убей… мне все равно.
Я говорила правду. В эту минуту я почти желала, чтобы он убил меня, потому что мне вдруг захотелось умереть. Но он сердито сказал:
— Никто не собирается тебя убивать. И почему ты так меня испугалась?
— Откуда я знаю… я просто боялась тебя… такие вещи невозможно объяснить.
— А Джино ты боялась?
— С какой стати я стану его бояться?
— Почему же ты тогда боишься меня? — От его самодовольства не осталось и следа. Голос его вновь зазвучал мрачно и гневно.
— Я тебя испугалась, потому что ты, по-моему, способен на все, — сказала я, желая его успокоить.
Он ничего не ответил и какое-то время сидел задумавшись. Потом, обернувшись ко мне, спросил с угрозой в голосе:
— Значит, теперь я должен одеться и уйти?
Я посмотрела на него, он снова готов был разъяриться. И я поняла, что если откажу ему, то навлеку на себя новое, быть может еще более страшное, насилие, поэтому я решила задержать его. Но я вспомнила его острый взгляд, и меня охватило отвращение при мысли, что его глаза снова вопьются в меня. Я тихо сказала:
— Нет… если хочешь, можешь остаться… но сперва погаси свет.
Белокожий, невысокого роста, он был хорошо сложен, даже короткая шея не портила общего впечатления. Он встал и направился на цыпочках к выключателю возле двери. Но я сразу же поняла, что совершила большую глупость, попросив его погасить свет, ибо, как только комната погрузилась во мрак, мной снова овладел тот непреодолимый ужас, от которого, как мне казалось, я уже успела избавиться. Я чувствовала себя так, будто в комнате находился не человек, а леопард или какой-то другой хищный зверь, и неизвестно, что он станет делать — либо забьется в угол, либо набросится на меня и разорвет на куски. Между тем Сонцоньо долго шарил в темноте, раздвигая стулья и стараясь добраться до кровати, и, вероятно, от страха мне казалось, что время тянется ужасно медленно, казалось, что прошло несколько минут, пока он подошел ко мне, и, когда я ощутила прикосновение его рук, меня снова бросило в дрожь. Я надеялась, что он ничего не заметит, но у него, как у животных, было очень острое чутье, и он сразу же спросил:
— Ты все еще боишься?
Надо полагать, что возле меня в этой кромешной мгле стоял мой ангел-хранитель. По голосу Сонцоньо я догадалась, что он занес надо мной кулак и в зависимости от моего ответа собирается ударить меня или отвести руку. Я поняла: он знает, что внушает страх, а ему хочется, чтобы его не боялись, а любили, как любят других мужчин. Но для достижения этой цели он не умел найти другого способа, кроме способа внушать новый и еще более сильный страх. Я протянула руку вперед, делая вид, что хочу обнять его за шею, и, дотронувшись до его правого плеча, я убедилась, как и предполагала, в том, что он занес руку вверх, готовясь со всего размаха ударить меня по лицу. Я поборола себя и сказала, стараясь придать своему голосу обычную мягкость и спокойную интонацию:
— Нет… я просто озябла, давай укроемся одеялом.
— Так-то оно лучше, — отозвался он.
И это слово «лучше», в котором еще слышались угрожающие нотки, подтвердило, что я боялась не зря. И пока он в полой темноте под одеялом обнимал меня, я переждала минуту острой тоски, одну из самых тяжелых в своей жизни. Страх сковывал мое тело, и я невольно вздрагивала и отстранялась от прикосновения его гладкого, скользкого, как у змеи, тела; но одновременно я успокаивала себя; глупо было в такой момент бояться его, я изо всех сил стремилась побороть это чувство и старалась вести себя с ним, как с человеком, которому отдаются по любви. Страх охватил не столько мое тело, которым я еще кое-как могла владеть, несмотря на все мое отвращение, но он, этот страх, проник в самую глубь, в мое лоно, которое, казалось, сомкнулось и с чувством ужаса отвергало его. Но наконец он овладел мной, и я испытала столь острое наслаждение, что не могла сдержать протяжного и жалобного крика, прозвучавшего в темноте так, будто с этим криком из меня вышла вся жизнь и осталось лишь бездыханное тело.
Потом мы молча лежали в темноте. Я вскоре задремала. Мне мерещилось, что на меня навалилась какая-то тяжесть, будто Сонцоньо, обхватив руками голые колени и уткнувшись в них лицом, взгромоздился на мою грудь, давил мне на горло всем костяком. Он сидел, упираясь ногами в мой живот, я чувствовала, как он постепенно становился все тяжелее и тяжелее, я металась во сне, стараясь сбросить с себя это бремя. Я задыхалась и пробовала закричать. Мой крик застрял в груди надолго, казалось, навечно, потом мне все же удалось выдавить его из себя, и с громким стоном я проснулась.
Лампа на тумбочке горела. Сонцоньо, подперев голову ладонью, смотрел на меня.
— Долго я спала? — спросила я.
— С полчаса, — процедил он сквозь зубы.
Я бросила на него быстрый взгляд, в котором, наверно, еще был испуг от приснившегося кошмара, так как он странным тоном спросил, намереваясь, вероятно, продолжить наш разговор:
— Ну, ты все еще боишься?
— Не знаю.
— Если бы ты знала, кто я, — сказал он, — то ты испугалась бы еще сильнее.
Все мужчины, удовлетворив желание, начинают говорить о себе, охотно изливают душу. Сонцоньо, как видно, не представлял исключения из этого правила. Его голос теперь звучал совсем по-иному, мягко, почти нежно, но с оттенком тщеславия и самодовольства. Я снова страшно испугалась, и сердце начало бешено колотиться в груди, словно хотело выскочить.
— Почему? Кто же ты? — спросила я.
Он посмотрел на меня молча, очевидно предвкушая эффект от своих дальнейших слов.
— Я тот самый человек с улицы Палестро, — наконец произнес он медленно, — вот кто я.
Он не счел нужным объяснять, что именно произошло на улице Палестро, и на сей раз оказался прав в своем тщеславии. На этой улице в одном из домов на днях было совершено страшное преступление, о нем писали все газеты, и о нем болтали многие люди, охотники до такого рода сенсаций. Мама, которая бóльшую часть дня проводила за чтением газет, разбирая по складам сообщения скандальной хроники, первая сказала мне об этом происшествии. В своей квартире был убит молодой ювелир, он проживал там один. Предполагали, что страшным орудием, использованным убийцей, которым, как теперь мне стало известно, оказался Сонцоньо, послужило тяжелое бронзовое пресс-папье. Полиция не обнаружила ни одной улики. Ювелир, по слухам, скупал краденые вещи, и предполагали, что во время одной такой незаконной сделки, и это впоследствии подтвердилось, он был убит.
Я часто замечала, что, услышав какую-нибудь удивительную или страшную новость, люди не могут сосредоточиться на мысли о ней, а их внимание привлекает какой-нибудь первый попавшийся на глаза предмет, но и на этот предмет смотрят так, будто хотят проникнуть сквозь его внешнюю оболочку и увидеть нечто сокровенное, заключенное внутри него. Так случилось со мной и в тот вечер, когда Сонцоньо сделал свое признание. Я лежала с широко открытыми глазами, но все мысли у меня из головы разом улетучились, это было похоже на то, как мгновенно опорожняется сосуд с жидкостью или мелким песком, когда у него неожиданно отваливается дно. И хотя я чувствовала себя опустошенной, я сознавала, что мое внимание распыляется на разные мелочи, а я пыталась заставить себя думать о главном, заполнить эту пустоту, но, к моему величайшему огорчению, мне не удавалось это сделать. Взгляд мой остановился на руке Сонцоньо, который лежал возле меня, опираясь локтем на подушку. Рука у него была белая, гладкая, полная, ничто не говорило о его необыкновенных мускулах. Запястье тоже было белое и округлое, перехваченное кожаным ремешком, похожим на ремешок от часов. Но часов у Сонцоньо не было. Этот черный и засаленный ремешок, прикрывавший узкую полоску белого обнаженного тела, казалось, придавал что-то необычайное всему облику Сонцоньо. Я вглядывалась в этот кожаный черный браслет, он был похож на кольцо от кандалов каторжника. И было в этом простом черном ремешке что-то страшное и вместе с тем притягательное, как будто незатейливое украшение неожиданно открыло мне неукротимый характер жестокости Сонцоньо. Я отвлеклась от главного всего на один миг. Потом внезапно в моем сознании возник целый рой беспокойных мыслей, и они закружились в голове, как птицы в тесной клетке. Я вспомнила, что с самой первой минуты Сонцоньо внушал мне ужас, вспомнила, что была с ним близка, что, когда уже уступила ему, поняла не умом, а всем своим трепетавшим от ужаса телом то страшное, что он скрывал, и потому-то у меня вырвался крик.
Наконец я задала ему первый пришедший мне в голову вопрос:
— Зачем ты это сделал?
Он ответил, почти не шевеля губами:
— У меня имелась одна ценная вещица, и мне надо было ее продать… Я знал, что этот торговец ужасный плут, но мне не к кому было обратиться… он мне предложил смехотворно низкую цену… Я давно ненавидел этого человека, он меня не раз надувал… Я заявил, что забираю вещь назад, и обозвал его мошенником… тогда он сказал мне такое, от чего я сразу вышел из себя.
— Что же он сказал? — спросила я.
Я заметила, к своему удивлению, что по мере того, как Сонцоньо рассказывал эту историю, мой страх постепенно исчезал, а мою душу охватывала волна сочувствия. И, допытываясь, что сказал ювелир, я с надеждой ждала таких слов, которые бы мог смягчить, а может быть, и оправдать преступление Сонцоньо. Он отрывисто произнес:
— Торговец заявил, что если я не уйду, то он донесет на меня… одним словом, я решил: с меня хватит… и когда он отвернулся… — Сонцоньо не закончил фразу и пристально посмотрел на меня.
— А какой он был из себя? — спросила я и сразу же поняла бессмысленность своего вопроса. Но он охотно ответил:
— Лысый, маленького роста… а мордочка хитрая, как у лисы.
В словах Сонцоньо звучала такая глубокая неприязнь к торговцу, что я представила себе лисью мордочку перекупщика краденого и даже возненавидела его, представила, как он с притворным безразличием взвешивает в руке вещицу, которую предложил ему Сонцоньо. Теперь я ничего не боялась, более того, Сонцоньо как бы сумел заразить меня своей ненавистью к убитому, и я не могла даже осуждать его за содеянное. Мне казалось, что я прекрасно понимаю, как все произошло, я даже подумала, что сама могла бы совершить подобное преступление. Как понятны мне были его слова: «Он мне сказал такое, от чего я сразу вышел из себя»! Его уже вывели из себя один раз Джи-но, другой раз я, и чисто случайно мы с Джино остались живы. Я так хорошо его понимала, до такой степени прониклась его переживаниями, что теперь уже не только не боялась его, а даже испытывала к нему какую-то странную симпатию. Этого чувства он не сумел внушить мне, пока я не узнала о преступлении и пока он в моих глазах оставался самым обыкновенным мужчиной, каких у меня было множество.
— А ты не раскаиваешься? Тебя не мучает совесть? — спросила я.
— Что теперь говорить: дело сделано, — ответил он.
Я внимательно посмотрела на него и невольно, к своему собственному удивлению, одобрительно кивнула головой. И тут я вспомнила, что Джино тоже, если выражаться языком Сонцоньо, был мошенником, и тем не менее Джино любил меня и я любила его. Я подумала, что таким образом завтра я, пожалуй, соглашусь с тем, чтобы Сонцоньо убил Джино, ведь этот ювелир был не лучше и не хуже Джино, единственная разница заключалась в том, что торговца я не знала и оправдывала убийство лишь потому, что услышала от Сонцоньо, что у него была лисья мордочка. Меня объяли сомнения и ужас. Но меня ужасал не Сонцоньо, в характере которого надо было разобраться, прежде чем судить его, а я сама, ведь я считала себя совершенно иной, и, несмотря на это, заразилась его ненавистью и кровожадностью. Я взволновалась, вскочила и уселась на постели:
— Боже, о боже! Зачем ты сделал это?.. И почему ты рассказал мне все?
— Ты меня боялась, хотя ничего не знала, — ответил он просто, — мне показалось это странным, и я рассказал все тебе… к счастью, — добавил он, улыбаясь собственным словам, — к счастью, не все люди такие, как ты… иначе меня давно бы уже нашли.
— Уйди и оставь меня одну… уйди, — сказала я.
— Что это с тобой опять? — спросил он, и я услышала в его голосе прежние угрожающие нотки. Но это был не только гнев, а и боль одинокого человека, которого отвергаю даже я, хотя всего несколько минут назад отдавалась ему. И я торопливо добавила:
— Не думай, что я тебя боюсь… я ничуть тебя не боюсь… но я хочу свыкнуться с этой мыслью… должна подумать обо всем… ты потом вернешься, и я буду совсем другая.
— Что ты собралась обдумывать?.. Уж не хочешь ли ты донести на меня? — спросил он.
И я снова испытала то самое чувство, которое у меня вызвал рассказ Джино о том, как он подстроил арест служанки, я чувствовала себя человеком из другого мира. Мне стоило невероятных усилий взять себя в руки, и я ответила:
— Но ведь я говорю тебе, что ты можешь вернуться… Знаешь, что тебе сказала бы любая другая женщина? Не хочу, мол, тебя больше знать, не хочу тебя видеть… вот что сказала бы тебе любая другая женщина.
— Однако ты настаиваешь, чтобы я ушел.
— Не все ли равно, когда ты уйдешь: минутой раньше, минутой позже… А если ты хочешь остаться, пожалуйста, оставайся… хочешь ночевать здесь? Тогда ночуй у меня, а утром уйдешь… хочешь?
Правда, я произносила эти слова не очень настойчиво, тихо и смущенно, и, должно быть, в моих глазах отражалась растерянность. Но все-таки я продолжала уговаривать его и была рада этому. Мне показалось, что он посмотрел на меня с благодарностью, хотя я могла ошибиться. Потом он покачал головой и ответил:
— Нет, это я просто так сказал… Мне действительно пора уходить.
Он встал и подошел к стулу, где лежала его одежда.
— Как угодно, — сказала я, — но, если хочешь остаться, пожалуйста, оставайся… и, если, — добавила я, сделав над собой усилие, — тебе нужно будет где-нибудь переночевать, приходи сюда.
Он молча одевался. Я тоже поднялась и накинула халат. Я двигалась словно в полусне, мне чудилось, будто комната полна голосов, нашептывающих мне на ухо страшные и безумные речи. Вероятно, в этом состоянии безумия я и совершила необъяснимый поступок. Когда я медленно, в каком-то исступлении бродила по комнате, я заметила, что Сонцоньо нагнулся, чтобы завязать шнурки на ботинках. Тогда я опустилась перед ним на колени.
— Дай завяжу, — сказала я.
Он, видимо, был удивлен, но не стал возражать. Я взяла его правую ногу и, поставив себе на колени, завязала шнурок двойным узлом. То же самое проделала я и с левой ногой. Он не поблагодарил меня, не сказал ни слова, вероятно, мы оба не понимали причины моего поступка. Он надел пиджак, вынул из кармана бумажник и протянул мне деньги.
— Нет, нет, — порывисто сказала я, — не давай мне ничего… не надо.
— Почему?.. Разве мои деньги хуже денег других? — спросил он изменившимся от гнева голосом.
Мне показалось странным, что он не понял моего отвращения к деньгам, взятым, быть может, из кармана еще не остывшего трупа. А возможно, он понимал, но хотел сделать меня своей сообщницей и одновременно проверить мое истинное отношение к нему. Я возразила:
— Не надо… ведь я даже не думала о деньгах, когда позвала тебя… кончим этот разговор.
Он успокоился и сказал:
— Ну, ладно… возьми вот это на память.
Он вынул из кармана какой-то предмет и положил его на мраморную доску тумбочки. Взглянув на подарок издали, я сразу узнала золотую пудреницу, которую несколько месяцев назад украла у хозяйки Джино. Я пробормотала:
— Что это такое?
— Это мне дал Джино, та самая вещица, которую я собирался продать… торговец хотел заполучить ее совсем даром… но я полагаю, она кое-чего стоит… ведь она золотая.
Справившись с волнением, я сказала:
— Спасибо.
— Не стоит, — ответил он. Затем надел плащ и затянул на талии пояс. — Ну, до свидания, — бросил он, оглянувшись с порога.
Спустя минуту я услышала, как хлопнула входная дверь.
Оставшись одна, я подошла к тумбочке и взяла в руку пудреницу. Я была растеряна, но, пожалуй, еще больше поражена. Пудреница блестела на моей ладони, а круглый красный рубин, вправленный в запор, вдруг стал расти, и мне почудилось, что он заслонил все золото. На моей ладони лежало круглое и сверкающее кровавое пятно и давило на нее всей своей тяжестью. Я встряхнула головой, красное пятно исчезло, и я снова увидела обыкновенную золотую пудреницу с рубином. Я опять положила ее на тумбочку, легла на кровать, закутавшись в халат, погасила лампу и начала размышлять.
Если бы кто-нибудь рассказал мне эту историю с пудреницей, думала я, то я посмеялась бы, как обычно смеются люди, услышав рассказ о чем-то необыкновенном и невероятном. Она относилась к таким историям, о которых говорят: «Смотри, как здорово закручено!» — а такие женщины, как мама, пожалуй, могли бы даже «поиграть» в этот случай, как в лотерею: такой-то номер выпадет на убитого, такой-то — на золотую вещицу, такой-то — на вора. Но на сей раз все произошло со мной лично, и я не без удивления поняла, что, когда ты сам замешан и участвуешь в какой-нибудь истории, тут уже не до шуток. Со мной приключилось то, что случается с человеком, который бросил в землю семена, потом забыл о них, а спустя какое-то время увидел пышное растение, покрытое листьями и бутонами, готовыми вот-вот раскрыться. Вопрос только в том, с чего все началось: что было семенами, что — растением и что — бутонами. Я мысленно отступала все дальше и дальше в прошлое и никак не находила истоков. Я отдалась Джино, потому что надеялась выйти за него замуж, но он обманул меня, и я, чтобы досадить ему, украла пудреницу. Потом я призналась в своем преступлении, он очень испугался, и я, чтобы его не уволили, отдала ему украденную вещь и просила вернуть хозяйке. Но Джино не вернул пудреницу, оставив ее себе, и из боязни попасться засадил в тюрьму ни в чем не повинную служанку, а ту в тюрьме били. Джино меж тем отдал пудреницу Сонцоньо, чтобы он ее продал; Сонцоньо пошел к ювелиру, а тот обидел Сонцоньо, и он в припадке ярости убил его, так ювелир погиб, а Сонцоньо стал убийцей. Я понимала, что не могу брать на себя вину за происшедшее, иначе получилось бы, что мое желание выйти замуж и обзавестись семьей стало первопричиной стольких злоключений; но, несмотря на это, я никак не могла заглушить угрызения совести и смятение. Наконец в результате долгих размышлений я пришла к выводу, что виной всему мои ноги, грудь, бедра, моя красота, в общем, то, чем так гордилась мама и что не носило на себе печати преступности, как все, что создано природой. Но подумала я так от отчаяния и растерянности, ухватившись за эту мысль, как хватаются за любой вздор, лишь бы разрешить какой-то еще во сто крат более сложный и абсурдный вопрос. В конце концов, я знала, что никто не виноват и все произошло так, как и должно было произойти, хотя все это было ужасно; и если уж требовалось найти виноватых, то все люди в равной мере и виновны и невиновны.
В мою душу медленно просачивался мрак, как просачивается вода, которая во время наводнения сначала затопляет нижние этажи дома, а потом поднимается все выше и выше. Первым, конечно, затонуло мое благоразумие. Однако мое воображение, зачарованное рассказом Сонцоньо, все еще продолжало работать. Я смотрела на это преступление без осуждения и без ужаса, в моих глазах оно казалось непостижимым и от этого по-своему увлекательным. Мне чудился Сонцоньо, идущий по улице Палестро, заложив руки в карманы плаща; вот он входит в дом и ожидает ювелира в маленькой гостиной. Я видела, как в комнату входит ювелир, здоровается с Сонцоньо за руку. Ювелир стоит возле своего письменного стола, Сонцоньо протягивает ему пудреницу, тот разглядывает ее и с притворным пренебрежением качает головою. Потом поднимает свою лисью мордочку и называет до смешного низкую цену. Сонцоньо пристально смотрит на него полными гнева глазами и грубо вырывает пудреницу из его рук. Потом обрушивает на торговца обвинения в мошенничестве. Тот грозит донести на Сонцоньо и требует, чтобы он немедленно ушел. А затем с видом человека, окончившего разговор, он отворачивается, а может быть, нагибается. Сонцоньо хватает бронзовое пресс-папье и наносит ему первый удар по голове. Тот пытается убежать, и тогда Сонцоньо настигает его и снова еще несколько раз ударяет его. Убедившись, что ювелир мертв, Сонцоньо отшвыривает труп, открывает все ящики, забирает деньги и бежит. Но прежде чем уйти, он, как я читала в газетах, снова охваченный злобой, бьет мертвеца, лежащего на полу, каблуком ботинка прямо в лицо.
Я подробно перебирала все детали преступления. Почти с удовольствием я следила за действиями Сонцоньо: вот его рука протягивает пудреницу, вот она хватает пресс-папье и наносит удар ювелиру, а вот его нога в порыве гнева уродует лицо мертвеца. Рисуя в воображении все эти картины, я не испытывала ужаса, я не осуждала, но и не одобряла содеянного. Меня охватило то самое чувство особого наслаждения, которое переживают дети, слушая сказки: они сидят в тепле, прижавшись к матери, и с восторгом следят за приключениями сказочных героев. Однако моя сказка была мрачной и кровавой, героем ее был Сонцоньо, а к чувству восхищения невольно примешивались изумление и грусть. И, как бы желая проникнуть в тайный смысл этой сказки, я вновь с тем же смутным удовольствием начинала перебирать все подробности преступления и вновь сталкивалась с неразрешимой загадкой. Потом я неожиданно заснула, словно провалилась в пропасть, как человек, который, прыгая через нее, не рассчитал прыжка и внезапно рухнул в пустоту.
Должно быть, я проспала часа два, а потом проснулась. Вернее, начало просыпаться мое тело, а рассудок, охваченный каким-то оцепенением, все еще дремал. Как слепая, я вытянула вперед руки, не узнавая места, где нахожусь. Я заснула на постели, а теперь стояла в каком-то тесном углу, зажатая внутри гладких, вертикальных, наглухо запертых стен. И в ту же минуту я подумала о тюремной камере, я вспомнила о служанке, которую Джино засадил в тюрьму. Я оказалась на ее месте, моя душа болела от несправедливости, жертвой которой стала она. И от этой боли я почти физически ощущала себя той самой служанкой, мне казалось, что боль преобразила меня, наделила меня ее лицом, заключила меня в ее телесную оболочку, вынудила совершать ее поступки. Закрыв лицо руками, я оплакивала себя, думая о несправедливости моего заточения, и знала, что мне ни за что не выбраться из тюрьмы. Но в то же время я чувствовала себя прежней Адрианой, по отношению к которой никто не был несправедлив и которую никто не заключал в тюрьму; и я понимала, что достаточно мне сделать один жест, чтобы освободиться и перестать быть служанкой. Но чтó именно я должна сделать, я не знала, хотя несказанно мучилась, желая выйти из этого заточения жалости и тоски. Потом внезапно имя Астариты вспыхнуло в моем мозгу, так после сильного удара в глаз человека вдруг, словно молния, ослепляет острая боль.
«Пойду к Астарите и попрошу освободить ее», — подумала я, потом протянула руки и тотчас же почувствовала, что стены тюремной камеры раздвинулись, образовался узкий проход и я могу выйти. Я проделала несколько шагов в темноте, нащупала выключатель и судорожно его повернула. Комнату залил яркий свет. Тяжело дыша, я стояла голая возле двери, тело и лицо были покрыты холодным потом. То, что я приняла за тюремную камеру, оказалось всего-навсего пространством между шкафом, стеною и комодом, которые, отгораживая часть спальни, образовывали узкий закуток. В полусне я встала, прошла вперед и забилась в этот угол.
Я снова погасила свет и, осторожно ступая, пошла к постели. Прежде чем заснуть, я подумала, что воскресить ювелира я, конечно, не смогу, но могу спасти или по крайней мере попытаться спасти служанку и сейчас нет ничего важнее этого. Теперь, когда я поняла, что я не такая уж добрая, какой считала себя, я обязана была сделать это во что бы то ни стало. Во всяком случае, моя доброта прекрасно уживалась с наслаждением, которое я испытывала от кровопролития, с восхищением перед насилием и даже с тем непонятным удовольствием, с которым я слушала рассказ о совершенном преступлении.