В Шереметьеве, как всегда, полутемно — почему-то они выключают половину ламп в сотах низкого потолка. Толстая тетка в аэрофлотовской форме, стоящая в дверях VIP-зала, смотрит на нас с Киреевым подозрительно, хотя уж должна бы привыкнуть, что теперь сюда идут не солидные люди в мятых партийных костюмах и квадратных макинтошах, а кто попало, вроде нас. Купи билет первого класса, если денег не жалко, да и пожалуй в «зал официальных делегаций», как он называется до сих пор.
Я в дорогу оделся не по возрасту — старая, правда, когда-то очень дорогая кожаная куртка, джинсы, кроссовки… И даже черную бейсболку натянул, козырек которой затеняет поллица, — я не хочу здороваться со знакомыми, которые в аэропорту будут почти наверняка. Темный костюм, туфли и рубашки, которые мне понадобятся там, лежат в большом складном кофре, его я сразу сдаю в багаж, оставив себе только маленькую сумку с бумагами, ее я не выпускаю из рук, кожаная петелька на всякий случай надета на запястье.
Киреев приехал меня провожать, еле успев переодеться после рыбалки. Пиджак плохо сходится на его животе, из расстегнутого ворота рубашки-поло вылезает короткая багровая шея, и лицо тоже красное — кожа обветрилась. В целом же он выглядит провинциальным воротилой, олигархом областного масштаба, и я в своем бандитском прикиде мог бы сойти за его шофера или охранника, но билет выписан на меня.
Тетка хмурится, но пропускает меня вместе с провожающим, и мы сразу идем в виповский буфет. Берем по двойному виски — ну, выпивкой с утра здесь никого не удивишь — и садимся в кресла в углу, так что от входа нас почти не видно.
— Ну, давай на дорожку. — Игорь поднимает стакан, но не дотягивается, чтобы чокнуться, ему трудно приподняться из низкого мягкого кресла. — Чтобы все путем…
Мы делаем по глотку, закуриваем и молчим. До вылета еще больше часа, мы специально приехали пораньше, чтобы поговорить, но говорить не о чем, все ясно. И чем дольше мы молчим, тем труднее произнести хотя бы слово.
— А помнишь, когда-то мы рассуждали о том, что у нас внутри? — Киреев наконец заговаривает первым, и я изумляюсь, что он вспомнил те наши споры чуть ли не полувековой давности, я и сам в последнее время думаю об этом же. — Женька стоял на том, что душа есть, а снаружи ничего нет, одни иллюзии, а ты, наоборот, говорил, что нет никакой души, пустота, только эти, рефлексы, ну, жрать хочется, например…
— Я помню… Видишь, как вышло… — Я начинаю нервничать, допиваю виски одним глотком и оглядываюсь на стойку, но идти за добавкой пока лень. — Женька с его детским солипсизмом…
— Вечно ты, Солт, дурацкими словами разговор портишь, — раздраженно перебивает Киреев и, с трудом выдравшись из кресла, идет к стойке.
Я сижу, не оборачиваясь, слушаю, как он по-простому, «по-рабоче-крестьянски», как сказал бы Женька, шутит с буфетчицей, и та смеется… Великий человек Киреев. Возможно, он и сам это знает, только придуривается, притворяется пришибленным…
— Так вот, Женька-то первым из нас убедился, что внешний мир существует, — упорно продолжаю я, когда Игорь возвращается с двумя стаканами и усаживается напротив. — Этот мир его и убил… А я теперь все чаще думаю, что чепуху я болтал насчет пустоты. Смотри, вот прошла жизнь, а мы остались, какие были, как будто сидим сейчас в нашем «штабе» в Заячьей Пади, помнишь?
— Ну… — Киреев смотрит на меня испуганно, как будто я заговорил о чем-то опасном. — Ну, помню, конечно… Ну, правильно, я ж то же самое и говорю…
— Ничего ты не говоришь, только пыхтишь, — усмехаюсь я, — пыхтишь, ханку жрешь с утра…
— Непьющий нашелся, — успевает вставить он.
— …и к девчонкам клеишься, — заканчиваю я. — И вот, раз мы остались с тобой такими же, как были, то не следует ли из этого, что все случившееся за эти пятьдесят лет нам только приснилось? Будь у нас внутри пустота, как я, дурак, когда-то думал, так она наполнилась бы этим говном, которого мы за полвека наглотались… Так, может, то, что внутри нас, только оно и существует? А снаружи просто призраки бродят, фантомы? А, Кирей?
Он молчит, по-стариковски жует губами, и лицо его делается непривычным — такую глубокую скорбь я прежде видел на этом оставшемся конопатым до старости блине только однажды…
— Я, Солт, тут додумался как-то вообще до хрен его знает чего, — говорит он после долгой паузы. — Знаешь… Ну, в общем, примерно так: сначала, когда рождаешься, никакой души нет. А потом она начинает… ну, как бы расти… не ржи, идиот, слушай, что тебе говорят! И вот у нас она росла вместе, как бы одна… потому что мы все время были вместе, ты, Нинка, я, Женька тоже, потому что с ним сошлись, когда еще дураками были молодыми, еще росла наша общая душа, понял? И вот Женьки нет, как будто от этой души куска нет, понял, а остальное… ну, не делится, да? Потому ты, хоть и кобель, с Нинкой никогда разойтись не мог. Скажешь, нет?
— Не скажу. Потому что, наверное, ты прав. — Я сижу, совершенно потрясенный его монологом. Вот тебе и Киреев. — Я и сам так думаю… Это грустно, Кирей?
— Ни хера не грустно. — Он упрямо, даже с каким-то ожесточением трясет головой. — Ни хера не грустно, потому что, если б не было этой общей… ну, души, мы вообще все с ума посходили бы от тоски, а так, видишь, живем, вот сидим, выпиваем…
— С утра, — подхватываю я, пытаясь уже взять шутливый тон, но Игорь отмахивается от меня и продолжает:
— А Нинка… она, конечно, все основания имеет, но все-таки зря она с тобой молчит. — Он смотрит в сторону, потому что понимает, что мне совсем не хочется говорить об этом. — Потому что другие за эти годы развелись по три раза, а ты из своих загулов всегда к ней возвращался… значит, делал выбор, правильно? И получается, что ты после всех разводов просто снова на ней женился…
— Поздно об этом, — уже решительно прерываю я его. — Первая жена, она же и последняя… Только ей от этого не легче. Все, пора мне, вон на посадку уже ведут.
Мы торопливо допиваем, и он провожает меня до выхода в узкий стеклянный коридор, по которому уже тянется редкий поток пассажиров моего рейса.
— Не успел сказать, — на ходу шепчет он, и я едва разбираю слова, — главное не успел… Слышишь, Солт? Главное: я сдался. Завтра поговорю с Рустэмом, попрошу накинуть пару — и все, сдаюсь. Понял?
— Понял, понял. — Я спешу ответить, потому что тоже не сказал ему главного, не до того было в нашем разговоре. — Я тоже сдаюсь, Игорь, еду готовить почву, понял? Позвони мне перед тем, как с Рустэмом говорить, детали обсудим, ладно?
Мы наскоро обнимаемся. Уходя по стеклянному коридору, я оглядываюсь и вижу его нелепую фигуру, он машет мне рукой, и живот выезжает из распахнувшихся пол пиджака.
В полете я сильно добавляю за завтраком и просыпаюсь уже в Праге. Самолет, переваливаясь и медленно разворачиваясь, рулит по полю к зданию аэропорта, в иллюминаторы лупит жаркое солнце, и народ суетливо достает сумки из верхних багажных ящиков.
Мне не в первый раз приходится испытывать похмелье среди дня, разбитого коротким сном, — в голове звенит, во рту сухо и горько, хочется немедленно вымыться и переодеться, потому что рубашка пропиталась пьяным потом и успела высохнуть на теле… Но в этот раз дискомфорт какой-то особый, такое чувство, что за шиворот настригли волос. Странно…
Возле транспортерной петли, на которой выползают из аэропортовских недр косо лежащие чемоданы и сумки, толпится весь рейс, первые удачники бросаются и выхватывают свою добычу. Я жду появления кофра, проклиная новомодные правила, запрещающие курить в международных аэропортах, неприятное чувство усиливается, и вдруг я понимаю, в чем дело: кто-то внимательно смотрит на меня.
С раздраженным видом, даже махнув для выразительности рукой, я отхожу от транспортера, будто мне надоело ждать, и отправляюсь в туалет. В душном кафельном пространстве долго находиться невозможно, но я запираюсь в кабинке и, нагло попирая цивилизованные установления, закуриваю.
От первых затяжек начинает кружиться голова, но мозги каким-то непонятным образом проясняются, и я хватаюсь проверять содержимое маленькой сумочки, висящей на запястье. В самолете я ни на одну секунду с ней не расставался, ел, не снимая с руки кожаной петли, но наблюдательного человека это могло только привлечь — спал я крепко, тихонько расстегнуть молнию при достаточной квалификации было нетрудно…
Слава Богу. Все бумаги на месте и лежат вроде бы в том же порядке, в котором я их уложил. Хорошо…
Теперь пора проверить, действительно ли за мною следят.
Сам по себе факт слежки никакого удивления у меня не вызывает, причины у Рустэма — или даже у тех «серьезных людей», с которыми он теперь повязан, — имеются, а рассчитывать, что моя конспирация хоть сколько-нибудь существенно усложнит их задачу, наивно. Переоделся, дурачок, и билеты сам купил, подпольщик…
Я выхожу из сортира и сразу вижу, что не ошибся. Возле опустевшей, бессмысленно ползущей транспортерной ленты, на которой остались только мой валяющийся на боку кофр и какой-то студенческий рюкзачок, вертится парень, одетый, как мой двойник: кожаная куртка, джинсы, кроссовки… Собственно, так одеваются почти все мои соотечественники в путешествие. Вид у него озабоченный, он откровенно смотрит в сторону туалета, где я провел по крайней мере десять минут, и мы сразу встречаемся с ним глазами.
Все ясно, непонятно только, почему послали такого непрофессионального мальчишку.
Он резко поворачивается, подхватывает свой рюкзак и спешит к выходу из багажной зоны.
Перекинув через плечо ремень кофра, не спеша, иду следом и я.
Странно… Такую слежку можно установить с единственной целью: чтобы продемонстрировать объекту, что он находится под наблюдением. А зачем им это? Если они догадываются о цели моей поездки, то такая слежка имеет только один смысл: они хотят помешать мне сделать то, что я наметил. Я обнаруживаю наблюдение и просто возвращаюсь в Москву, а они не получают никаких дополнительных сведений о моих заграничных интересах… Нет, вряд ли их устраивает такой результат.
Впрочем… Есть вот какой вариант: паренек просто придуривается. Сейчас он уже уверен, что я проникся пренебрежением к его профессиональным возможностям, — и, в общем, почти так и есть. Значит, приложив минимум стараний, я от него «отрываюсь» — то есть думаю, что оторвался, — и, уверенный в том, что позади чисто, начинаю заниматься своими делами, и тут-то он начинает играть не в поддавки, а по-настоящему. Например, продолжает слежку, но уже всерьез, не крутясь демонстративно на глазах. Может элементарно изменить внешность, это ему тем более нетрудно, что все предпосылки для этого есть: сейчас он длинноволосый и небритый студентик, а в следующий раз может появиться прекрасно подстриженным, чисто выбритым, в деловом костюме, и черта с два я его узнаю…
Ну, ладно, посмотрим, в чьей жопе больше детства играет.
Я становлюсь в маленькую очередь к окошку обменника — нужны местные деньги, в моих обстоятельствах платить карточкой будет не всегда удобно, наверняка потребуется рассчитаться с кем-нибудь наличными и быстро. Разбив мысленно зал на зоны, последовательно изучаю пространство. Парня с рюкзаком нигде нет… Может, я все придумал, никто за мной не следит?
Но, выйдя из здания, я его немедленно обнаруживаю — он болтается между остановкой автобуса и стоянкой такси, как бы не решаясь сделать выбор. Чтобы пройти к тому месту, где можно сесть в машину, мне приходится разминуться с ним, глядя в сторону, он торопливо уступает дорогу. Очередник-таксист на новеньком «глазастом» — круглолицый вислоусый мужик, совершеннейший персонаж Гашека — подъезжает к ногам, проворно выскакивает из-за руля и грузит мой кофр в багажник. Я отчетливо и излишне громко называю ему адрес «Отель «Адрия» и боковым зрением вижу, как мой топтун садится в следующее такси. Это уже не слежка, а открытое наблюдение, вроде того, которое устраивала когда-то наша Лубянка за наиболее скандальными диссидентами… Интересно, как он договорится с пражским таксистом, чтобы тот ехал за моей машиной, — здесь русских не любят еще с шестьдесят восьмого года, а теперь вдобавок и опасаются нашей мафии.
Возле подъезда давно мне известной, довольно симпатичной гостиницы в нижнем конце Вацдавской площади мой Швейк тормозит. Пока он достает кофр и благодарит — почему-то по-немецки, неужели не распознал бывшего оккупанта? — за чаевые, я оглядываю место действия. Жарко, бродят толпы туристов в ярких майках и шортах, и я, в моей кожанке и джинсах, потный и уже обросший после бритья на рассвете седой щетиной, чувствую себя грязным пятном, которое оставляет немытый палец на картинке из глянцевого журнала. Когда-то, в первых поездках на Запад, это чувство не покидало меня — как бы ни оделся, всегда оказывался одетым слишком тепло и мрачно. Потом, когда стал летать только первым классом, в полном комфорте, когда в дорогу начал надевать деловой костюм из тонкой прохладной шерсти, приличный в любую погоду, это чувство забылось…
Швейцар вопросительно смотрит на меня, но я не вхожу, ожидая, когда подъедет мой сопровождающий, — я придумал, как не просто оторваться от него, но оторваться поиздевавшись.
Наконец его машина останавливается перед подъездом, и он оказывается вынужденным выйти прямо в мои объятия. Выбора у него нет, и, стараясь не встретиться со мною взглядом, он быстро проходит в вестибюль.
И тогда я, не торопясь, снимаю куртку — жарко уже невыносимо, — перекидываю через плечо ремень кофра и, навьюченный, как верблюд, начинаю двигаться в сторону ратуши.
Даже если мальчишка немедленно бросится за мною, преследовать меня более или менее незаметно ему будет невозможно: путь мой лежит по извилистым, узким и забитым народом улочкам, здесь ему придется идти прямо за моею спиной, чтобы не потерять из виду. К тому же я через каждые десять шагов останавливаюсь, перекладываю в другую руку куртку, перевешиваю кофр на другое плечо — как бы в изнеможении, хотя ноша не такая уж тяжелая. При этом я затравленно, как и подобает еще не нашедшему приют туристу, оглядываюсь по сторонам, вытираю пот со лба, в общем, демонстрирую беспомощность. Впрочем, не забываю бдительно следить за крепко прижатой к груди маленькой сумкой — ее петля по-прежнему на моем запястье, но в толпе могут срезать за милую душу, здесь полно балканского, растекшегося в последние годы по всей Европе ворья…
На площади я сажусь за столик в ближнем к ратуше открытом кафе, ставлю кофр рядом на брусчатку, вешаю куртку на спинку стула, беру маленькую кружку пива — я не фанатик, как большинство, этого напитка, да и наливаться жидкостью в моем положении не стоит — и, блаженно вытянув ноги, смотрю, как и все вокруг, на часовую башню, ожидая появления резных фигур, которые одна за другой должны выехать из дверок в циферблате вместе с боем курантов… Впрочем, на самом деле рассматриваю я не башню, виденную мною десятки раз, а толпу перед ней. Почему-то я уверен, что, если мой преследователь здесь появится, я его сразу замечу.
Наконец часы начинают бить, толпа застывает, задрав головы, дверцы распахиваются, и в высоте начинается хоровод раскрашенных рыцарей, священников, каких-то толстяков, выплывает смерть с косой… Туристы аплодируют — западные люди любят аплодировать по любому поводу.
Мне же пора, передохнув, продолжить осуществление своего плана. Я оставляю деньги за пиво под кружкой, подхватываю поклажу и иду через площадь к ее противоположному краю, протискиваясь через толпу, переместившуюся теперь к духовому оркестру, наяривающему штраусовские вальсы и почему-то старые советские песни.
Все складывается, как я и планировал: старинные автомобили-кабриолеты, сверкающие лаковыми кузовами и медью фар, стоят на своем месте. Я всегда задавался вопросом, настоящие ли это раритеты или хорошие подделки, изготовленные недавно для потребностей туристического бизнеса, но шоферы клялись, что настоящие, — впрочем, ухмыляясь при этом. Если подделки, то безукоризненные: и окраска совсем другая, чем на современных машинах, и огромные плетеные корзины прицеплены сзади в качестве багажников, и толстая потрескавшаяся кожа сидений впечатляет, и рули на старинный манер справа…
Я отдаю шоферу сто пятьдесят крон и отправляюсь в экскурсию по старинной Праге. Солнце печет отчаянно, экипаж гремит и пыхтит, мы едем по старым еврейским кварталам, проезжаем знаменитую синагогу, возле которой фотографируются вездесущие японцы, шофер, оборачиваясь, выкрикивает объяснения на жутковатом английском — не может быть, чтобы и он не признал во мне русского, просто не хочет говорить на языке бывшего «старшего брата»… Теперь мы едем по набережной, справа сверкает вода и, отставая от нас, скользит ярко раскрашенный пароходик, на палубе которого блестят медные трубы и тромбоны, оттуда, прорываясь сквозь весь грохот, долетают обрывки диксиленда… Мы поворачиваем налево и снова оказываемся в глубине старого города. Пора.
Я дотрагиваюсь до плеча шофера, он оборачивается и видит перед носом пятьдесят крон. Стоп хиа, перекрикиваю я шум мотора и улицы, стоп! Чех думает секунд двадцать, потом, неуверенно улыбаясь, кивает — впрочем, к этому времени он уже затормозил. Я сгребаю все свое барахло, тяжело — с непривычки к открывающимся назад автомобильным дверцам — вылезаю на тротуар и машу водителю: вперед, вперед! Колымага трогается, а я, сделав десяток шагов следом за нею, сворачиваю в маленький пассаж, прохожу его насквозь и попадаю на параллельную улицу, узкую и всю затененную высокими домами, выстроившимися по обе ее стороны. На улице почти нет машин, кроме стоящих у тротуаров, да и людей нет — пусто, тихо, шести-, восьмиэтажные серые дома довоенной постройки, добротные коробки без излишеств, с лакированными темно-синими и зелеными дверями подъездов. Улица довольно круто идет в гору, но мне нужно пройти вверх всего метров тридцать.
Вот так, мальчик, вот тебе и слежка. Улица видна вся, в обе стороны, и пуста.
Я останавливаюсь перед зеленой дверью, достаю из маленькой сумочки, висящей на запястье, ключи и отпираю одним из них замок. Дверь открывается тяжело и беззвучно, в гигантском, облицованном желтовато-серым мрамором вестибюле прохладно, даже холодновато после жары, на которой я был еще пять минут назад. По слегка стертым ступеням широкого марша лестницы я поднимаюсь к сетчатой шахте лифта, вхожу в его полированный тесноватый шкаф и долго, медленно поднимаюсь, вдыхая застарелый сигарный дух и разглядывая себя в отливающем голубизной зеркале. Потное лицо блестит, рот кривится от напряжения — я жутко устал. Не по возрасту Михал Леонидыч, все эти развлечения, пьянка с утра и полдня игры в шпионы…
С тихим звоном лифт останавливается на последнем этаже. Теперь надо одолеть еще двадцать ступенек полированного красного дерева, и узкая лестница выводит на маленькую площадку. Вторым ключом я отпираю стальную, крашенную, как военный корабль, серым, шаровым маслом дверь и оказываюсь под свирепым, каким оно бывает только над крышами большого города, солнцем. В двух шагах возвышается купол музея, внизу кипит Вацлавская площадь — я сделал немаленький круг.
Третий ключ отпирает дверь в надстройку, как бы в отдельный дом, стоящий на крыше и занимающий большую ее часть.
Я всегда хотел жить на крыше. Много лет назад я стоял у края бассейна, хлорный дух которого растекался над местом, где теперь восстал храм, и смотрел через реку на знаменитый дом, пытаясь угадать, кто живет во многих маленьких домиках, возвышавшихся над его крышами. Скорее всего, никто там не жил, а помещались всякие технические службы и устройства… Или гэбэшные потайные комнаты… Или, может быть, жил какой-нибудь слесарь, поселенный там для близости к подведомственным ему кранам и вентилям, годами наблюдал сверху суету во дворах дома, ночные аресты, утренние подачи персоналок к подъездам, потом запустение и упадок, постепенно охватившие гигантское поселение, крепость и тюрьму одновременно… Я мечтал жить на крыше и могу теперь жить, если захочу. Вот крыша, вот город внизу, прекрасный город, а то, что он чужой, даже лучше — день за днем, ночь за ночью его можно рассматривать отсюда, и до конца жизни он будет интересен.
Я купил эту квартиру четыре года назад, в хорошие времена, когда денежный ливень казался бесконечным, а контора — вечной, но почему-то сообразил сохранить покупку в секрете, и теперь никто, кроме Нины, Леньки и Игоря, не знает о существовании этого убежища.
В квартире полутьма, мелкая пыль пляшет в плоских полотнищах света, проникающего сквозь жалюзи. Среди приличной старой мебели, купленной вместе с жильем, в комнатах стоят нераспакованные коробки с телевизором, холодильником и прочей техникой — тогда, купив квартиру, я сразу же начал оборудовать будущее существование, но отвлекся, бросил, уехал, еще было не до того… Теперь пришло время.
Пришло время остановиться, оглядеться с высоты. Лучше нет красоты, орал Киреев, стоя на крыше сарая и собираясь с нее прыгнуть, а я смотрел снизу и не решался повторить его подвиг…
Поздним вечером я, в одних трусах, еще мокрый после душа — весь остаток дня, не раздевшись, проспал на жестком, обитом неприятно скользким шелком диване, потом долго приходил в себя под горячей водой, — вытаскиваю на крышу большое плетеное кресло, набрасываю в него маленьких подушек, собранных по всей квартире, и устраиваюсь с телефоном и предусмотрительно купленной еще в московском дьюти-фри пластмассовой фляжкой «Блэк лэйбл».
Да не было никакой слежки, думаю я, мало ли чего покажется спьяну, ну, совпал маршрут какого-то парня с моим, вот и все… Переутомление и нервы. Странно еще, что сердце не дает себя знать, впрочем, в поездках оно всегда меня щадит.
Снизу, из улиц, наплывает светящийся, не остывший после дневной горячки выдох города. Я делаю хороший глоток — сейчас еще сильнее захочется есть, но идти куда-нибудь нет сил, может, попозже спущусь в какое-нибудь ночное заведение — и, закурив, набираю номер Нины. В трубке лепечут по-итальянски, и, не поняв ни слова, я получаю почти исчерпывающую информацию: жена в Венеции и выключила телефон. Собственно, немногим больше я узнал бы, если бы она ответила… Я набираю Киреева.
— Здорово, — говорит друг, прочитавший мой номер на определителе, прямо мне в ухо, — ну, осмотрел местность? Пьянствуешь или кровать осваиваешь?
— Пьянствую и осматриваю места, где нам предстоит с тобой скоро пребывать… — Отвечая Игорю, я вдруг представляю себе, как можно было бы все это изобразить: сидит человек в трусах на крыше в Праге, вот от него протягивается ниточка в Венецию, вот тянется вторая, в Москву. — Мне нравится, места хорошие.
— Что, уже пивную покупаешь или ты свой чердак имеешь в виду? — Кажется, что он говорит слишком громко, но я знаю, что это просто качество международной связи. — Ты сейчас где?
— Я сейчас на крыше… — Нити тянутся, вот-вот оборвутся. — Знаешь, что такое крыша? Это остановка на полпути к небу, понял? И я сейчас осматриваю небеса, ищу нам следующее пристанище, созвездие выбираю… Тебя устроит Телец? Или обязательно Дева?
— Пьяный уже, — констатирует Киреев. — Телец… Нет уж, Карлсон, сиди себе на крыше, а на небеса не торопись, я, например, пока не собираюсь, ясно?
— Ясно, ясно, ни о чем высоком никогда думать не мог и на старости лет не научился. — Я перевожу разговор. — Ну, тогда о делах. Что нового за день?
— А то новое… — Он продолжает говорить ровно и с дурашливыми интонациями, будто продолжает треп. — Что с сегодняшнего дня я больше не акционер всемирно известной компании «Топос», все подписано, и бабки мои уже кинуты, куда положено, понял, и становлюсь я тем, кем всю жизнь хотел быть, даже когда слова еще этого не знал, рантье, понял? Але, Солт, ты понял меня? И вот еще что: Рустэм ничего не добавил, понял, и я согласился, потому что мне все остоебенило, вот и все! Але, Солт!
— Я слушаю… — Сделав паузу, я протягиваю вниз руку, нащупываю фляжку, подношу ее ко рту, глотаю. — Слушаю… Ну, поздравляю, Кирей. Поздравляю и, наверное, присоединюсь в ближайшие дни… Ладно. Пока, Игорь. Надо переварить. Созвонимся…
Он отключается не попрощавшись.
И я остаюсь один.
В моей жизни уже не раз бывали такие дни — иногда недели, — когда я жил как бы «на два дома», как бы два человека существовали одновременно в одном Михаиле Салтыкове, занимаясь совершенно разными вещами. Один, не суетясь, но быстро действовал, совершая какие-нибудь крайне важные и жизненно необходимые поступки, а другой вяло, невнимательно, как бы в полусне, наблюдал за действующим и размышлял о чем-нибудь, совершенно несущественном в данный момент… Обычно я так раздваивался в самые трудные моменты, возможно, именно это помогало их пережить.
Утром после бессонной ночи, проведенной в кресле на крыше, в очередной раз начинается такая жизнь. Я непрерывно что-то делаю и в то же время со спокойным интересом слежу за этим все больше устающим пожилым господином, за тем, как он, с трудом подавляя беспричинное раздражение, разговаривает с людьми, как носится из города в город, как пытается вечером заснуть и, покрутившись в кровати час-полтора, встает, одевается, идет бродить по пустым и гулким ночным европейским улицам в поисках ближнего заведения, где можно выпить в такое время…
Я сижу у моего пражского адвоката, мы уже битый час разговариваем, но он никак не может понять, что именно я хочу изменить в бумагах, удостоверяющих мои права на часть дома по адресу… представляющую собой надстройку (пентхауз), ограниченную снизу… наследует госпожа Нина Салтыков, а в случае ее смерти права переходят к господину Леонид Салтыков… куда же вы, пан Михаил, хотите вставить господина Киреев?..
Поздним вечером я иду по Праге, просто гуляю после тяжелого дня, я собираюсь выйти к Карлову мосту и постоять над водой, сворачиваю в плохо освещенную улицу, и тут же возникает передо мною в неожиданной близости расплывающееся в темноте светлое пятно женского лица: «Мужчина, вы русский? Хочете отдохнуть с русской девочкой? У нас хорошие девочки, молодые, москвички есть…» Я прислушиваюсь к себе, чтобы понять, чего я хочу, и понимаю, что не хочу ничего…
Резко заходит на посадку мой самолет, мне становится страшно, только не хватает теперь разбиться, но все обходится благополучно, и через час я уже переодеваюсь в своем гостиничном номере, рассматриваю в зеркале пожилого мужчину в дорогом английском костюме, все ничего, только выражение лица очень уж скорбное, как будто на похороны собирается господин, но мне некогда заниматься своим лицом, я выхожу из отеля и оказываюсь на широкой улице, упирающейся дальним концом в набережную озера, десять минут ходьбы до того конца, я сворачиваю за угол, вхожу в банк, доложите, пожалуйста, старшему менеджеру, что с ним хочет говорить господин Салтыков из России…
Я ужинаю в знаменитом ресторанчике рядом с моим отелем, в этом заведении меню из одного блюда, антрекот с жареной картошкой, но такого качества, что пожилая пара, которую подсаживают за мой стол — ресторан битком набит, — раз в месяц приезжает сюда, в Женеву, из Италии только ради этого антрекота, а господин, наверное, из России, почему вы догадались, ну, это же просто, вы заказали водку к мясу, мы были в России в прошлом году, в Санкт-Петербурге, очень красивый город, а из какого города господин, и вдруг я замечаю, что куда-то провалились несколько минут, итальянской пары за столом уже нет, официанты, поглядывая в мою сторону, сворачивают скатерти, значит, я уснул посреди разговора…
Душное, пропитавшееся запахом дезодорантов купе поезда…
В магазине напротив «Сюиссотель» я покупаю новую рубашку, запас чистых, которые я взял с собой, исчерпался, а отдавать в стирку некогда, рубашка слишком дешевая, какие продаются в магазинах «Си энд эй» по всему миру, я уже давно не ношу таких, но отель стоит на отшибе, а все приличные магазины в Цюрихе на Баннхофштрассе, и я, конечно, не поеду туда за рубашкой — в одиннадцать уже надо быть в здешнем банке. Вытаскивая в номере бесчисленные булавки, которыми рубашка сколота, и вынимая вложенные для придания формы картонки, я вспоминаю те времена, когда такая обновка была бы событием, когда каждая пуговица была бы рассмотрена — Женька, надыбал шортец, представляешь, все настоящее, пуговицы на четыре удара! — и оценена, лучше ли мне жилось тогда, лучше ли живется теперь, когда комод в Москве забит рубашками, купленными на лондонской Джермин-стрит, с моими инициалами, вышитыми над левой манжетой, я не уверен, что стало лучше, но не уверен и в том, что было лучше в молодости, так ли уж хороша молодость, не знаю, но старость нехороша, вот это я знаю точно…
Итак, господин Салтыков, кажется, мы все предусмотрели, говорит полный молодой человек в маленьких круглых очках, сидящий напротив меня, эдакий цюрихский Пьер Безухов, ему лет двадцать пять-двадцать семь, а уже такой приличный пост в большом банке, молодец, итак, господин Салтыков, мы зафиксировали все ваши указания относительно счета и рады будем действовать в соответствии с ними и распоряжениями вашими или любого из ваших доверенных…
Тротуары Баннхофштрассе влажно блестят, улица только что вымыта, народу немного, навстречу мне летит на роликах немолодой, едва ли не моих лет господин в шортах и длинной майке, длинные седые волосы развеваются по ветру, рядом с роликобежцем галопом мчится серый мраморный дог, я смотрю вслед этой паре, пока они не скрываются за углом, интересно, что понял бы этот человек, если бы рассказать ему, как я жил, мы почти ровесники, что он понял бы про Заячью Падь пятидесятых, и про Москву шестидесятых, и про институт, и про то, как мы гнали селитру в Польшу, что он делал в те же годы, как прожил свою жизнь до того, как встал на ролики и понесся с собакой по свежевымытой улице…
Ну, вот и все, пора заканчивать, думаю я, доставая телефон и набирая номер, вот и все, пора…
— Але, Рустэм, привет. — Я говорю на ходу, ему, наверное, слышно мое громкое дыхание, как всегда бывает, когда говоришь на ходу, но он думает, что я волнуюсь. — Да, это я, звоню, чтобы сказать, что согласен, да, на твоих условиях, ты уже должен был получить все реквизиты… их послали сегодня на твой электронный адрес… ну, сам понимаешь… все, до встречи…
И тут где-то, скорей всего, у меня в голове раздается тихий звонок, как будто лифт остановился на моем этаже, и я обнаруживаю себя в огромном бетонном сарае цюрихского аэропорта, все, что я должен был сделать в Европе, сделано, я сижу в неудобном аэропортовском кресле и жду московского рейса. Мои половинки слились, и я уже не вижу со стороны пожилого человека, одетого не по возрасту в джинсы и кожаную куртку, томящегося в ожидании вылета, — я просто сижу в неудобном кресле и жду, понемногу раздражаясь из-за того, что курить теперь у них нельзя нигде, даже в зале первого класса.
Я звоню Нине, телефон опять сообщает по-итальянски, что абонент недоступен. Ну, что это за манера выключать телефон в путешествии, ведь по-человечески же просил этого не делать! И сколько можно болтаться в Венеции, неужели не надоело…
— The world has gone mad with this fighting against smoking.[1] — Я поднимаю глаза и встречаюсь взглядом с произнесшей эти слова дамой. Типичная интернациональная пенсионерка в путешествии: кроссовки, белые носочки, полотняная юбка, тонкий свитерок, накинутый на плечи и связанный рукавами на груди, а над всем этим веснушки и по-мужски остриженная подсиненная седина. — Damn, I terribly want a cigarette… I'll have to distract myself with a conversation, if you don't mind. So, are you satisfied? Is everything all right with your apartments and bank accounts? What about surveillance? Did you forget this young man — by the way, there he is standing near the bar with his rucksack on, have you forgotten him? That right, don't think about things that you can't change…[2]
Интересно, вполне спокойно и даже весело думаю я, это тоже результат переутомления или так все же бывает на самом деле? Не предполагал, что говорить в таком случае придется по-английски. Черт, моего английского для такого разговора не хватит… Черт…