К книге
Перстень БорджаЧАСТЬ ВТОРАЯ СКАНДАЛ В ГАРЕМЕ. ТА, ЧТО ПРИШЛАСЬ ПО ДУШЕ
36%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ СКАНДАЛ В ГАРЕМЕ. ТА, ЧТО ПРИШЛАСЬ ПО ДУШЕ
10

Владыка Двух Святых Городов, то бишь Мекки и Медины, Неизменно Побеждающий, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, как величали падишаха, властителя Османской империи, в средне-подхалимских кругах, или «Бог на земле», как называли его в высших подхалимских кругах, где сам он позволял именовать себя просто «Ваше Величество» или «Мой султан», в один прекрасный день с самого раннего утра посвятил себя своим обязанностям Высочайшего правителя. Обратившись, согласно ритуалу, спиной к окну, чтобы не отвлекаться лицезрением моря, особливо Босфора, в любое время дня оживленного, он председательствовал в Совете визирей, которых вкупе с Великим визирем было семь, а высших чиновников и военных чинов — двадцать один, среди них Верховный паша Исмаил-ага, генерал янычар, могущественнейший муж в империи после султана, — ходили слухи, что даже более могущественный, чем султан, ибо довольно было ему пошевелить пальцем, чтобы войско, которым он командовал, всё, как один человек, бросилось в огонь и воду, дабы исполнить любой его приказ, желание или каприз. Справа от него сидел муфтий — самое высокое духовное лицо в империи, слева — шейх Решал, перед ним — флигель-адъютант Великого визиря и придворный историк Хамди-эфенди, исполненный учености муж, надзиравший за работой писаря и уполномоченный заносить в книги все изречения султана; были тут Верховный военный судья, придворный секретарь и Хранитель печати и так далее, и так далее.

Помимо этих светил и столпов султанского правительства, в зале находилось около четырехсот придворных сановников неопределенных занятий, так называемых чаушей, и принц, младший брат султана, по имени Мустафа. Принц этот, хоть и присутствовал на заседаниях Совета, но не был его членом, поскольку считался слабоумным и одержимым какой-то непонятной разновидностью религиозного фанатизма; и это его слабоумие и религиозный фанатизм сохранили ему жизнь, потому как у турецких султанов был обычай, вступая на трон, казнить всех сородичей мужского пола, дабы предотвратить распри, каковые, согласно второй суре Корана, хуже, чем убийство.

Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, царствовал громоподобно — приказывал, отказывал, назначал, отзывал, повышал, понижал, соглашался и отклонял, а иногда, не успев выговорить своих решений, тут же менял их или вовсе отменял: это всякий раз происходило тогда, когда предводитель янычар, грубый, костистый мужик деревенской наружности, единственный среди присутствующих, у кого на голове вместо тюрбана была феска, неприметно для других хмурился или прикрывал глаза, давая султану знак, что он с его решением не согласен.

Визири, сидевшие на турецкий манер на низком диване у стены, обтянутой голубым бархатом с золотыми звездочками, слушали и обдумывали, делали заметки, намеками давали понять и предлагали, соглашались и выражали сомнения, короче — помогали султану управлять государством, хотя произносили все вполголоса, едва шевеля губами; сидели они настолько неподвижно, что, если бы время от времени кому-нибудь не приходилось поправлять огромный, сползавший тюрбан, оттягивавший голову назад, их можно было бы принять за восковые фигуры. К решениям султана, которые, как уже отмечалось, заносились в книгу для истории, высокие сановники присоединялись согласным шепотом, а чауши, не смевшие подавать голос, сопровождали этот шепот странным возгласом «Бак, бак!», что означает: «Слушайте, слушайте!», или «Зрячий да смотрит!», или «Вот так и сделаем!». И молодой принц Мустафа, угнездившись в углу на голом полу, не добавлял к высказываниям своего замечательного брата ничего, поскольку не принимал их к сведению. Худой, с мелким лицом, на котором пылали огромные кафкианские глаза, одетый в подбитый ватой кафтан, поскольку был очень чувствителен к холоду, он перебирал жемчужные четки, перечисляя доблести Аллаха, бормоча их себе под нос на каком-то искаженном арабском языке, в котором придворные ученые будто бы распознавали элементы речи самого Аллаха: «Он — свидетель всех дел. Он — само милосердие и само сострадание. Он — суровый Гений Мщения, который ничего не прощает. Он самодостаточен и не нуждается в людях». И так далее, и так далее, пока на шнурке хватало жемчужин.

В расположенной под самым потолком части огромного и великолепного помещения, где происходили заседания, были прорезаны оконца наподобие бойниц, забранные частой-частой решеткой; за этой частой-частой решеткой — как можно было полагать или догадываться — прятались женщины из гарема султана, которым разрешалось наблюдать за совещаниями, оставаясь невидимыми. Они вели себя настолько тихо, будто их и вовсе не было. Возможно, что их и в самом деле там не было.

Бремя ответственности, которое султан держал на своих плечах, было столь огромно и непомерно, что его возможно было нести разве лишь символически; вот так и султан — нес его, но лишь символически.Он владел собственно Турцией, что было порядочно, поскольку туда входили, включая области непосредственных интересов, вся Малая Азия до самого Каспийского моря, равно как Болгария и Румелия, Крым и Абхазия, Армения и Румыния, Венгрия и Сербия, Босния и Герцеговина, Черногория и Албания, а также Греция, Сирия и Худжаз, то есть современные Саудовская Аравия, Египет, Триполи и Алжир, а это уже само по себе изрядно; и пусть даже названия большинства стран, подвластных его мощи, были лишь пустым звуком — они все равно предполагали новые заботы, решения и повеления.

Подобных забот, решений, повелений и запретов было более чем достаточно; впрочем, когда три года назад — минуло, стало быть, три года со времени известных неприятных событий — султану пришлось самолично заняться уничтожением какого-то ничтожного островка Монте-Кьяра, он предпринял это исключительно для того, чтобы заслужить расположение Владыки неверных (разумей: папы), с которым тогда, на период, надо думать, весьма короткий, рекомендовалось поддерживать дружеские связи и по письму которого нетрудно было догадаться о его подспудном, но настоятельном желании стереть этот островок с лица земли руками султана; мысли и желания гяура, тем более главного гяура, верховного чародея христиан, неисповедимы в своей наивности, а расследовать их подспудный смысл и побудительные причины столь же немыслимо, как изучать следы комаров, толкущихся в летних сумерках вокруг зажженного фонаря. Тогдашние решительные деяния султана — ныне уже канувшие в Лету — можно без преувеличения счесть жестом доброй воли и примирения. Впрочем, о таком пустяке можно было бы и не вспоминать, если бы не заслуживающие внимания последствия, когда люди долгое время спустя продолжали умирать от какой-то странной болезни — то ли от распада тканей, то ли от свертывания крови, — начинавшейся после употребления в пищу рыб, выловленных поблизости от затонувшего островка.

Сегодня обсуждались совершенно иные проблемы, ибо турецкая империя, хоть все еще огромная и могущественная, обнаружила некоторые — Аллахом, несомненно, предусмотренные и одобренные, но оттого не менее тревожные — признаки упадка. Одним из самых заметных таких признаков был неустанный и неудержимый рост числа чиновников, военнослужащих, сборщиков налогов, старших помощников сборщиков налогов и помощников старших помощников сборщиков налогов; лишь самые младшие сборщики действительно собирали налоги, в то время как те, кто был над ними поставлен, лишь передавали собранное из рук в руки, придерживая в своих грязных, загребущих лапах больше, чем полагалось, и потому рост налогов сопровождался таким же неустанным и неудержимым ростом расходов на поддержание и содержание личных дворцовых резиденций и гаремов привилегированных граждан — сералей, которые росли как грибы после дождя.

Во времена жесткого режима, установленного суровым султаном Сулейманом, с увлечением рассылавшим европейским монархам мрачные послания, где он обещал предать их самой позорной казни, какую только способен изобрести человек, расходы на султанский сераль составляли сущие пустяки, всего какую-нибудь сотню тысяч дукатов ежегодно; в эпоху, о коей мы ведем речь, расходы составляли уже более двух миллионов в год. Великий визирь, в царствование Сулеймана получавший двадцать тысяч дукатов в год, нынче, будучи совершенно немощным склеротиком, получал пятьсот тысяч ежегодно. Ветераны турецкой армии, покорители континентов и основатели империи, пили одну лишь чистую воду и спали на жестком ложе. Их потомки и преемники пили вино, хотя это запрещалось самим Магометом, дрыхли на подушках из гагачьего пуха, а перед сном велели чесать себе пятки изощренно-красивым мальчикам. Отечественные деньги падали в цене, весе и золотом достоинстве, этот упадок повышал спрос на заграничную валюту, чем пользовались европейские торгаши, скупавшие в Стамбуле по бросовой цене за свои севильские пиастры, французские пистоли и венецианские цехины древесину, медь, олово, железо, кожи и прочие виды сырья, которых не хватало и самой стране. Немыслимая нищета бесправных слоев населения имела следствием все возраставшее число моровых эпидемий; не проходило почти ни одного дня, чтобы в стольном городе не становилось известно о все новых явлениях чумы.

Недовольный таким состоянием дел, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, во множестве назначал и отзывал, то есть менял своих министров и чиновников, снимая тех, кто — по его мнению — оказался непригодным, и призывая на их место новых министров и чиновников. Эти бесконечные замены вели к тому, что никто из его советников и помощников не чувствовал себя прочно сидящим в седле, не ведая ни дня, ни часа, когда султан вызовет их, чтобы повелеть «отпустить бороду», а так как при дворе султана носить бороду имел право лишь сам султан и придворный маршал, то для всякого иного предложение «отпустить бороду» означало увольнение с занимаемой должности и изгнание из сераля; а поэтому все старались как можно быстрее, пока не отросла борода, нагрести денег и поместий.

— Allah akbar, — бормотал молоденький принц Мустафа. — Аллах велик. Все померкнет, кроме лика его. Нет ничего, что сравнялось бы с ним.

Если мы говорим, что потурченец хуже турка, то турецкие властители находили, что лучше, но это в конце концов одно и то же; речь идет лишь о различных точках зрения. Исходя из названного принципа, чиновники из администрации принимали на службу иностранцев, изъявивших желание отуречиться, принять веру в Аллаха, который един, учение Магомета, или Мухаммеда, являющегося его Пророком, и отречься от христианского имени и национальности. Таким образом, ядро турецкой гвардии, так называемые янычары, создавалось исключительно из новообращенных иностранцев. А поскольку турки — никуда не годные мореходы, то и команды на всех турецких судах состояли тоже из потурченцев. Турецкая конница, цвет турецкого воинства, была набрана из нетурецких приморских провинций. Старенький паша Абеддин, ведавший сокровищницей, — официальный титул его был дефтердар-эфенди, — происходил из рода Когэнов, свет увидел в Лодзи и первоначально именовался Исаак, а Главный адмирал турецкого флота, по-турецки капудан-и дерья — Мехмед Али-паша — был родом из Эдинбурга и первую половину жизни звался Фрэнсис Осбалдистон.

Выгода и прибыли, проистекавшие из отуречивания, привлекали все новых и новых авантюристов; платил за эти выгоды коренной турок, анатолийский или караманский крестьянин, обитавший в лачуге, слепленной из грязи, и изнемогавший за деревянной сохой, в которую он впрягал свою единственную жену. Больше одной жены он содержать не мог.

Расходы на воинство за последние тридцать лет возросли стократно. Со времен султана Сулеймана сохранилась привычка по окончании проводившихся султаном совещаний выплачивать жалованье отборной дворцовой страже. Прежде на это уходил один мешочек золота. А нынче посреди зала для совещаний таких мешочков громоздилась целая куча.

Все это говорило о скверном, требовавшем серьезного раздумья состоянии империи, и все же не настолько скверном, чтобы Европа могла вздохнуть свободно, сочтя себя избавленной от турецкой опасности; по правде говоря, должны были миновать целых три сотни лет, прежде чем первый турецкий султан посетил Европу с целями, далекими от военных.

— Он не отвечает за сделанное, — бормотал молодой принц. — Ведь он — единственная достоверность.

Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, был мужчина не молодой, но и не старый, толстоватый, с бледным лицом, обрамленным короткой, очень черной и очень густой бородкой, в поведении его чувствовались нерешительность и испуг — настолько, что, маскируя свою запуганность, он то и дело поднимал крик и гвалт. Голову его покрывал сложной конструкции тюрбан, по форме напоминавший епископскую митру, только был пониже и украшен перьями райских птиц, укрепленными бриллиантовыми застежками; его пурпуровые одежды были расшиты золотом и застегнуты на груди бриллиантовой брошью, однако самый крупный бриллиант сверкал на безымянном пальце его левой руки.

И пока он вел собрание, восседая на огромной, круглой подушке, на локоть выше визирского дивана, и откинувшись на такую же круглую подушку за спиной, пока уста его изрекали приказания и запреты, мыслью он всецело пребывал в кругу своих женщин. Женщины были единственной его страстью, и они стоили того; султан собирал в своем гареме женщин так, как иной собирает старинное оружие или драгоценные покрывала; женщины составляли его коллекцию, а этот вид коллекционирования чрезвычайно дорог и тем более интересен, что ценность коллекции непрестанно меняется одновременно в двух планах: объективном — да позволено нам будет выразиться так — и субъективном: женщины стареют, болеют, толстеют или же — в редких случаях — становятся день ото дня прекраснее, и это, как сказано, перемены объективные; а сам коллекционер переходит в своих пристрастиях от одной жены к другой: то, обнаружив скрытые прежде достоинства, воспылает могучей страстью к Фатме, потом, пресытившись Фатмой, возлюбит Рефию и так далее, и так далее, и эти перемены уже субъективного свойства.

Женщин у султана было три вида. Прежде всего — официальные жены, с которыми он был обвенчан по соображениям, главным образом, политическим; с ними он считался меньше всего. Второй, более интересный вид, составляли многолетние фаворитки; однако самым любопытным был третий вид — фаворитки кратковременные, так называемые gozde — «утеха оку», или грубо выражаясь, «та, на которую положил глаз». А продолговатые глаза султана отличались проворством взгляда и замечали многое.

Ну, а пока, как сказано, султан пребывал среди своих женщин тайно, в мыслях; он снова и снова задавал себе вопрос, который мы здесь уже некоторым образом затрагивали: соизволила ли какая-нибудь из жемчужин, украшавших его жизнь, из яблонек, окаймлявших его дороги, прельщавших своей слабостью и красотой сосудов блаженства, источников преображения и забвения, заглянуть сегодня в одну из тех потаенных светлиц, откуда женщинам позволяется наблюдать за совещанием правительства, сидит ли кто-нибудь из них за решеткой окошек, размещенных чуть ли не под потолком, — вот уж поистине дьявольская выдумка, явившаяся причиной многих невзгод и кровопролитий, ибо неуверенность в том, наблюдают ли за ними прекрасные очи возлюбленных, с незапамятных времен пьянила и волновала султанов, а распаленное, необузданное желание нравиться этим скрытым от взора прелестницам часто толкала правителей на решения безрассудные, импульсивные и волюнтаристские, за что потом целые народы расплачивались мучениями и нищетой: хоть и скрытые паранджой и стенами гарема, мусульманские женщины нередко оказывали огромное влияние на общественные дела, гораздо более сильное, чем общественность отваживалась предполагать. Ибо и султаны тщеславны, и страстное желание быть предметом обожания и восхищения не только ввиду своего исключительного положения и могущества, но самому по себе горит даже в душе Тех, Для Кого Нет Титула, Равного Их Достоинствам. Вот и теперь, когда Высочайший совет обсуждал вопрос о политике персидского шаха по прозванию Коварный, в то время как в своей стране его величали Великий, теснившего империю и угрожавшего ей с правой стороны, султан — а ему как раз в этот момент почудилось, что за крайней решеткой справа у окошка под потолком мелькнул влажный блеск женских очей, — надулся и мощным голосом повелел:

— Отпишите Коварному, что, если он не оставит нас в покое и не утихомирится, я сам выступлю против него и предам самой позорной смерти, какую только способен измыслить человек.

Это были точные слова его достославного предшественника Сулеймана. Как видно, блеск женских очей, даже только предполагаемый или предчувствуемый, может придать мужчине удаль и силу поистине неожиданную, а на сей раз столь могучую и сокрушительную, что сам султан испугался ее; скосив миндалевидные глаза на часы, дар габсбургского императора, стоявшие в специально для этого устроенной нише, — часы были из алебастра, венчала их фигурка горной серны, которая вертела хвостиком и била копытцем, — он с удовлетворением обнаружил, что уже настало время закрыть заседание, и произнес по традиции:

— И на том заседание да завершено будет, если Аллах, чье величие недосягаемо, а власть безраздельна, сочтет наши деяния благоприемлемыми в своих глазах.

Как видно, в этот период начинавшегося упадка слова уже явно начинали подменять деяния.

— Мудрость его неизмерима, — добавил молодой принц. — Он дарует жизнь, дарует и смерть. Он — властелин земли и небес, от него исходит блеск земной и небесный.

Оставалось только произвести выплату вознаграждения, которое получали предводители отдельных воинских частей, чтобы те передали их своим молодцам, а Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, мог с чувством удовлетворения отправиться на осмотр своего гарема, что он и не преминул тут же сделать.

Сераль султана раскинулся на берегу Босфора и состоял из пяти огромных мраморных зданий, главным среди которых считался дворец официальных приемов и заседаний; там же размещались и канцелярии высоких чиновников; личные покои султана находились во втором из этих великолепных сооружений, а в третьем был гарем. Людей, имевших в серале постоянное жилье, среди коих скопцы, карлики и шуты, смотрители времени, у одного из которых работа сводилась к наблюдению за верным ходом уже упомянутых алебастровых часов с серной, числилось шесть, а прочих — садовников, пажей, конюших, сокольничих, дегустаторов, заведующих гардеробом, заведующих буфетом, брадобреев — словом, людей, как вольных, так и рабов, которым надлежало печься о личном комфорте и безопасности Его Величества, — пребывало в серале около шести тысяч, а может, и больше; так, секретарь тогдашнего французского посла в Стамбуле, шевалье де ля Прэри, кому неоднократно доводилось посещать резиденцию султана, сам подсчитал, что садовников, обслуживавших парки сераля, насчитывалось около трех тысяч; не исключено, однако, что он проявил чрезмерную впечатлительность и на самом деле садовников было несколько меньше.

«Каждый, кто выходит из сераля, — сообщал он в конфиденциальном послании королеве-регентше, вдове убитого французского властителя, — неизбежно должен пройти через один из этих садов; только пусть он не думает, что увидит там роскошные газоны или опрятные аллеи, ничего подобного; лишь небрежно рассаженные кипарисы, небольшие лужайки с самыми заурядными цветами, огурцы, дыни, арбузы и луговые травы, за которыми ухаживают три тысячи садовников, поделенных согласно табели о рангах на девять групп, различающихся тюрбаном и кушаком».

Во время, о котором идет сейчас речь, стояла теплая погода начинавшегося лета, и впрямь первый пригожий летний день, потому что холодный, чреватый дождем ветер с Черного моря минувшей ночью уступил место теплому юго-западному ветру, который прилетел с архипелага и, словно играя, рябил воды Босфора, меж тем как залив Золотой Рог оставался недвижим и блестел как зеркало; между ними, то есть между Босфором и Золотым Рогом, раскинулось стиснутое словно челюстями гигантских клещей, неприступное с виду нагромождение седых крыш самого древнего стамбульского квартала Пера, ощетинившегося бесчисленными шпилями минаретов, которые турки успели возвести за сто пятьдесят с небольшим лет, с тех пор как город стал принадлежать им. В небе кружили несметные полчища коршунов, которых никто не имел права трогать, поскольку птицы считались священными обладателями высоких заслуг: когда в свое время Пророк начал строить в Медине храм, коршуны подносили ему в клювах необходимые материалы — песок, камень, известь и воду.

Желая воспользоваться благоприятной погодой, султан решил путь от дворца заседаний до женского дворца проделать пешком и в одиночестве, никем не замеченным, что он и осуществил, ибо не было ничего, что не стало бы действительностью, стоило ему принять решение; разумеется, слова «в одиночестве», «никем не замеченным» в данном случае следует понимать с надлежащей условностью и в совершенно особом смысле, коль скоро речь шла об одиночестве и незамеченности тщательнейшим образом охраняемого и самого знаменитого человека в мире.

Пройдя четырьмя Залами Сокровищ, в одном из которых как самый бесценный раритет хранилось полное снаряжение и вооружение Пророка, в подлинности которых никто не рисковал усомниться, Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, спустился по ступенькам из черного мрамора на первый двор, называемый Двором усладительных красот оттого, что один из султанов, скончавшийся больше столетия тому назад, приказал поставить там павильон, откуда удобно было рассматривать панораму своего стольного города; уместно добавить, что по свидетельству уже упоминавшегося шевалье де ля Прэри именно на том дворе подвергались арестам и казням визири и прочие высокие сановники, попавшие в настолько глубокую немилость, что султан не успевал посоветовать им отрастить бороду; так вот, стоило только властителю вступить во Двор усладительных красот, как оливреенные слуги визирей, в большинстве своем негры, стоявшие тут в ожидании прихода господ, все как один шлепнулись наземь, закрывая глаза ладонями, словно опасаясь, что исходящее от султана сияние ослепит их, и выкрикивая во всю силу легких: «Шалвет! Шалвет!» И это «шалвет», что означает примерно «Внимание, закройся!», начало вдруг распространяться как пожар по всему огромному пространству сераля с его дворцами и садами, сопровождаемое торопливой суетой снующих повсюду людей: садовники с помощниками и слуги бросились наутек, чтобы не оскорбить своим грубым присутствием око Высочайшего, и, напротив, во двор сбегалась охрана из янычар, произвольно группируясь в небольшие кучки вблизи дороги, по которой, как предполагалось, пойдет султан.

Так обстояли дела с «незаметностью» султана. Что же до его одиночества — приходится признать, что одиночество достигалось полное, ибо те, кто как бы сопровождал султана на прогулке, в действительности его не сопровождали, поскольку их как бы не было иначе говоря, они были столь неприметны, что Высочайшему просто ничего не оставалось, как не принимать их в расчет.

Среди них первым можно назвать укротителя, что увеселял султана на прогулке парой прирученных тигров с накидками из золотой парчи на спине, которых он, вел как гончих, на привязанном к ошейникам поводке; потом — подаватель складного стула, готовый его подставить, если бы султана, не привыкшего напрягаться, вдруг охватила усталость, за ним — опахальщик с опахалом из страусиных перьев, носильщик шелкового зонтика и двое носильщиков паланкина, где султан, если бы ему надоело ходить пешком, мог возлечь; потом — писарь, присутствовавший на совещании Совета, своего рода султанов Эккерман, чьим жизненным уделом было записывать изречения господина, хотя, наверное, рассуждая здраво, трудно было предположить, что султан во время своей одинокой прогулки будет развлекаться разговором с самим собой, но так было надежнее и вернее; и наконец, служитель, официального назначения которого никто точно не знал, все только судили да рядили — он-де, по слухам, прекрасный пловец и потому его обязанность — спасать султана в воде, если бы тот случайно туда свалился: путь, который Высочайший избрал для прогулки, шел по берегу искусственного, поросшего тростником озера, заселенного парой лебедей, несомненно, благородного происхождения, так как были они не просто белые, но и блестящие, отчего казались посеребренными, а клювы у них были красные, как кровь. Позади этих низкородных и якобы неприсутствующих хранителей султановых шагов двигался небольшой отряд дворцовых охранников, так называемых бостанджиев — с длинными палками в руках и в красных шапочках, сползавших у них до половины спины. Они ступали крайне осмотрительно, с опаской следя, как бы не хрустнула под ногами веточка, дабы султан мог наслаждаться своим полным одиночеством и безмятежным покоем.

Любимой привычкой султана было входить в комнаты и апартаменты своих женщин без всякого предупреждения, чтобы изумить их внезапным появлением, и придать встречам характер импровизации; привычка эта часто приводила к забавным недоразумениям, над которыми придворные сераля с удовольствием посмеивались, соблюдая, разумеется, приличествующую меру уважительности; к примеру, однажды султан застал одну из своих молоденьких фавориток в момент, когда они играла с марионеткой, что у гяуров называют куклой; в другой раз он будто бы нашел одну из своих любимиц спящей в обнимку с шелковым персидским веером, который она недавно получила в подарок, прижав его к юной груди. Ну и что, ведь едва ли кто полагает, будто султанская резиденция обмерла в оцепенении и никогда не оживляется здоровым весельем. Само собою, в совершенной внезапности визитов султана в гарем мы позволим себе слегка усомниться, ведь трудно вообразить, что упомянутый выше крик «Шалвет!», вызывавший, как сообщалось, на всем пространстве сераля разнообразное волнение и суету, не доносился до слуха султановых жен. Всякая импровизация может быть удачной лишь тогда, когда она основательно подготовлена.

Вот и на этот раз Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, вступив в мраморный вестибюль дома своих жен, дал знак собранным здесь скопцам — то были люди очень серьезные, а их начальник носил титул Главного стража Врат блаженства, — чтоб они вели себя тихо, не воздавая ему почестей, и прямо, без всяких церемоний направился на приподнятый в виде террасы первый этаж — его окна смотрели на море, — где располагались покои его третьей жены Бехидже-икбалы, дочери египетского великого визиря. Бехидже-икбала не принадлежала к числу самых обожаемых, если не сказать — любимейших жен султана, это далеко не так, потому что была она женщиной хрупкого здоровья, со склонностью к плаксивости и к опуханию носа, но — да вознаградит ее Аллах своей милостью! — недавно родила султану давно желанного сына и преемника трона (до той поры у него родилось двадцать шесть дочерей и ни одного мальчика), — поэтому-то сегодня он и направил свои стопы именно к ней, дабы взвеселить свое сердце видом маленького принца.

Но как только он отворил двери и заглянул в изысканные покои Бехидже, изукрашенные персидскими тканями, на которых были изображены прекрасные юноши и девушки, играющие на лютнях, тигры, притаившиеся в кустах, и цветущие деревья с райскими птицами на ветвях, султану тут же стало ясно, что к анекдотическим историям о его гареме, столь любимым придворными, скоро прибавится новая, потому что Бехидже-икбала, склоненная над колыбелью, была не одна: рядом с ней, тоже наклонившись, стояла молоденькая девушка, нежная и гибкая, словно лоза, черноволосая и настолько чарующе-прекрасная, что уже при первом взгляде на нее у султана подернулись влагой очи, рот наполнился слюной и ходуном заходил кадык.

— Бак! — проговорил он, прикрывая глаза, чтобы — хотя зрение у него было и без того острое — видеть еще лучше.

Бехидже-икбала и ее очаровательная подружка воздали господину честь благовоспитанным придворным манером, который состоял в том, чтобы кончиками пальцев правой руки коснуться пола, и потом, выпрямившись, поднести руку к губам и, наконец, ко лбу. Потом черноволосая незнакомка в смущении — отчего она стала еще очаровательнее — схватила свою вуаль и боком, чтоб не поворачиваться к государю спиной, попыталась уйти, шепча отрывистые слова мольбы, чтобы Его Величество извинили ее за неурочное посещение покоев его супруги, — она решилась на этот шаг, сгорая от нетерпения взглянуть на его царственного новорожденного потомка.

— Не уходи, малышка, лучше ответь, кто ты такая, — проговорил султан.

— Это, господин мой и супруг, моя двоюродная сестра Лейла, дочь историографа Хамди-эфенди, — поспешно вмешалась Бехидже. — Ее посещение разрешено и одобрено Главным стражем Врат блаженства и главной управительницей гарема. Я не надеялась, что Ваше Величество именно сегодня почтят меня своим высочайшим визитом.

Султан, развеселясь, в ответ повел себя как обыкновенный смертный.

— Но это же хорошо, — сказал он, а затем, взглянув на спящее дитя, воскликнул с притворным ужасом: — Аллах, чем далее, тем он безобразнее! Или мне только кажется, что ты такой безобразный, ведь перед глазами у меня, о Лейла, образ твоей красоты, и я невольно прибегаю к сравнению? Так что, малыш? Как ты чувствуешь себя на этом свете, владыкой которого должен стать?

Дитя проснулось, заслышав громкое скрежетанье его голоса, и расплакалось.

— Это ты что же, ревешь? — спросил разгневанный султан. — С каких это пор герои ревут? А ты станешь героем, за это я ручаюсь, хоть мать у тебя и плакса. Ты думаешь, Пророк плакал, когда родился? Не стой столбом, Бехидже, успокой его.

Бехидже неловким движением, потому что казалась себе лягушкой под гипнотическим взглядом удава, сбросила расшитое золотом и жемчугом одеяльце, взяла на руки плачущего младенца и прижала к своей груди; все это она проделала механически, словно во сне, тем явственнее ощущая, как у нее краснеет нос, отекая от сдерживаемых слез.

Шесть недель назад, несколько оправившись после родов, она чувствовала себя на верху блаженства, ибо надеялась, что теперь, когда ей одной-единственной среди восьмидесяти жен и любовниц султана удалось подарить Владыке потомка мужского пола, она станет владычицей гарема и предметом самой горячей признательности и любви, воздаяний и опеки; и вот — надежды обернулись полной противоположностью, ибо тот факт, что за все время, пока сын жил на свете, Владыка изволил навестить ее только один раз, на следующий день после рождения мальчика, и то лишь с единственной целью: собственными глазами убедиться, что ребенок на самом деле мужского пола, повредил общему уважению к ней до такой степени, что ее, если будет позволено так выразиться, коллеги, воспрянувшие после ее неудачи, все чаще изводили Бехидже язвительными улыбочками и усмешками; и даже сегодня, — тысяча проклятий! — как раз в то время, когда Владыка все-таки изволил наведаться, в гостях оказалась молоденькая кузина, а так как он тут же, согласно соответствующей терминологии, «положил на нее глаз», теперь никак не приходилось сомневаться, что это будет предано гласности, разнесено по всему гарему и станет ее, Бехидже, новым поражением и унижением.

Вот отчего сами собой навертываются на глаза и щекочут нос слезы, и Бехидже не может позволить им излиться — ведь если бы она вдруг не совладала с собой и ее рыдания слились бы с воплями ребенка, это был бы скандал из скандалов, катастрофа из катастроф, ибо султан не понял бы ее реакции и расценил это как личное оскорбление: турки не понимают женской психологии и принципиально отказываются заниматься ею, ибо, по вероучению ислама, у женщины нет души.

Владыка направился к золоченому креслу с балдахином, которое стояло в углу и на котором имел право сидеть только он один — нарушение этого запрета каралось смертной казнью, — и дважды хлопнул в ладоши в знак того, что он желает выпить кофе. Когда дитя, успокоившись в теплых материнских объятиях, перестало плакать, падишах начал устраиваться по-домашнему: снял тюрбан (тут оказалось, что он лыс, если не считать редкого чубчика надо лбом), со вздохом облегчения вытянул ноги, утомленные ходьбой, положил на объемистый живот обе руки со сцепленными пальцами, втянул воздух и отрыгнул, дабы окружавшим стало ясно, что ему хорошо и он доволен, после чего, вертя голой головой справа налево и слева направо и таким образом меняя угол зрения, уставился своими миндалевидными глазами на Лейлу и при этом легонько клацал зубами, как это делают коты, когда из закрытого окна следят за птицами, которые летают себе с дерзостной отвагой и скачут прямо перед самым носом.

— Не знал я, что мой добрый Хамди под своей крышей скрывает такое сокровище, — проговорил он. — Попеняю ему за это, но одновременно и похвалю за то, что назвал тебя Лейла, потому что нет другого имени, которое больше пристало бы тебе, очаровательная.

Лейла — да будет замечено для ясности — означает в арабском языке, который для турецкого мира имел такое же значение, как латынь на Западе, — «долгая темная ночь».

— Право, ты прекрасна, как луна в полнолуние, когда взойдет в ночь четырнадцатую. Да будет благословен и восхвален тот, кто породил тебя капелькой ничтожной жидкости!

Это был намек на тридцать вторую и семьдесят седьмую суру Корана, содержащие пренебрежительные упоминания о мужском животворном семени.

От комплиментов противного старикашки, каким представлялся Лейле султан, по коже у нее мурашки побежали, она делала вид, будто совершенно занята перестиланием колыбельки принца и амулетом, висевшим у него в изголовье для защиты от дурного глаза: то было несколько золотых монет с благочестивыми сентенциями и словом masallah, вольный перевод которого означает «Что пожелает Аллах, то и случится», составленным из бриллиантов.

Еще немного, и он назовет меня своей гёзде и пожелает со мной спать, — подумала она, и при одном представлении об этом к мурашкам на коже добавились еще и спазмы в желудке.

Тем временем подоспел кофе, который падишах позволил подать, дважды хлопнув в ладоши. Стройная рабыня-черкешенка принесла его в золотом кофейнике, поставленном в золотую миску с горячим пеплом, подвешенную на трех золотых цепочках. Вторая рабыня, тоже черкешенка, несла золотой поднос с чашечкой чеканного золота, инкрустированной драгоценными каменьями, и чашечку поменьше, которая была вставлена в первую и изготовлена из зеленоватого фарфора, именуемого метарбани, который, соприкоснувшись с отравленной едой или напитком, тотчас бы лопнул; третья черкешенка наполнила чашечку и протянула ее султану движением, полным прелести и изящества; все три вскоре удалились, пятясь и глубоко кланяясь. Покои заполнили аромат кофе, причмокивание и пыхтение, издававшиеся султаном.

— Как сказал поэт, — говорил он, отхлебывая кофе, — нет ничего более прекрасного, чем твое лицо, — ик! — когда ты тут стоишь — ик! — и блеск очей твоих скрывают веки чудно — ик! Да что тут говорить, поэты — пустомели. Ты пришлась мне по душе, Лейла, и я хочу сделать тебя своею гёзде.

Как уже отмечалось, Лейла ожидала услышать это фатальное слово и была к этому готова, но когда она и впрямь его услышала, то от ужаса широко раскрыла свои очи, блеск которых — по словам поэта — скрывали веки чудно, и, чтобы не вскрикнуть, закрыла рот ладонью. Испугалась и Бехидже, поскольку Владыка в ее присутствии не только без стеснения заглядывался на ее кузину, похотливо облизываясь, но, как видно, уже включил ее в число своих наложниц, не успев еще согреть сиденье на своем кресле и допить кофе — ах, даже для турецких нравов это было слишком; и принц, которому передалась невольная дрожь материнских рук, снова расплакался.

— Гёзде, ты побледнела от радости, и это делает тебе честь. А теперь ступай и порадуй отца сообщением о счастье, которое выпало на твою долю, и о том, что с сегодняшнего дня ты будешь жить в гареме. Но не задерживайся у отца долго, возвращайся в покои, которые тут для тебя приготовят и где тебя, после четвертой молитвы, я навещу еще сегодня.

Воцарилась тишина, как пишут в художественных произведениях, чреватая надвигающейся бурей. Султан, улыбаясь, довольный собою, поставил опустошенную чашечку на перламутровый табурет, пододвинутый к его левой руке, и смотрел на Лейлу в ожидании, когда девушка очнется, как он полагал, от своего счастливого оцепенения. Охваченная тоской, Бехидже, предчувствуя неотвратимую катастрофу, прижимала к груди верещавшего мальчишку, а Лейла — что же сделала Лейла? Ничего особенного: медленно и со всем тщанием закрыла свое застывшее и помертвелое лицо покрывалом, некоторое время постояла молча — покрывало ее то резко поднималось, то снова опадало от трудного учащенного дыхания — и наконец проговорила:

— Желание моего светлейшего повелителя — приказ для меня. Как Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, сказал, так и будет. Владыка повелел, чтоб я рассталась со своим отцом; я так и поступлю. Он распорядился, чтобы после этого я вернулась в гарем, я вернусь. И на этом мои обязанности кончаются. В каком состоянии застанет меня султан, когда, как он сказал, навестит меня после четвертой молитвы, это уж мое дело.

Султан, которому до сих пор не доводилось слышать ни слова, ни звука, которые противоречили бы его желанию, не сразу понял.

— Ну и? — все еще милостиво проговорил он. — И какой же я тебя найду? Надеюсь, прекрасной, изнывающей от любовной муки и томлений.

— Вовсе нет, — ответила Лейла. — Ваше Величество застанут меня мертвой.

И она направилась к дверям, прочь из комнаты. Султан, оторопев, оглянулся на свою третью жену, которая из предосторожности уже давно положила ребенка в колыбельку и теперь стояла перед своим господином и повелителем с опущенной головой, будто это она нанесла ему оскорбление.

— Что это значит? — спросил султан. — Что она хотела этим сказать?

— Она этим хотела сказать, — забормотала Бехидже, — она хотела этим сказать, о благословенный повелитель, что очень жалеет о разлуке со своим ученым отцом… нет, не так, прошу прощения, слова ее имели совсем другой смысл: она хотела сказать, что великая честь, которую Ваше Величество ей оказали, выше ее сил, так что она умрет прежде, чем дождется визита Вашего Величества.

Султан, грозно зарычав, вдруг рявкнул:

— Лжешь! Лжешь, бесстыдница, ты вступаешься за мерзкую девку, которой нет прощения! Хороши же у тебя двоюродные сестры, хороши приятельницы, которых ты приглашаешь на посиделки. Она хочет перерезать себе горло, лишь бы не спать со мной, — вот это что, вот каков смысл кощунственных слов, какие мне пришлось от нее услышать; она предпочтет отравиться ядом или проткнуть себе сердце, только бы не очутиться в моих объятьях!

Бехидже рухнула на колени и протянула к султану обе руки.

— Помилосердствуй, супруг мой и повелитель, яви свою милость к Лейле, она молода и простодушна, сама не знает, что творит.

Султан поднялся и надел тюрбан.

— Пока голова у меня на плечах, — проговорил он теперь уже глухим голосом, как и подобало владыке, Высочайшему из Высочайших, — я обрушу на нее такие беды, что у нее и вправду появится причина добровольно расстаться с жизнью.

Проговорив эти слова, он вышел, но, оказавшись за дверьми, снова распахнул их и, заглянув в покои, крикнул:

— Ты свое тоже получишь! — И исчез. В этот же день после четвертого моления, то есть как раз когда Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам, если бы все вышло по его желанию, должен был посетить в новых покоях свою молоденькую гёзде Лейлу, он, все еще разъяренный и страдающий от чего-то непостижимого, что у особы не столь высокопоставленной и всемогущей можно было бы назвать чувством пережитого стыда и унижения, а в груди Высочайшего обернулось изумлением и почти мистическим испугом, каковой у обыкновенных смертных привел бы к полному пересмотру всех естественных законов, когда огонь холодит, лед жжет, а дорога вверх ведет вниз, — в сопровождении лишь придворного маршала добрался до своих небольших апартаментов, предназначенных для аудиенций, размещавшихся в северном крыле дворца заседаний, и, снедаемый жаждой мести и удовлетворения за оскорбление чести, повелел тут же привести несчастного Лейлина отца, историографа Хамди-эфенди, который, уведомленный о прегрешении дочери, уже битый час томился в приемной, ожидая страшной минуты высочайшего гнева. Хамди был мужчина крепкий, плечистый, полнокровный, но в эту минуту лицо его, обычно румяное, стало пепельно-зеленым, да и фигура как бы уменьшилась.

— Ваша милость, — взмолился он, не успев даже подойти к султану. — Дочь моя не ведала, что творит. Я не могу объяснить ее поведение иначе, как вмешательством сил ада, которые сбили с толку ее неискушенный ум.

— Слова твои бессмысленны и тщетны, — сказал султан, — они весят и значат не больше, чем отдаленный лай собак из квартала Галата, которых я прикажу извести, ибо их неистовство оскорбляет мой слух. Ты вполне заслуживаешь, чтоб я повелел сделать тебя на голову короче — в устрашение всем отцам, забывающим о своем первом и священном долге внушать своим детям, безразлично — сыновьям или дочерям, — надлежащую любовь и почтение к своему повелителю. Однако я нуждаюсь в твоих услугах, поскольку только ты разбираешься во всех этих документах, летописях, бумагах, хрониках и протоколах, без свидетельства которых — увы — слава моей империи и моя собственная сведется лишь к невнятному лепету толпы и простодушной легенде, которая хоть и увлекательна и забавна, но ей нельзя верить. Посему ты останешься живым, как останется в живых и твоя подлая девчонка, но жизнь ей сохранят только для того, чтоб она пожалела о смерти. Я поклялся, что, пока у меня голова на плечах, у нее, пожелавшей покинуть мир сей, дабы избежать моих милостей, будет достаточный повод казнить себя собственноручно. Я ее…

В этот драматический момент султан сделал паузу, чтобы насладиться ужасом Лейлиного отца, Хамди-историографа.

— …выдам за самого грубого, самого мерзопакостного из своих рабов, и сделаю это тотчас, не сходя с места, чтобы он вошел к ней еще сегодняшней ночью.

Вынеся свой окончательный приговор, султан с жестокой усмешкой поглядел на старого историографа, который стоял перед ним, покрытый бледностью, опустив глаза, чтобы спрятать под опущенными веками выражение горя, или же, вполне возможно, облегчения, ибо, как ни досадно, как ни оскорбительно иметь зятем грубого раба — в отличие от потери жизни, это горе ни в коем случае нельзя считать непоправимым. Так вот, он стоял, поникнув головой, сгорбившись, бессильно опустив руки и согнув колени, являя собой картину полной обреченности, чтобы султан не догадался, как он на самом деле рад, что из этой дьявольской передряги единственное его дитя вышло без особого урона — лишь бы султан не передумал.

Разумеется, султан об этом тоже догадался, поскольку был не дурак, и то, что знал о ценности жизни старый историограф, было известно и ему. Высочайшему из Высочайших, но поскольку самый острый приступ гнева миновал, то ему уже нетрудно было додуматься, что, прикажи он казнить роскошную Лейлу за отказ подчиниться его воле, он лишь усугубил бы и углубил тот позор, что обрушился на его голову, поэтому он разглядывал папеньку Лейлы с улыбкой отъявленного садиста, словно бы приговор, им только что произнесенный, на самом деле считал самым жестоким изо всех существующих. А потом произнес:

— Ну, а теперь мы осмотрим женихов. Они готовы?

Придворный маршал, импозантный старец с длинной седой бородой, которую при дворе, кроме султана, имел право носить он один, с важностью подтвердил:

— По вашему повелению, мой султан, я приказал управляющему дворами согнать и привести самых звероподобных из животных, самых безобразных из чудовищ, самых отталкивающих из мерзейших рабов-выродков.

Он кивнул привратнику, чтобы тот отодвинул портьеру задних дверей; и вскоре в залу вступил управляющий дворами с двумя стражниками-татарами в полной военной форме — металлические шишаки на головах, ганджары вынуты из ножен; они ввели, подталкивая остриями кинжалов, покрытого грязью молодого человека с лицом, отмеченным печатью абсолютного отупения и обезображенным гноившейся заячьей губой. Казалось, он совсем не понимает, что с ним происходит, ведут ли его в тюрьму, на казнь, на допрос или еще куда-нибудь, — из-за полного идиотизма все это было ему глубоко безразлично.

— Это, Ваше Величество, наш последний и самый убогий из убогих слуг на конюшне, вытиральщик, одним словом.

— Вытиральщик чего? — спросил султан.

Управляющий дворами замялся, прикидывая, не оскорбит ли правдивый ответ слух султана, но, заметив его нетерпеливый жест, поспешно сказал:

— Он вытирает мокрой тряпкой зад серальских коней, чтоб там не гнездились въедливые насекомые.

— Писаный красавец и такие занятия? — подивился султан. — Да ведь это — молодец на загляденье, статный, милый и к тому же, как видно, покорный и тихий. Ах, то-то наша невестушка заверещит от радости и счастья, все десять пальчиков себе оближет, коли ей в мужья достанется такой красавчик. И это все, что ты можешь мне предложить? Знай — если Мое Величество желают видеть нечто гнусное, то гнусность эта должна быть настолько отвратительной, чтобы от нее дурно делалось не только людям, но и кошкам, и собакам.

— У меня, мой султан, приготовлены и другие образцы, — проговорил управляющий дворами.

— Так давайих сюда, давай, чего вы еще ждете? — вскричал султан, превозмогая свою робость и забитость.

Второй претендент, которого управляющий представил своему Высочайшему повелителю, был маленький двугорбый мужичонка, по роду занятий — вылизыватель чириев; говорили, будто его язык и слюни обладали особым лечебным свойством. У него было два горба, один на спине, другой — на груди, и лицо отличалось ужасным уродством, однако при более подробном рассмотрении обнаружилось, что насколько Аллах лишил его красы, настолько обильно вознаградил мужской силой, и тут мстительный султан, не желая оставить Лейле даже малейшей радости, повелел привести третьего из претендентов.

На сей раз таковым явился топтатель трупов, делом жизни которого было топтать мертвецам живот, чтобы выдавить из утроб все нечистоты; это был желтый, дряхлый, трясущийся старик, харкающий и сипящий, настолько тощий, что при виде его тела невольно возникал назойливый вопрос, откуда в нем столько костей. Но и эту иссохшую былинку султан отверг, поскольку такому дохляку самому уже пришло время думать о том, кто будет топтать его живот, так что наказание бунтарке Лейле оказалось бы чересчур легким, то бишь коротким.

И шествие золотушных, покрытых струпьями, хромых, прихрамывавших, косых, зобатых, бородавчатых и слюнявых, как и обладателей нескольких подбородков, пердунов, рахитичных чудищ продолжалось, ему не видно было конца, и султан не переставал удивляться, какая чудная и ему до сих пор неведомая челядь обслуживает его двор и какими необыкновенными делами она занимается: ведь каждый из этих уродов и уродцев имел постоянное занятие и был по-своему необходим для поддержания в серале порядка и исправного хода дел, чтобы все, включая покойников, были ублаготворены; однако, сколько он ни рассматривал, сколько ни выбирал то, чему возрадовалось бы его жаждущее мести сердце, достойного пока не находилось; этот — недостаточно безобразен, тот — одной ногой в могиле, третий — идиот, но годный качать воду или вертеть жернов, так что может принести папаше Лейлы еще и ощутимую материальную пользу, а скорби — ни на грош; четвертый был религиозный просветитель, на использование которого в тех целях, которые преследовал султан, Аллах ни за что не дал бы согласия. Поэтому владыка горячился и орал на управляющего дворами:

— И это все? Неужели все? Так-то вы исполняете мои повеления? Ты что, глухой, тупой или то и другое вместе? Я ведь ищу не таких, — ты, я гляжу, неверно истолковал мое повеление, — я ищу не прекрасных юношей щекотать мне пятки на сон грядущий, не величественных старцев рассказывать перед сном сказки о давно минувших временах, не силачей, способных за одну ночь оплодотворить сто двадцать девственниц, не балаганных паяцев, что раздеваются для забавы уличного сброда, не святых, не идиотов, но мужчину, ты, надеюсь, знаешь, что такое мужчина? — мужчину обыкновенного, грубого, низкого и гнусного сверх всякого воображения. Понимаешь, что я имею в виду?

— Понимаю, — ответил управляющий, дрожа всем телом перед Высочайшим из Высочайших.

— Так почему же ты не исполняешь моей просьбы?

— Потому что мне до сих пор не удалось его найти, — ответил управляющий. — Как только мне передали приказ Вашего Величества, я сразу же об одном таком вспомнил и сказал себе: вот самый подходящий. Как его зовут, я не знаю, он немой и не мог назваться, и поскольку из-за отсутствия имени к нему обращались просто так, коротко: «гей», «гула» или вроде того, то все привыкли звать его «Гейгула», просто так, для пущей ясности: «Гейгула, где шляешься?» Или: «Гейгула, не воняй, убирайся прочь!» Это, как и желают Ваше Величество, мужчина совсем обыкновенный, но понятливый до такой степени, что без труда усвоил то, что вменил ему три года назад в обязанность мой предшественник — чистить подземные стоки и выгребные ямы сераля, уничтожать крыс, обитающих там в таком множестве, что это становится опасным для детей в колыбелях. Так вот, Гейгула за эту задачу взялся и добросовестно исполняет ее по сей день, что весьма примечательно, ибо работа эта не только отвратительная, но и настолько вредная для здоровья, если не сказать, самоубийственная, что до сих пор никто не выдерживал ее дольше, чем полгода, а потом умирал. А Гейгуле она, сдается, на пользу. Он превратился в жителя подземелья, одного из тех, кто обрел там свое постоянное прибежище, такого же отвратного, как они, но и такого же живучего. Я отправил за ним слуг, но его трудно обнаружить, потому как неизвестно, где он под землей бродит. Если Ваше Высочество не изволили выбрать никого из предложенных образчиков гнусности, которые я все-таки позволил себе предложить вместо Гейгулы, то, право, я не вижу другого выхода, как ждать, пока Гейгулу найдут и доставят сюда.

— Я не привык ждать, — отозвался Тот, Для Кого Нет Титула, Равного Его Достоинствам. — Но поскольку я всеми фибрами души чувствую, что этот крысолов и чистильщик сточных ям, судя по твоему описанию, как раз самый подходящий, я подожду, да, подожду, как если бы ждать было моим долгом, а исполнить его — делом чести. Ах, крысолов, обитатель каналов и выгребных ям — сколь сладостны эти звуки для моего слуха! Почти так же, как для тебя, мой добрый Хамди!

Есть одно удивительное свойство иронии: чем она грубее, глупее и неуклюжее, тем она вернее; мягкая ирония касается лишь тонкой поверхности предмета, грубая бесцеремонно хватает за живое. Так же как и султан, несчастный историограф Хамди всеми фибрами души чувствовал, что тот, кого Повелитель решил подождать, немой раб Гейгула, крысолов и чистильщик сточных ям, настолько сросшийся с этими ямами, что сделался их неотъемлемой частью, — как раз и станет «самым подходящим», «настоящим» в роковом и грозном значении этого слова, — тем женихом, в ком султан видел истинное орудие своей ужасной мести, и прекрасная Лейла, единственное дитя Хамди, будет навеки обесчещена и осквернена таким страшным образом, что тайная его радость по поводу спасения дочери показалась ему теперь безумной и нелепой, ибо, видно, и впрямь иные жизненные обстоятельства бывают много печальнее смерти. Все еще потрясенный видом живых трупов, представленных султану, чудовищных, однако не настолько, чтобы Повелитель признал их годными для исполнения своей мести, историограф, изнемогая от ужаса, ждал последнего, тягчайшего удара, и когда время пришло и удар был нанесен, то есть когда снаружи, со двора, донесся подхваченный разными голосами возглас: «Он уже здесь! Ведем, ведем!» — и когда долгожданный чистильщик сточных канав появился в тех же дверях, через которые входили его неудачливые предшественники, Хамди-эфенди издал крик, который можно услышать лишь в застенках, и, упав лицом наземь, попытался было выдавить из себя «Смилуйтесь!», но не смог, потому что потерял сознание.

Мы сказали: «появился», «чистильщик сточных канав появился». Это могло бы означать, что, пока он не появился, его здесь не было, он очутился в этой канцелярии только когда появился. Но не тут-то было: он присутствовал здесь прежде, чем пoявился, ибо появлению предшествовала вонь, главная особенность его существа, ставшего уже неотъемлемой принадлежностью сточных ям, которые он чистил, — вонь пронзительная и столь невыносимая, что мгновенно рождалась невольная мысль: все-таки это невозможно, невозможно, непозволительно, чтобы нечто подобное имело место между небом и землей! И верно, непозволительно, невозможно, чтоб нечто подобное имело место между небом и землей, но все-таки это «нечто» было извлечено из глубин, из мрака, где творятся дела невообразимые и нечистые.

А сам мужчина, от кого исходил этот непозволительный и неприемлемый для небес запах, был и того страшнее. В тряпке, на манер тюрбана обвитой вокруг головы, кишмя-кишели маленькие сороконожки, скорпионы и глисты. Лицо, изъязвленное пятнами, свидетельствовавшими о последней стадии проказы, было покрыто дрожащей, желтоватого оттенка вонючей слизью, где корчились и извивались мелкие червячки, потревоженные светом. На переброшенной через шею веревке болтались гроздья подвешенных за хвосты мертвых крыс, каковыми он ежедневно отчитывался перед управляющим дворами. Лохмотья, прикрывавшие его наготу, казались живыми, ибо, коль уж он сам сделался одним из обитателей сточных ям, то прочие их обитатели — змейки и студенистые гидры, глисты и полипы, клопы и прочая ползающая, все пожирающая, слепая, бородавчатая, членистоногая, голая и мохнатая нечисть, питающая отвращение к солнцу, искала прибежища в складках его одежд, если это понятие, присущее цивилизованному миру, тут уместно. Согнувшись чуть не до земли, наверное, потому, что в своих канавах вынужден был вечно гнуть спину, он не казался согбенным от старости, хоть возраст его угадать было трудно.

Вот именно так, а не иначе выглядел раб Гейгула — придворный маршал даже счел уместным вынуть из большого кармана надушенный платок и протянуть его султану, чтоб Повелитель зажал нос, что тот и сделал; Хамди, очнувшись от обморока и еще раз взглянув на раба, застонал и снова уткнулся лицом в пол, желая таким образом отдалить мгновенье, когда он принужден будет поднять голову и прямо, без колебаний, взглянуть действительности в глаза.

Султан на миг поперхнулся, ибо брезговал вдохнуть воздух, отравленный присутствием этого зловонного созданья, но даже задыхаясь, качал головой, так что гигантский тюрбан раскачивался из стороны в сторону, а потом проговорил приглушенным голосом через надушенный платок маршала, которым зажимал и губы и нос:

— Хорошо, хорошо, покончим с этим делом, поскольку очевидно, что никого более подходящего среди столь элегантной и изысканной челяди мне не найти. Этот щеголь знает турецкий?

— Говорить не говорит, он немой, — с живостью ответил управляющий дворами, осчастливленный выражением удовлетворенности на лице султана. — Но, похоже, наш язык понимает.

Султан протянул руку, и придворный маршал вложил в нее изящный пергаментный свиток.

— Ну так вот, Гейгула, — молвил султан, — согласно всем правилам и обычаям, я обвенчаю тебя с красоткой, такой изнеженной, избалованной и привередливой, что в этом с ней никто не сравнится, — с дочерью Хамди-эфенди, который валяется тут, совершенно потеряв голову от счастья, нежданно-негаданно свалившегося на его дитятко.

— Смилуйтесь! — простонал историограф. — Смилуйтесь над моей единственной дочкой!

— Свадебный договор уже составлен in bianco [16], — продолжал султан, — остается лишь вписать твое имя, но поскольку у тебя нет никакого имени, ибо Гейгула — это не имя, придется мне дать тебе какое-нибудь. По этому случаю в голове Моего Величества блеснула мысль проявить свое остроумие и удовлетворить свой каприз, — назову-ка я тебя Маймун. То-то будет потеха, ибо, как известно, «Маймун» в арабском языке имеет два значения: «счастливый» — а ты ведь и взаправду счастливейший жених прелестной невесты, — и «обезьяна», символ безобразия. Однако смотрю я на тебя и вижу, что, кроме смрада, исходит от тебя еще и сила какая-то, и значительность, поэтому и имя, которое ты получишь от меня, будет крепким и исполненным глубокого смысла. Слушай, я рассуждаю так: ты — раб, но раб, по-своему одаренный милостью, ибо я, Владыка Двух Святых Городов, своей высокой властью возношу тебя из подземелья, из ада, из зловонного болота, где умирают через полгода, а ты, по слухам, благодаря особой милости Аллаха, без ущерба для здоровья выдержал три года. Значит, я не ошибусь, если дам тебе имя Абдулла, что означает «раб Божий», и своей собственной рукой впишу это имя в брачное свидетельство.

Султан протянул руку, и придворный маршал подал ему приготовленное тростниковое перо, смоченное чернильной губкой; Повелитель Повелителей писал, продолжая при этом говорить и уже не чувствуя потребности прижимать к губам надушенный платочек, ибо, к удивлению, начинал привыкать к запаху раба, извлеченного из подземелья.

— Единственным твоим занятием будет ласкать молодую жену и проявлять свою мужскую силу; если же бабы-бабарихи, которых я досмотра ради пошлю к ней в ближайшее время, обнаружат, что она осталась девственницей и, стало быть, ты, ослушавшись моего приказа, пренебрег своими супружескими обязанностями, то оба вы, ты и она, скончаетесь в муках. Это все, что я имею сказать по данному поводу; в остальном, вплоть до бабарих, о которых я упомянул ранее, все буднично, все как обычно и все соответствует общим правилам; я даже не стал бы возражать против того, чтобы блаженный Абдулла, раб Божий, позвал к себе лекаря, чтоб тот прописал надлежащие лекарства и мази от проказы; как видно, моя доброта и ласковая снисходительность нынче беспредельны, разумеется, с той веселенькой оговоркой, что, я полагаю, в этом случае никакие медикаменты уже не помогут. А теперь, раб Божий, возьми перо и изобрази под договором кружочек вместо подписи.

Раб Божий послушался, и султан собственноручно заверил кружочек, нарисованный рабом Абдуллой, не знающим грамоте. Потом придворный маршал безо всяких церемоний взял у отца невесты перстень-печатку и припечатал договор — в этом не было ничего особого или противозаконного, ибо в турецких землях официальные бумаги и документы редко когда утверждались иначе — так раб Абдулла, прежний Гейгула, и прекрасная Лейла стали мужем и женой согласно всем правилам; уместно напомнить, что магометанские девушки женихов себе не выбирают; они видят суженых впервые лишь после того, как тех подобающим образом выберут и приведут.

Предыдущая главаГлава 10 из 28Следующая глава