Незадолго до закрытия Марвин появился у двери, доложив, что отец Хайнлайна спит крепко, словно младенец.
Как обычно, они вдвоем привели всё в порядок – молча, с почти монашеской сосредоточенностью. Пока Марвин возился с молодой каштановой порослью у входа, Хайнлайн, отказавшись от привычной второй сигары, спустился в подвал – хотел проверить, всё ли в порядке, и еще немного расчистить место. Но это оказалось излишним: кроме пары десятков винных ящиков, нескольких жестяных ведер и разбросанных тут и там средств для уборки, на полках ничего не было.
В желтом свете оголенной лампочки Хайнлайн осмотрелся. Когда-то, во времена его юности, здесь располагалась мясная лавка. Даже десятилетия спустя воздух подвала сохранял воспоминания об испарениях теплой крови, о сыром мясе и варящихся внутренностях. В его ушах вновь зазвучали отзвуки четких ударов тесаков, отрывистых окликов отца и грубых выкриков его потных помощников, окруженных клубами пара, – они варили кровяную колбасу и сдирали жилы с говяжьих вырезок.
Давным-давно уже исчезли и чугунные мясорубки, и тестомесильные машины, и рубочные пни – остались лишь старая холодильная камера и неработающий подъемник, что соединял подвал с кухней. И еще – цепи, висящие с потолка, с крюками, на которых когда-то качались разделанные туши. Белые плитки потемнели и обрели цвет пропитанных никотином пальцев. По стенам расползлись трещины. Оголенные трубы отопления торчали из стен, словно старые кости.
Хайнлайн осмотрел те самые свинцовые трубы, паутину, липнущую по углам, спутанные старые кабели. Провел пальцем по металлической полке и поморщился: палец оставил отчетливую борозду в толстом слое пыли.
Было бы стыдно предоставить Морлоку подвал в таком состоянии! Хайнлайн схватил тряпку и стал стирать пыль с железных стеллажей. Со следами на плитке уже ничего нельзя было сделать, но осыпавшуюся штукатурку и засохших пауков можно было вымести.
Он этим и занялся – но незадолго до завершения работы, споткнувшись о плитку, ударился о стеллаж и потерял сознание.
Очнулся Хайнлайн уже распластанным на полу, с рваной ссадиной на затылке. С трудом поднялся, взобрался по лестнице наверх и понял, что был без сознания совсем недолго: Марвин все еще хлопотал у каштана, выдергивая сорняки.
Хайнлайн поднялся в квартиру, разбудил отца, накрыл на стол. Старик, напротив, ничего не помнил о событиях прошлого дня. Он с аппетитом съел паштет из оленины, похвалил аромат чеснока и едва уловимый оттенок арманьяка. Попросил добавки. Сам Хайнлайн не стал ужинать. Его мутило, слегка кружилась голова.
Рана, хоть и болезненная, почти не кровоточила. Он ожидал шишку, а может, и головную боль. Но все это пройдет, казалось ему. Мелочь, досадное недоразумение – он скоро забудет об этом…
Хайнлайн ошибался.
Ночью его стошнило несколько раз. Под утро, с тяжелой головой и ватными коленями, он спустился на кухню, словно сквозь густой туман. Приготовил простой паштет из гусиной печени, мариновавшейся с вечера. Все остальное он делал машинально, не пробуя ни ингредиентов, ни готового блюда: желудок отказывался мириться даже с малейшей попыткой дегустации. Хайнлайн поручил Марвину оформить витрину, а сам сел на скамейку перед магазином, надеясь, что свежий воздух принесет ему облегчение.
День был весенний, солнечный. Но пение птиц и шаги на лестнице он воспринимал как из-за стекла. Только когда хлопнула входная дверь, вздрогнул – и увидел задыхающегося пса с высунутым языком, стоящего перед ним в лучах утреннего солнца.
– Какая же в подъезде стоит вонь, – сонно замычал Никлас Роттман. Над его спортивными штанами нависала выцветшая футболка с надписью «Раммштайн». Волосы были взъерошены, на щеке еще остался морщинистый узор от подушки. – Вся квартира провоняла.
– Ну, – возразил Хайнлайн, – я бы не назвал это вонью…
– Вся лестничная клетка будто прогорела!
– С корочкой, – устало уточнил Хайнлайн. – Тесто для паштета требует высокой температуры для того, чтобы корочка получилась хрустящей…
Собака принялась обнюхивать его брюки. Он заметил лужу у каштана, но был не уверен, закончил ли пес свои дела. Осторожно подтянул ноги, чтобы спасти лакированные туфли.
– Кроме того, – продолжал оправдываться он, игнорируя тупую боль в затылке, – вентиляция на кухне полностью соответствует нормам. Если же возникли неудобства…
– Мама задыхается!
– …я, конечно, проверю все еще раз.
– Мы кучу бабла за эту рухлядь платим! Мы вправе ожидать… что-то не так?
Это уже было адресовано Марвину, который стоял в дверях магазина и смотрел на Роттмана так, будто вот-вот заплачет. Собака залаяла и, рванув поводок, начала принюхиваться к его белым кроссовкам.
– Господин Роттман, – вздохнул Хайнлайн. – Вы же видите, он боится. Будьте добры, уведите вашу собаку…
– Бертрам и мухи не обидит. Повзрослей уже, дурачок, – фыркнул Роттман, который был на полгода младше Марвина, и потащил пса обратно в дом.
– Жизнь не сахар, – пробормотал Хайнлайн, когда затих шум от хлопнувшей двери. – Надо принимать ее такой, какая она есть.
– Восемьдесят один, – сказал Марвин.
– Et voilà, Madame Dahlmeyer! – провозгласил Хайнлайн, поставив тарелку на стол со свойственным ему изяществом. – Паштет из гусиной печени с запеченным инжиром и желе из мадеры!
– Ах, господин Хайнлайн! – Старушка всплеснула руками. – Вы просто… – Тут ее взгляд задержался на лице Хайнлайна. Она сменила тон: – Простите, но вы как-то… немного бледны. Всё ли в порядке?
– Всё превосходно! – воскликнул он с сияющей улыбкой. – Особенно когда вы оказываете мне честь вашим посещением!
Ни его дед, ни отец ни разу в жизни не оставляли «Лавку деликатесов и спиртных напитков Хайнлайна» из-за болезни – ни на минуту. И он оставался верным этому принципу. Даже когда много лет назад оступился у пандуса пансиона, доставляя ящик Кефербергу, и потянул ногу – вернулся в лавку, волоча за собой поврежденную конечность, и три дня отработал на костылях. Долговязые и с виду неуклюжие Хайнлайны не отличались физической крепостью – но были выносливы и преданны долгу. Норберт не собирался нарушать эту вековую традицию из-за какой-то жалкой шишки.
Когда он наклонился, упершись руками в бедра, чтобы, как обычно, пошутить про возраст дамы («Неужто вы с каждым днем всё молодеете?»), перед глазами у него все потемнело. Едва удержавшись от падения, Хайнлайн сделал неловкий шаг, развернулся и пошел к прилавку. Пожилая мадам уже начала трапезу. Бледная, дрожа от тревоги, она смотрела на тарелку, не спуская с нее глаз.
– Все хорошо, госпожа Дальмайер? – пробормотал Хайнлайн немного сбивчиво.
– Ну… – Женщина смаковала кусочек, перекатывая его во рту. – Вкус… какой-то особенный.
– Разумеется! Это все из-за кумина. – Хайнлайн попытался изобразить улыбку, но вместо улыбки получилась какая-то судорога.
– Ага, – кивнула она, напряженно жуя.
– В сочетании с коричневым сахаром и французским коньяком он дает тот самый… – ему удалось подмигнуть ей, – финальный штрих.
– Если вы настаиваете… – Пожилая дама сжала ярко накрашенные алой помадой губы и попыталась проглотить кусок. Это удалось ей лишь с трудом. – Мне это кажется, – она с облегчением выдохнула, – немного… немного…
– Да?
– Ну… пересоленным, что ли?
– Разумеется, – горячо заверил ее Хайнлайн. – И это неудивительно, ведь тестяная оболочка приправлена щепоткой морской соли.
Но мадам Дальмайер уже отодвинула от себя тарелку наманикюренными кончиками пальцев. Выражение ее лица говорило само за себя.
– О… А я пока побеспокоюсь о вашем чае.
В глубине души Хайнлайн чувствовал: что-то здесь неладно.
На пути к кухне он прихватил тарелку из витрины. Каким-то чудом преодолел три ступени, не оступившись, распахнул дверь бедром и, опершись на рабочий стол возле тестомешалки, оказался вне поля зрения посетителей.
Он присел. Посмотрел на паштет. Поднес его к губам. Осторожно вкусил. Сжал челюсти. Проглотил. Закрыл глаза. И вновь приоткрыл.
Ничего.
Он повторил. Второй укус был больше. Он смаковал его дольше. Проглотил, затаил дыхание – и побелел.
Он поставил тарелку на стальной стол. Его поверхность блестела, была чиста. Инструменты свернули на ночь, но баночки с пряностями и приправами остались на привычном месте у плиты – тяжелые, пузатые, из толстого стекла времен деда. Пробки, когда-то из коры, уже давно были заменены, так как постепенно рассыпались, но некоторые пожелтевшие этикетки – все еще в старинной сюттерлинской вязи – хранили почерк основателя лавки.
Хайнлайн пробежался глазами по изысканным надписям. Строчки, начертанные чернилами и пером, кружились перед глазами. Подавляя в себе крик, он застонал, отшатнулся и сполз по холодильнику на пол. Его взгляд выхватил банку с надписью «Сахар» – но она стояла не там. А вместо нее стояло другое. Не то.
То, что он в то утро не убрал приправы на место, можно было бы простить – его состояние было помутненным. Но что простить было невозможно – это то, что он перепутал баночки.
Блюдо было не просто пересолено – оно было невыносимым. Это граничило с чудом, что пожилой госпоже Дальмайер вообще удалось проглотить хоть один кусок – ведь ее замечание о том, что блюдо «немного пересолено», было сущим преуменьшением.
Поскольку Хайнлайн приготовил запеченные инжиры не с сахаром, а с солью, блюдо оказалось несъедобным.
Даже это, пожалуй, еще можно было бы стерпеть. Но причина, по которой Норберт Хайнлайн сидел сейчас на полу с лицом, слившимся по цвету с кафельной плиткой, крылась вовсе не в этом.
Когда утром Никлас Роттман пожаловался на запах на лестничной клетке, он – Хайнлайн – счел это бестактным лепетом невежественного обывателя. Была ли то ошибка, теперь уже невозможно было установить: ведь Норберт Хайнлайн сам не мог этот запах учуять.
Но и это было еще не все.
Хайнлайн попробовал паштет. Он знал – да, знал, – что тот не удался, но был не в состоянии составить о нем собственное суждение. Соленый? Пересоленный? Несъедобный? Он не различал этих оттенков вовсе.
Норберт Хайнлайн утратил вкус.