Зима в Казанском ханстве прошла в спокойном ожидании. Проведчики докладывали, что на границах с Московской Русью царит тишина. В Нижнем не собирались рати, и, казалось, не зрели коварные планы. Крымцы почивали на лаврах, посмеивались над русским царём:
– Ивану прищемили хвост, он не скоро явится под стены Казани.
– А и явится, уйдёт ни с чем. Город крепко стоит, такая твердыня никому не по зубам!
Крымцы похвалялись, гордились, они вспоминали свои подвиги на полях бесчисленных битв и сражений ещё со времён, когда ходили в набеги с ханом Сафой. Поминали прошлое часто, а о будущем не думали. Ханум ожидала скорых перемен и чувствовала за видимым спокойствием на границах скрытую угрозу. Не напрасными казались её страхи и сеиду Кул-Шарифу. Казанская ханум писала письма к отцу, в Крым и Истанбул, просила о помощи. Государи отвечали с пониманием, но войска никто не слал. Даже отец, на которого Сююмбика рассчитывала более всего, отписывал, как тяжёл стал в управлении Мангытский юрт: «Мурзабеки не слушают меня, а дерзкие мурзы Уразлей, Тейляк и Отай отправились в поход на Рязань и Мещёру. Урусы их разбили, а мне царь в письме указал на своё недовольство…»
«Стар стал отец, – думала Сююмбика. – В былые времена вольнолюбивые ногайцы опасались грозного нрава беклярибека. Теперь в степях царит разброд, как тут собрать хотя бы тумен?! Такие горе-воины, не дойдя до Казани, пограбят аулы, да и отойдут прочь. Надо припасть к ногам могущественного крымского хана и самого турецкого султана, у них, мусульманских правителей, искать защиты и заступничества!»
И она просила вновь, складывала слова в красивые фразы и обещания, думала: «Лучше быть под пятой османов, чем во власти иноверцев!»
Но Истанбул отмалчивался, и из Крыма шли грамоты Сагиб-Гирея, в которых он похвалялся, что уже год, как отвлекает своими набегами царя Ивана от похода на Казань. Гирей хвалился, и среди строк его письма ханум находила те же мысли, что слышала из уст крымцев здесь, в Казани. Предчувствовала она, что разбойничьи набеги крымского хана не помеха Москве, и что-то иное удержало Ивана IV от зимнего похода.
А причина была такова: царь не желал больше разбивать лоб о неприступную Казанскую крепость. Новый поход готовился как последний, завершающий этап в захвате ханства. По задумкам царедворцев и самого московского государя, Казань со своими райскими землями, обширными лугами и богатыми лесами должна была раз и навсегда присоединиться к Руси. Как много приобрела бы тогда Москва, как велика б стала, как могущественна! Сколько дворян двинется на покорение новых земель с желанием заиметь на берегах Волги свои поместья и взять инородцев в вечные работники. А чтобы сокрыть алчные желания за святыми побуждениями, по всей Руси выступали православные проповедники. И облачали они корыстные помыслы в одежды священной битвы за освобождение христианского полона.
Русский люд не приходилось зажигать долгими речами, не одно столетие копилась ненависть к татарам. Смешались в представлении народа Золотая Орда Батыя, Мамая и Идегея с Казанью хана Сафы и гирейским Крымом. Смешались в одно целое, в орду, которая столетиями топтала русские земли. Не забыла народная память, как тысячами угоняли беззащитных людей в рабство, сжигали города и селения, рушили православные соборы. И поднималась волна ненависти, взращиваемая веками, переданная от отца к сыну, от деда к внуку, и грозилась она выплеснуться кипящим валом на Казань, замершую в ожидании бед на привольных берегах Итиля.
За долгую зиму царь времени зря не терял. В Угличе строилась крепость, та, что задумал Иван IV поставить на Круглой горе на реке Свияге. Под строгим государевым взором воеводы преобразовывали войско, вводили новшества, ранее на Руси неслыханные. В Москве набрали особый стрелецкий полк в тысячу человек под командой стрелецких голов[131], вооружили стрельцов пищалями, наделили особыми привилегиями и перед походом дали им имя «Царёв полк». Иван Васильевич зазвал в столицу мастеров из далёких земель, владевших новейшими приёмами подкопов и установок мин. Иноземцы уверяли русского государя, что перед подкопами и пороховыми минами, которые уже использовались в их вотчинах, не устоит ни одна неприступная крепость.
К весне 1551 года, в то самое время, когда казанцы посчитали, что теперь до лета враг не придёт, случилось первое несчастье, положившее начало нескончаемым бедам казанского народа.
Ранней весной по приказу Ивана IV ханство взяли в тиски блокады. Все перевозы по Каме, Волге и Вятке захватили отряды московитов. Блокада водных путей ханства парализовала хорошо налаженную жизнь страны, столица больше не могла сообщаться не только с соседними государствами, но даже с собственными городами и аулами. Замерла торговля – важный источник благополучия ханства. Купцы, запертые в городах и слободах, печально глядели на реки. Пустыми текли эти воды, не несли они изукрашенных стругов и даже юрких яликов – повсюду опасались встречи с царскими стрельцами или воеводскими дозорами.
Из Углича к устью Свияги доставили первые гружёные плоты. Туда же по приказу государя прибыли струги с военным и мастеровым людом под командованием воевод и касимовского хана Шах-Али. Опасаясь, что казанцы нарушат планы по постройке крепости, царь приказал князю Серебряному привести свои отряды из Нижнего Новгорода и напасть на казанские предместья. Они преследовали одну цель – отвлечь внимание противника от Свияги.
В тот день на столицу опустился туман. Горожане ещё не ощущали на себе разрушительной силы блокады, лишь торговля на базарах Казани потеряла прежнюю бойкость, и в лавках купцов замечали отсутствие некоторых товаров. Торговцы понемногу начинали роптать, они желали отбыть восвояси из Казани, но никто не знал, как это сделать, не потеряв нажитого и головы своей. Столицу кормили окрестные аулы, по указанию ханум земледельцы везли в город просо, рожь, ячмень, гнали скот. И в это утро гружёные арбы въезжали в открытые ворота Казани. Рядом шли торговки с кувшинами и кринками, наполненными каймаком и катыком, мальчишки несли бурдюки с кумысом. Гнали овец, коров, гогочущих гусей. Клочки сгустившегося тумана висели над вереницей телег и головами спешащих людей. Словно джины в этой серой пелене возникли молчаливые всадники, закованные в кольчуги, с мечами и копьями наперевес. Громко заверещали женщины, которые ещё мгновение назад мирно сидели на облучках возов. Люди кинулись врассыпную, бросали свои корзины, бурдюки и кувшины, бежали, укрывая головы ладонями, но беззащитные руки не могли спасти от острых клинков. Дико ржали и метались кони, испуганно мычали волы, тащившие за собой возы, лишившиеся хозяев. Арбы прыгали по ухабам и кочкам, теряли мешки с драгоценным зерном. В этой суматохе стража не успела очнуться, и посадские ворота остались открытыми. Воины князя Серебряного ворвались в пределы города и до вечера безнаказанно хозяйничали в посаде. Ни разу не распахнулись крепостные ворота и не выскочили сразиться с ними казанские воины. Ещё до темноты, захватив пленных, отряды Серебряного отошли к Свияге.
Казань замерла в ужасе, она ожидала нападения основных сил урусов. Диван, состоявший из крымцев, в те дни думал не о военных действиях, а о том, как вывезти из Казани свои богатства и отправить в Крым многочисленные семьи. Ждали улучшения обстановки, но она с каждым днём становилась всё хуже и хуже. К казанской ханум прибыли дервиши сообщить, что в устье реки Зэи[132], на Круглой горе, всего в двадцати вёрстах от Казани урусы выстроили крепость. Видели дервиши на берегу реки немалую воинскую силу и прибывавшие струги с оружием и продовольствием.
– Беда пришла, ханум! – печально вторили дервиши, с тоской взирая на казанскую госпожу.
А она, отправив дервишей в недавно выстроенную ханаку[133], кинулась на поиски сеида. Нашла его в медресе, пристроенном к соборной мечети, в народе называемой ныне по имени его шаама. Высилась каменная красавица, принаряженная затейливой резьбой, бело-голубой мозаикой и цветными стёклами, над всей столицей. Возвышалась как символ веры, как связующее звено в извечном разговоре между людьми и Богом, устремив ввысь восемь стройных минаретов, как восемь рук, воздетых к небу. Люди дивились, спрашивали у всезнающего сеида, для чего у мечети восемь минаретов, когда издавна строили по четыре. И отвечал Кул-Шариф: «Настали для ханства трудные времена, и восьми минаретов мало, чтобы зачерствевшие душой открыли свои уши. Пусть узреет Всевышний нашу мечеть, пусть услышит, как с восьми минаретов славят имя Его! А повернувшись в восемь сторон, пусть летят голоса азанчи, напоминая, что денно и нощно следует молить Аллаха помочь в наших бедах!»
Ханум нашла Кул-Шарифа за низким столиком, заваленным свитками, в руке сеида застыл калям. Но не писал калям, лишь бежали неспешной чередой мысли сеида, и погрузившийся в думы потомок Пророка не слышал быстрых шагов Сююмбики. А она не сразу осмелилась нарушить покой предводителя казанских правоверных и поэта, кем был этот красивый, благочестивый мужчина. Вспомнилось, как совсем недавно поднесли ей очередное кыссаи[134] Кул-Шарифа, написанное им после последних битв с урусами. И как верно отмечал он в своём труде, что нет Казани помощи ниоткуда и ни от кого, и близки ей только Всевышний и ангелы его. А сейчас может случиться, что и Всемогущий Аллах отвернёт свой лик от ханства.
Сююмбика решилась и слегка коснулась рукой плеча сеида. Он обернулся, а ханум по скорбным глазам Кул-Шарифа угадала: он уже знает! Не нашлась более, что сказать, лишь повторила слова дервишей:
– Беда пришла, сеид!
Кул-Шариф поднял голову, встал, полы белого чапана мягкими складками легли у ног. Никогда ещё Казанское ханство не имело в сеидах столь сильного и привлекательного мужчину, прежние духовные предводители доходили до почётного поста в преклонном возрасте, и только Кул-Шариф достиг его в расцвете мужских сил. А прежде сын сеида Мансура был увлечён светской жизнью, и из-под его каляма выходили стихи, поражавшие своей высокой нравственностью и глубиной. Ханум невольно обратила взгляд на свитки, разбросанные на столике, подняла один из них:
– Новая поэма, сеид?
Он улыбнулся печально:
– Считаете, не время и не место, чтобы увлекаться поэзией, ханум? А если плачет душа, если исходит скорбью сердце, как сказать об этом?
Кул-Шариф отошёл к приоткрытому окну, вдохнул всей грудью воздух, напоенный весной, заговорил неожиданно низким волнующим голосом. И ханум замерла, боясь спугнуть прекрасные мгновения.
Не склоняйся, о, душа!
Этот мир – игра без
правил,
Он напиток сладкий жизни
ядом медленным
приправил…
Не укроешься ты в нише,
думая: пробуду
дважды,
Мир таков, что свеч горящих
загасил, и не однажды…
Оторвав отца от сына,
дочь от матери –
на муку.
У дверей стоять расставил…
И оплакивать разлуку!
Мы не знаем ни начала,
ни конца возникновенья –
Этот мир древней, чем ветошь,
Жизнь твоя – одно
мгновенье.
Где те пращуры,
что были и ушли,
Шариф,
как пешки!..
Это – мир, что прибирает
Всех на грудь
к себе с усмешкой!..[135]