Эти очерки о «халдеях» написаны, вскоре после выхода в свет «Республики Шкид». В то время автор мог и не объяснять читателю, что такое «халдей» и с чем его кушают. Человек, который учился в советской школе в первые годы революции, хорошо запомнил эту жалкую, иногда комичную, а иногда и отвратительную фигуру учителя-шарлатана, учителя-проходимца, учителя — неудачника и горемыки… Именно этот тип получил у нас в Шкиде (да, кажется, и не только у нас) стародавнее бурсацкое прозвище Халдей.
А нынешнее поколение читателей знает, вероятно, куда больше о мамонтах или о бронтозаврах, чем о халдеях.
В современной советской школе халдеев нет. Во всяком случае, мне лично не приходилось встречаться с ними. Наш нынешний педагог — это человек, который служит своему делу не за страх, а за совесть, человек, получивший хорошее специальное образование, воспитатель, знающий и любящий детей, строящий свои отношения с ними не только на дисциплине, но и на взаимном доверии и уважении.
Это учитель новой социалистической эпохи.
А подлинные халдеи — те уже давно сошли со сцены истории, и, пожалуй, их последняя, их лебединая песня прозвучала как раз в республике Шкид, в той самой школе для беспризорных, которая дала мне путевку в жизнь и воспеть которую мне уже некоторым образом привелось.
Халдеи — совсем особая порода учителей. За несколько лет существования шкидской республики их перебывало у нас свыше шестидесяти человек. Тут были и церковные певчие, и гувернантки, и зубные врачи, и бывшие офицеры, и бывшие учителя гимназии, и министерские чиновники… Не было среди них только педагогов.
Это люди, которых работать в детский дом гнали голод и безработица. Особенно яркие монстры запомнились мне. О них я и рассказал в этих беглых заметках. Пусть поживут они на страницах этой книги, как живет в музее чучело, мамонта или скелет ихтиозавра.
Ребята нашего класса славились многими качествами. Были среди нас великие бузотеры, были певцы, балалаечники и плясуны. Многие хорошо и даже замечательно играли в шахматы, многие увлекались математикой и техникой, но больше всего в нашем четвертом отделении было поэтов.
Уж не знаю почему и отчего, но «писателем» становился каждый, кто попадал в наш класс. Одни писали стихи, другие рассказы, а некоторые сочиняли романы побольше, чем «Война и мир» или «Три мушкетера».
Писали все: и те, кто увлекался математикой, и те, кто играл в шахматы, и плясуны, и балалаечники, и самые тихонькие «гогочки», и самые отчаянные бузовики и головорезы.
Мы много читали, любили хорошую книгу и русский язык.
Но вот с преподавателями русского языка нам не везло.
Целую зиму, весну и лето «родного языка» совершенно не было в расписании наших уроков. Викниксор, наш заведующий, ежедневно почти ездил в отдел народного образования, высматривал там разных людей и людишек, и всё не мог отыскать подходящего. Печальный он возвращался домой, в школу, и сообщал нам, что «сегодня еще нет, но завтра, быть может, и будет». Обещали, дескать, прислать хорошего преподавателя.
Это «завтра» наступило лишь осенью, в августе месяце.
Однажды открылась классная дверь, и вошла огромного роста, женщина в старомодном шелковом платье с маленькими эмалевыми часиками на груди. Лицо у нее было широкое, красное, нос толстый, а прическа какая-то необыкновенная, вроде башни.
— Здравствуйте, дети! — сказала она басом.
— Здравствуйте, — ответили мы хором и чуть не расхохотались, потому, что в Шкиде никто никогда не называл нас «дети».
— Я буду преподавать у вас русский язык, — сказала она.
— Замечательно, — ответили мы.
— Сядьте, — сказала женщина.
Мы сели. Халдейка походила по классу и раскрыла какую-то книгу.
— Читайте по очереди.
Она положила раскрытую книгу на парту перед Воробьем и сказала:
— Читай ты.
Воробей выразительно прочел:
— «Стрекоза и муравей», басня Крылова.
— Фу ты! — воскликнул Японец. Мы тоже зафыркали и недоумевающе переглянулись. Мы ожидали, что нам покажут что-нибудь более- интересное. «Стрекозу и муравья» мы зубрили наизусть еще три-четыре года назад.
Воробей стал читать:
Попрыгунья-стрекоза
Лето красное пропела,
Оглянуться не успела,
Как зима катит в глаза.
— Дальше, — сказала преподавательница и передвинула книгу.
Теперь запищал Мамочка:
Помертвело чисто поле,
Нет уж дней тех светлых боле,
Как под каждым ей листком
Был готов и стол и дом.
— Дальше, — сказала халдейка.
Хрестоматия переходила с парты на парту. Мы. читали один за другим нравоучительную историю стрекозы, которая прыгала, прыгала и допрыгалась.
Мы читали покорно и выразительно: лишь Японец, когда очередь дошла до него, заартачился.
— Да что это?! — воскликнул он. — Что мы — маленькие, приготовишки какие-нибудь?
— А что? — покраснела халдейка. — Вы это знаете?
Она посопела своим толстым носом и перелистнула страницу.
— Читайте.
Растворил я окно, стало грустно невмочь,
Опустился пред ним на колени…
— Читать мы умеем, — сказал Японец. — И даже писать умеем. Вы нас, пожалуйста, с литературой познакомьте.
— «Растворил я окно» — тоже литература, — сказала халдейка.
— Плохая, — сказал Японец.
— Ты меня не учи, я не маленькая, — сказала великанша, вспыхнув, как девочка.
— Вы нам о новейших течениях в литературе расскажите! — воскликнул Японец. — Вот что!
— Не смей выражаться! — закричала халдейка.
— Как «выражаться»? — испугался Японец.
— Ты выразился, — ответила халдейка.
— Ребята! — воскликнул Японец. — Я выразился?
— Определенно нет!
— Нет! — закричали мы.
— Не выразился!..
— Выразился, выразился! — в гневе закричала страшная женщина. — Что это такое значит «течения»? Объясни, пожалуйста.
— Фу ты! — сказал Японец.
— Читайте, — сказала халдейка.
Купец забасил:
И в лицо мне дохнула весенняя ночь
Благовонным дыханьем сирени.
— Фу ты, — повторил Японец. — Ну расскажите нам про Маяковского, Федина, Блока…
— Не говори гадостей! — закричала мегера.
— Гадостей?!
— Да, да, гадостей. Что значит «блок»? Я не обязана знать вашего дурацкого воровского языка.
Японец встал, медленно подошел к двери и, отворив её, прокричал:
— Вон!
Халдейка выпучила глаза. Мы нежно, любовно смотрели на Японца. Это было так на него похоже. Он весь горел в своем антихалдейском гневе.
— Вон! — закричал Японец. — Вам место в бане, а не в советской школе. Вы — банщица, а не педагог.
Великанша встала и величественно пошла к дверям. В дверях она обернулась и почти без злобы, надменно проговорила:
— Увидим, кто из нас банщица.
Не увидели. Исчезла. Растворилась, как дым от фугасной бомбы.
И опять мы остались без русского языка. И снова мы одолевали Викниксора мольбами найти нам преподавателя.
Викниксор ворчал.
— Найдешь вам, — говорил он. — Ведь вы лучшего преподавателя, вы академика, мирового ученого в могилу вгоните.
— Не вгоним, — обещали мы. — Честное слово, не вгоним.
Мы обещали, что будем сидеть на уроках русского языка, как самые благонравные институтки, мы обещали никогда не бузить, не ругаться и не смеяться над новым преподавателем, даже если он окажется каким-нибудь необыкновенно смешным, даже если у него будет два носа, или хвост, или овечьи рога.
Ради русского языка и русской литературы мы готовы были идти на любые жертвы.
Викниксор поворчал, поворчал, но смилостивился, поискал и нашел нам преподавателя.
Это был очень хороший, знающий свое дело педагог. Степенный, седенький, в золотых очках, он и правда был похож на академика. Так «академиком» мы его и прозвали.
Он пробыл у нас полтора или два месяца и за это короткое время успел прочитать курс русской литературы восемнадцатого, девятнадцатого и начала двадцатого века. Мы радовались этой удачной находке, мы стойко держали слово, данное Викниксору, и вели себя на уроках Академика так, что нам и в самом деле могли позавидовать самые скромные институтки.
И вдруг случилось большое несчастье.
Такое несчастье могло случиться только в нашей стране, в Советском Союзе.
Однажды во время письменной работы, когда мы слегка разнервничались и расшумелись, Академик поднял голову от книги, которую читал, и сказал:
— Нельзя ли потише, господа.
Мы вздрогнули. Мы сразу даже и не поняли, что случилось.
Потом Горбушка, не выдержав, закричал:
— Господ нету! Не царское время…
— Действительно, — сказал Японец.
Мы с удивлением смотрели на Академика.
Академик смутился, привстал и поправил очки.
— Прошу прощения, — сказал он. — Это как-то нечаянно вырвалось. Честное слово. Извините, господа.
Мы не могли уже больше сдержать своего негодования. Позабыв обещание, данное Викниксору, мы стали орать, улюлюкать, топать, как бывало на уроках самого ненавистного халдея.
Академик заерзал на стуле и покраснел.
— Товарищи, — сказал он, — я — старый человек. Мне очень трудно отвыкнуть от старых бытовых выражений. Вы должны извинить меня.
После уроков, оставшись наедине, мы долго судачили: как нам быть?
— Ребята, — сказал Японец, — придется простить ему его старость и политическую косность. Иначе — простимся с литературой. Решайте.
— Ладно. Черт с ним, — решили мы.
Мы простили ему его старость и политическую косность. Мы терпеливо сносили, когда на уроках он проговаривался словом «господа». Мы только морщились. А он, спохватившись, всякий раз извинялся перед нами. И это выглядело очень жалко и гнусно, и наше уважение к Академику постепенно меркло.
Теперь мы вели себя на его уроках уже не так смирно. Академику приходилось туго. Но он терпел. В то время была большая безработица среди педагогов, и Академик не мог не дорожить службой в Шкиде, где, кроме жалованья, воспитатели получали богатый «дефективный» паек.
Он продолжал читать курс русской литературы. И мы по-прежнему жадно глотали все, что он рассказывал нам — о Чехове, о Толстом, о Горьком, Бальмонте, Блоке…
Но вот однажды, рассказывая нам о творчестве Льва Толстого, Академик сказал:
— Государь император с интересом следил за деятельностью Толстого.
— Какой «государь император»? — воскликнули мы.
— Государь Николай Александрович, — сказал Академик, — Николай Второй.
— Николай Кровавый? — сказал Японец, — или Николай Палкин? Выражайтесь точнее!
Академик опять покраснел.
— Товарищи, — начал он, — я — старый человек. Я не…
— Да, да! — закричал Японец. — Вы старый человек, Эдуард Константинович, а мы новые. Как видно, старые птицы не могут петь новых песен. Что ж делать! Адью! Нам придется расстаться.
— Что?! — попробовал возмутиться Академик. — Как вы сказали? Повторите!
Но «академический» тон ему не помог. Когда мы решали «вон» — это было свято. Академика сняли с работы административным путем по ходатайству нашего класса.
Мы проводили его — честное слово — с сожалением. Нам не хотелось расставаться с хорошим преподавателем. Ведь мы опять оставались без русского языка.
Он пришел в Шкид, когда все четыре класса сидели в большой школьной столовой за утренним чаем. Как только он в сопровождении Викниксора вошел в столовую, раздался хохот. Шкидцы не могли сдержать смеха при виде того тщедушного плешивого человечка в высоких охотничьих сапогах, в которых целиком скрывались его короткие ноги. В руках он держал пожелтевший от времени тощий портфель. Сам он тоже был пожелтевший, поношенный и прокуренный. Пока Викниксор успокаивал своих развеселившихся питомцев, малыш теребил жидкую козлиную бороденку и, кротко улыбаясь, бегал глазами по лицам ребят. Когда те немного успокоились, Викниксор, по привычке растягивая слова, сказал:
— Ребята, вот вам новый воспитатель и преподаватель анатомии — Митрофан Семенович Лесников. Познакомьтесь.
Он указал рукой на человечка в охотничьих сапогах. Тот кашлянул в руку, подергал бороденку и глуховатым голосом повторил:
— Эге… Митрофан Семенович Лесников…
Викниксор показал новому воспитателю его место за столом четвертого отделения. Халдей уселся. Улигане[3] с любопытством рассматривали его. Когда Викниксор ушел, вся столовая загудела как улей. Малыши вставали, чтобы посмотреть на бородатого лилипута. Дежурный воспитатель Сашкец не мог успокоить столовую.
— Тише! — кричал он, стуча кулаком по столу. — Тише!.. Да тише же!..
Кто-то из улиган сказал:
— Лесничек!
— Кляузная бородка! — закричал третьеклассник Турка. Ребята снова захохотали.
«Лесничек» сидел улыбаясь и по-прежнему теребил свою «кляузную бородку».
— Вы что, анатомию читать будете? — обратился к нему Японец.
Лесничек вздрогнул.
— Эге… Анатомию читать буду.
— А почему у вас борода кляузная? — спросил Янкель. Халдей застенчиво улыбнулся.
— Такая уж выросла, — сказал он.
Зазвенел звонок, объявляя о начале занятий. Шкидцы с шумом расходилась по классам.
Первым уроком в четвертом отделении шла древняя история.
Нудно тянулся урок. Июньское солнце и летний уличный шум, врываясь в окно класса, манили на улицу. Лица и спины улиган потели, глаза тупо уставились в одну точку. Уши, как дырявая сеть, подхватывали и тотчас же выпускали обратно обрывки фраз:
— И вот демагоги… Заняв Мемфис, афиняне… И вот Перикл нашел выход…
А. головы сверлила мысль:
«Выкупаться бы!»
О Лесничке уже забыли. Только Голый Барин, обрывая крылья украдкой пойманной мухе, сказал, обращаясь к соседу своему, Леньке Вандалу:
— Смешной какой новый халдей!.. Верно?
Вандал — скуластый, густобровый парнишка — хмуро ответил:
— Сам ты смешной… Человек, видно, хороший, этот новый, а изведут — уж чувствую.
— Почему же не пошутить с чумовым? — усмехнулся Барин, принимаясь за мушиные ноги.
Шутки начались на втором уроке. Когда Лесничек вошел в класс, снова раздались смешки. Воспитатель прошел к учительскому столу, положил на него свой затрепанный тощий портфель, и, откашлявшись, негромко сказал:
— Ну, здравствуйте!
— Наше вам с кисточкой! — крикнул Янкель. Остальные либо ничего не ответили, либо промычали нечленораздельное:
— Здрасти.
— Начнем урок, — сказал халдей, неловко усаживаясь на стуле. — Во-первых, я должен познакомить вас с моей системой преподавания. Никогда никого не принуждаю заниматься. Хочешь — учись, не хочешь — твое дело…
— Замечательная система! — воскликнул Японец.
Лесничек взглянул на Японца, в первый раз сделав серьезное лицо.
— Кроме того, я никого не наказываю, — сказал он. — Во всяком случае, я стараюсь избегать этого. Вы не маленькие приготовишки, которые раскаиваются лишь поставлены в угол, вы — взрослые люди.
Взрослые люди не очень внимательно слушали преподавателя.
Сливались в гул разговоры, смех; на передней парте Жвачный Адмирал выстукивал на зубариках «яблочко», на «Камчатке» два потомственных лодыря дулись в очко. А Лесничек рассказывал о своей системе. Рассказав, снова осветил лицо своей кроткой улыбкой и сказал:
— Ну, а что вы знаете по анатомии?
Класс молчал.
— Ну, хотя бы вы?
Лесничек посмотрел на Японца. Японец неохотно поднялся и в ожидании вопроса раскачивал крышку парты. Крышка скрипела.
— Что такое анатомия? Знаете? — спросил воспитатель.
Класс по привычке насторожился, ожидая ответа товарища.
— Анатомия, — ответил Японец, — это наука о человеческом теле, о разных его частях. Части вашего тела — сапоги, борода и лысина. Это и есть анатомия.
Класс дружно гоготал.
Халдей улыбнулся.
— Очень интересная теория. Сядьте.
Все были крайне удивлены. Он и в самом деле никого не наказывал.
Он вызвал Янкеля:
— Знаете ли вы, из чего состоит наше тело?
— Знаю, — ответил Янкель. — Но только смотря какое тело. Например, ваше тело состоит из мешка, наполненного…
Это было уж слишком. Такая дерзость у другого халдея не прошла бы даром. Однако Лесничек, не меняя выражения лица, перебил Янкеля и сказал:
— Сядьте, пожалуйста.
Потом вызвал следующего.
Один Ленька Вандал, когда до него дошла очередь, отговорился незнанием.
Возвращаясь после урока из библиотеки, где он обменял Кнута Гамсуна на Германа Банга, Ленька натолкнулся на зрелище, заставившее его остановиться.
По залу расхаживал новый воспитатель Лесничек, а по пятам за ним ходила орава малышей. Они толкали воспитателя, дергали его за края пиджака и недружным хором кричали:
Кляузная бородка,
Какая у вас походка!
Лесничек, старичок,
Одолжите пятачок!
Лесничек как будто и внимания на них не обращал. Он ходил, заложив руки за спину, и улыбался.
Ленька не выдержал и кинулся к малышам.
— Эй, вы, бужане! — закричал он. — Цыц по местам! Ну, что я вам сказал? Живо! — Ленька взял за плечи и толкнул к дверям двух-трех пацанов.
Остальные, поскуливая, разбежались.
Лесничек стоял и внимательно смотрел на Леньку. Внезапно Ленька смутился, улыбнулся и сказал:
— Вы со своей системой пропадете… Ей-богу…
Воспитатель не успел ответить. Мягко ступая тряпочными туфлями, Ленька направился к дверям. Он прошел в класс. Ребята сидели у открытого окна. Летний вечер отсветом зари ложился на их лица. Они о чем-то беседовали. Ленька прислушался.
— Побольше бы таких халдеев, — говорил Японец. — Это тебе не Косталмед[4] какой-нибудь.
— Да, — сказал Воробей, — не чета Костецу… Давеча я иду из уборной, а в зубах папироса… Вдруг навстречу кляузная бородка… И что вы думаете? Ничего. Взглянул, улыбнулся…
— Надо ему завтра бучу устроить, — сказал кто-то.
Ленька громко кашлянул.
— Ребята, — сказал он.
Все повернулись в его сторону. Его скулы не то от зари, не то от волнения розовели.
— Ребята, — повторил он, — чем вам не понравился Митрофан Семенович? Чего вы, скажите, пожалуйста, лезете к нему?
— Интересно! — воскликнул Японец.
— Скажите, какой заступник нашелся! — пробасил Купец. Ленька невесело усмехнулся.
— Человеческого обращения вы не понимаете, сволочи, — сказал он.
— Подумайте, — с ужимками пропел Янкель. — А тебе, мой дорогой, собственно, какое дело?
— А такое… — Ленька сделал шаг вперед. — Тогда я вам вот что скажу… Я не легавый, но… Я не позволю… никому не позволю измываться над Митрофан Семенычем. Кто полезет к нему — будет иметь дело со мной. Поняли?
Он хлопнул томиком Банга по подоконнику и прошел к своей парте. Ребята молчали… За окном звенели трамваи, шепеляво шипели шины авто.
— Исключительно оригинальная слама[5], — сказал Японец.
Все засмеялись.
— Кляузная слама, — добавил Янкель.
— Синьор Вандал, а где же ваш сламщик? — крикнул Воробей.
Ленька ничего не ответил. Его согнутая фигура в темном углу класса казалась застывшей.
Товарищи долго потешались над ним.
На другой день в одну из перемен Ленька поймал Лесничка на лестнице. Маленький халдей спускался в учительскую. На его сутулой спине красовалась нарисованная мелом рожа.
Ленька догнал его.
— Послушайте, — сказал он.
Лесничек остановился и посмотрел на воспитанника. На его лице промелькнула мина раздражения, которую он тотчас же сменил своей детской улыбкой.
— В чем дело?
Ленька не был разговорчив.
— У вас спина запачкана, — сказал он и принялся стирать мел.
— Ах, это, наверно, во втором классе… Ничего… Спасибо… Экие шалуны… — забормотал халдей.
— Так нельзя, — наставительно проговорил Вандал. — С вашей всепрощающей толстовской системой чахотку заработаешь.
— А что же мне делать?
— Ну, что? Что все делают. Где надо — наказывать, не спускать каждую выходку. А этих бужан я ужо взгрею, — добавил Ленька.
Халдей взял его за руку, крепко пожал.
— Вы — хороший мальчик, — сказал он. — Как вас зовут?
— Вандал, — ответил Ленька. — Я уже намекнул ребятам, что мы с вами друзья, и думаю, что теперь в нашем классе шутить с вами побоятся…
Он не ошибся. На следующем уроке анатомии в четвертом классе ребята сидели более или менее спокойно. Вандал был сильный парень, его боялись и уважали. Но малышей, при всем их трепете перед улиганами, трудно было утихомирить. Они не прекращали своих шуток над Лесничком. Лесничек, послушавшись сламщика, сделал попытку их наказывать. Но из этого ничего не вышло. Он сам зачеркнул свои записи в Летописи.
— Нет, не могу. Это идет вразрез с моей системой, — сказал он вечером Леньке.
Вандалу приходилось самому наказывать малышей. Он раздавал направо и налево щелчки, награждал густыми колобками, но чаще всего просто грозил.
Лесничек полюбил своего младшего товарища.
Однажды на прогулке в Екатерингофе он рассказал ему о себе.
— Я ведь не педагог по профессии, — улыбаясь, сказал он. — Я ботаник. В мирное время я служил в Петербурге в Ботаническом музее, заведовал тропическим отделом. Всю жизнь я провел с магнолиями и пальмами. Я ухаживал за ними, любил их. В девятнадцатом году они замерзли.
Он замолчал.
— Ну, а дальше? — спросил Ленька.
— В том же году я потерял жену и дочь… Обе умерли от тифа. Я тоже болел, но выздоровел. Решил сделаться воспитателем. Прочел немало книг по педагогике и вот… Оставьте покурить.
Ленька протянул воспитателю дымящийся окурок. Сплюнул и сказал:
— Да, шкидцы не магнолии.
Как-то раз в воскресенье Шкида отправилась на Канонерский остров[6]. После обеда забрали с собой мешки с провиантом, построились в пары и двинулись в путь.
В Торговом порту взяли у коменданта пропуск и переправились на лодках через канал. Потом долго шагали по узкой дамбе в самый конец острова, на свое излюбленное место.
Шкидцы рассыпались по кустам: искали землянику, собирали громадные букеты полевых роз, которые за ненадобностью сейчас же выбрасывали.
Ленька сидел со своим сламщиком на ступеньках разрушенной беседки. Разговаривали, курили. Потом товарищи позвали Леньку играть в лапту…
Незаметно выплыла над заливом луна.
На песчаном морском берегу зажгли костер.
Продрогшие от позднего и лишнего купанья, ребята толпились у костра. По очереди ходили собирать хворост. Когда пришла Ленькина очередь, он встал и, поднявшись на откос берега, отправился на другой край острова, на обросший густым кустарником берег морского канала.
Он собрал целую кучу хвороста и намеревался уже идти обратно, как вдруг услышал слабый вопль, за которым моментально последовал всплеск воды в канале. Тотчас же мимо Леньки промелькнули две темные фигуры. Ленька бросил собранный хворост и кинулся к каналу. С высоты обрывистого берега он увидел картину, заставившую его вздрогнуть. На гладкой поверхности воды, освещенной зеленоватой луной, барахтался человек. Течением его отнесло саженей на пять от берега. Ленька понял, что человек не умеет плавать, так как он часто и надолго с головой погружался в воду. В канале было очень глубоко, в нем боялись купаться даже самые отчаянные пловцы. Но раздумывать было некогда.
— Помогите! — что было сил закричал Ленька и кинулся головой вниз.
Вода проглотила его. Он камнем летел на дно, и прошло очень много секунд, пока ему удалось выбраться на поверхность. Утопавшего отнесло еще дальше от берега. Ленька поплыл к нему.
Разбрасываемые им брызги от лунного сияния казались искрами, слепили глаза; вода затягивала, кружила. Ленька плыл наугад, лишь изредка мелькало то тут, то там бесформенное тело утопавшего. Тогда Ленька менял направление и, напрягая последние силы, плыл.
Наконец он слышит барахтанье, слышит всплески. Он ныряет и схватывает под мышки извивающегося тяжелого человека. С этой ношей, тяжелой, как мешок с гирями, он плывет к берегу.
Далеко, далеко по берегу бегают люди, что-то кричат, откуда-то со стороны выплывает лодка.
Когда до берега остается не больше двух саженей, Ленька теряет сознание. Очнувшись, он видит, что лежит на полу в старой разрушенной беседке. Склонившись над ним, стоит Викниксор, вокруг толпятся ребята. Лица у всех испуганные, бледные. Ленька хочет о многом спросить, он подымает голову, но голова падает на деревянную ступеньку.
— Обоих вытащили? — шепчет он сухими губами.
— Да, — отвечает Викниксор, — Митрофан Семенович жив.
Ленька чувствует, как кровь бросается ему в лицо. Так вот кого он спас!
— Лесничек отогревается у костра, — говорит Японец. — Он ходил по берегу, любовался луной, поскользнулся и упал в воду. Вот чудак-то!
— Еонин, не забывайся, — строго говорит Викниксор.
Возвращались домой поздно. Шли медленно, усталые и голодные. Сламщики шли позади всех. Лесничек сжимал руку Вандала.
Луна скрылась за тучами, все окружающее потеряло очертания, кусты и деревья стали черными и мрачными. С запада дул колкий ветер.
— А ведь вас столкнули с берега, — сказал Ленька. — Я видел, как кто-то пробежал в глубь острова… Я допытаюсь, кто это сделал. Негодяи!
— А ну их, — попытался улыбнуться Лесничек. — Бросьте… Они, вероятно, пошутили…
После этого случая кляузная слама превратилась в самую настоящую крепкую дружбу. Сламщики не могли жить один без другого. Ленька ждал дня, когда Лесничек дежурил по школе. Тогда вечерами они просиживали до звонка в Белом зале, тихо беседуя о чем-либо.
После случая на Канонерском острове ребята стали уважать дружбу этих двух и даже, пожалуй, полюбили Лесничка. Во всяком случае, его перестали дразнить и преследовать. Но сам Лесничек тяготился своей воспитательской деятельностью. Часто вздыхал, вспоминая о тропических своих пальмах, замерзших в девятнадцатом году.
И вот однажды сказал Лесничек Леньке:
— Письмо я получил из Киева от товарища университетского. Зовет. Работа там в коммунальных оранжереях есть. Что ты скажешь на это, друг Леня?
Целую минуту не мог ответить Ленька. Закусил до крови губу. Покраснел. Побледнел. Опять покраснел. Наконец проглотил слезы и ответил:
— Поезжайте, конечно. Это большое счастье… Вы должны ехать…
В этот вечер не было на свете человека несчастнее Леньки Вандала. Это был последний день кляузной сламы.
В Шкиде все мечтали о комсомоле — и кипчаки, и волыняне, и бужане, и бузовики-улигане.
Часто улигане спрашивали президента своей республики Викниксора:
— Виктор Николаевич, почему у нас в школе нельзя организовать комсомол?! Объясните…
Президент хмурил брови и отвечал, растягивая слова:
— Очень просто… Наша школа дефективная, почти что с тюремным режимом, а в тюрьмах и дефективных детдомах ячейки комсомола организовывать не разрешается.
— Так мы же не бузим!
— Все равно… Пока полного исправления не достигнете, нельзя. Выйдете из школы, равноправными гражданами станете, — можете и в комсомол и в партию записаться.
Вздыхали граждане дефективной республики Шкид и мечтали о днях, когда станут равноправными гражданами другой республики — большой Республики Советов.
А пока занимались политическим самообразованием.
Читали Энгельса и Каутского, Ленина и Адама Смита.
Некоторое время все шло тихо.
Но вот однажды поднялась буря. Шкида выкинула лозунг:
— Даешь политграмоту!
Послали к Викниксору делегацию.
— Хотим политграмоту, как предмет преподавания, наряду с прочими — историей, географией и геометрией.
Викниксор почесал бровь и спросил:
— Очень хотите?
— Очень, Виктор Николаевич… И думаем, что это возможно.
— Возможно, да не просто, — сказал он.
— Вы уж нажмите там где требуется.
— Хорошо, — пообещал Викниксор, — нажму, подумаю и постараюсь устроить.
Тянулись дни, серые школьные будни. Осень лизала стекла окон дождевыми каплями, и вечерами в трубах печей ветер пел дикие и унылые песни…
В эти дни уставшие от лета и бузы шкидцы искали покоя в учебе, в долгих часах классных уроков и в книгах, толстых и тонких, что выдавала Марья Федоровна — библиотекарша — по вторникам и четвергам.
…А политграмота, обещанная Викниксором и не забытая шкидцами, знать о себе ничего не давала: молчал Викниксор, и мы не знали, хлопочет он или нет.
Но однажды пришла политграмота.
Она пришла в образе серого, заикающегося человечка. У человечка была бритая узкая голова, френчик синий с висящими нитками вместо пуговиц и на ногах желтые потрескавшиеся краги.
Человечек вошел к улиганам в класс и сказал заикаясь:
— Буду у вас читать п-политграмоту.
Дружным «ура» и ладошными всплесками встретила человечка в крагах Улигания. Долгожданная политграмота явилась.
Человечек назвался:
— Виссарион Венедиктович Богородицин.
Это рассмешило.
— Политграмота — и вдруг Богородицин!
— «Богородица»!
Стал человечек в крагах «Богородицей» с первого же урока в Шкиде.
Начал урок с расспросов:
— Что знаете?
Большинство молчало. Японец же, встав, сказал, шмыгнув носом:
— Порядочно.
— Что есть Рэсэфэсэрэ?
— Российская Социальная Федеративная Республика! — крикнул Воробей.
— Правда. Молодец, — похвалил, заикаясь, лектор.
Ребята засмеялись.
— А что есть Совет?
— Власть коммунистическая.
— Правда, — похвалил вторично халдей.
А Японец, уже переглянувшись с Кобчиком, шептал:
— Липа… Лектор паршивенький!..
Потом обратился к Богородице:
— Можно вам вопросы задавать? Такая система лучше, я думаю, будет.
— Правда. Задавайте.
Японец, подумав, спросил:
— Когда принята наша конституция?
Сжались брови на узком, лбу Богородицы, задумался он…
Сразу же поняли все, что «липа» он, что случайно попал в Шкиду и политграмоты сам не знает.
— Конституция? — переспросил он. — А разве вы не знаете?
— Знали бы, так не спрашивали.
— Конституция принята в 1871 году в Стокгольме.
Прыснул Япошка, прыснули за ним и многие другие.
— А когда Пятый съезд Советов был?
— Ну, уж это-то вы должны знать.
— Не знаем.
— В девятнадцатом году.
— А не в восемнадцатом?
Покраснел Богородица-политграмщик, опустил глаза.
— Знаете, так нечего спрашивать.
— А конституция не на Пятом съезде была принята?
Еще больше покраснел Богородица, съежился весь.
Потом выпрямился вдруг:
— Какая конституция?
— Эрэсэфэсэрская.
— Так бы и говорили. Я думал — вы не про эту конституцию говорите, а про первую, что в девятьсот пятом году…
Понятно стало, что Богородица не политграмота, что снова отходит от Шкиды заветная мечта. Стали бузить, вопросы задавать разные по политграмоте, издеваться.
— Что такое империализм?
— Не знаете? Всякий ребенок империализм знает. Это когда император.
— А кто такой Степан Халтурин?
— Генерал, сейчас за границей вместе с великим князем Николай Николаевичем.
До звонка потешались, улигане над Богородицей — человечком в желтых крагах, а когда вышел он под зюканье и хохот класса, загрустили.
— Дело — буза… Политграмота-то маргариновая оказалась.
— Да… Порадовались рано.
А вечером Викниксор, зайдя в класс, выслушивал ребят.
— Плох, говорите?
— Безнадежен, Виктор Николаевич.
— Слабы знания политические?
— Совсем нет.
Задумался Викниксор.
— Дело неважно.
— Где вы его только выкопали? — полюбопытствовал Ленька Пантелеев.
— В наробе… случайно. Спрашивал я там о политграмоте, — нет ли педагога на учете. А тут он, Богородицин этот, подходит: могу, говорит, политграмоту читать… Ну и взял на пробу.
— Пробу не выдержал, — ухмыльнулся Янкель.
— Да, — согласился завшколой. — Пробы не выдержал… Поищем другого.
Больше Богородица не читал в Шкиде политграмоту. Ушел он, не попрощавшись ни с кем; метнулся желтыми потрескавшимися крагами и исчез…
Может быть, сейчас он читает где-нибудь лекции по фарадизации или по прикладной космографии. А может быть, умер от голода, не найдя для себя подходящей профессии.
В табачном дыму расплывались силуэты людей.
Пулеметом стучал ремингтон, а ундервуд, как эхо, откликался в соседней комнате.
Кто-то звонким, картавящим на букве «л» голосом кричал кому-то:
— Товарищ, вы свушаете?.. Отдайте, пожавуйста, в комнату два. Товарищ…
А тот, другой, таким же веселым голосом отвечал издалека:
— Два? Спасибо…
В комсомольском райкоме работа кипела.
В табачном дыму мелькали силуэты людей. На стенах с ободранными гобеленами белели маленькие, написанные от руки плакатики:
Секретарь
Агитотдел
Клубкомиссия
Викниксор шел по плакатикам, хватаясь руками за стены, потонув в клубах дыма. Но все же отыскал плакатик с надписью
«Политпросвет».
Под плакатиком сидел человек в кожаной тужурке, с бритой головой, молодой и безусый.
— Меня, товарищ?
— Да, вас. Вы по политпросвету?
— Я. В чем дело?
— Видите ли… Я заведующий детдомом. У нас ребята — шестьдесят человек… хотят политграмоту. Не найдется ли у вас в комитете человечка такого — лектора?
Политпросветчик провел рукой по высокому гладкому лбу.
— Ячейка или коллектив у вас есть?
— Нет. В том-то и дело, что нет… У нас, надо вам сказать, школа тюремного, исправительного типа — для дефективных.
— Ага, понимаю… Беспризорные, стало быть, ребята с улицы…
— Да. Но все же хотят учиться.
— Минуточку.
Политпросветчик обернулся, снял телефонную трубку, нажал кнопку.
— Политшкола? Товарищ Федоров. Нет ли у вас человека инструктором в беспризорный детдом? Найдется? Что? Прекрасно…
Повесил трубку.
— Готово. Оставьте адрес. Завтра пришлем.
Пришел он в Шкиду вечером.
В классе улиган, погасив огонь, сидели все у топившейся печки, отсвет пламени прыгал по стенам и закоптелому после пожара потолку… Из печки жаром жгло щеки и колени сидевших.
Он вошел в класс, незаметно подошел к печке и спросил:
— Греетесь, товарищи?
Обернулись, увидели: человек молодой, невысокий, волосы назад зачесаны, в руках парусиновый портфель.
— Греемся.
— Так… А я к вам читать политграмоту пришел… Инструктором от райкома.
Не кричали «ура» теперь шкидцы, знали — обманчива бывает политграмота, по Богородице уверились…
— Садитесь, — сказал Янкель, освободив место на кривобоком табурете.
— Спасибо, — ответил инструктор. — Усядемся вместе.
Сел, погрел руки.
— Газеты читаете?
— Редко. Случайно попадет — прочтем, а выписывать — бюджет не позволяет.
— Все-таки в курсе дела хоть немножко? О четвертом съезде молодежи читали?
— Читали немного.
— Так. А о приглашении на Генуэзскую конференцию делегации от нашей республики?
— Читали.
— Ну, а как ваше мнение: стоит посылать?
Разговорился этак незаметно, разгорячились ребята, — отвечают, спорят, расспрашивают… Не заметили, как время ко сну подошло…
Уходя, инструктор сказал:
— Я у вас и воспитателем буду, заведующий попросил.
Вот теперь уж закричали «ура» улигане, искренне и дружно.
А потом уже в спальне, раздеваясь, делились впечатлениями:
— Вот это парень! Не Богородица, а настоящий политграмщик…
Мечта шкидская осуществилась, — политграмоту долгожданную получили.
Этот маленький человек пришел на урок в пальто, как будто предчувствовал, что является ненадолго.
Снял у дверей галоши и мило улыбнулся.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, — довольно приветливо ответили мы.
Он взобрался на кафедру, ласково и внимательно оглядел сквозь очки класс и тихо сказал:
— Вы знаете, кто я?
— Догадываемся, — ответили мы. В нашем классе давно уже не было преподавателей анатомии, биологии и русского языка, и вот мы наперебой стали высказывать свои предположения:
— Анатомик!
— Биолог!
— Русский!
— Я — графолог, — сказал человек.
Этого мы не ожидали.
— Это что же такое — «графолог»? — спросил Воробей.
— А вот что, — сказал человек: — я по почерку, по начертанию букв и прочих графических знаков определяю характер человека и его склонности.
— Здо́рово! — закричал Мамочка.
— А шпаги глотать вы умеете? — спросил Японец.
— Нет, не умею, — ответил человек. — Я — графолог. По почерку я узнаю людей злых и мягких. Я угадываю тех, кто склонен к путешествиям, и тех, кто не любит излишних движений и пертурбаций.
Мы радостно ржали.
— Фокусник! — заливался Янкель. — Ей-богу, фокусник!
— Хиромант! Гадалка! — визжал Японец.
Человек, все так же улыбаясь, порылся в карманах пальто и вытащил оттуда какой-то конверт.
Мы замерли.
— Вот, — сказал он, вытряхивая из конверта на кафедру кучу квадратных билетиков. — Я дам каждому из вас по такому билетику и попрошу написать какую-нибудь фразу. Кто что пожелает. Содержание, и смысл не имеют значения.
— Послушайте, — сказал Японец. — Зачем все это?
— Ага, — улыбнулся графолог, — вы любознательны, молодой человек, это похвально. Прежде чем приступить к воспитательской работе, я должен изучить аудиторию. Моя наука, графология, помогает мне в этом. Возьмите билетики, мальчики.
Мы кинулись на приступ кафедры и расхватали билетики нашарап. После этого быстро, как никогда, мы расселись по своим партам.
— Пишите, — сказал графолог.
— Что хочешь писать? — закричал Купец.
— Что угодно, — ответил графолог.
И мы постарались. В самом деле, что можно было ожидать от дефективных шкетов? Что, помуслив карандаши и поскоблив затылки, они напишут нежным, изящным почерком:
«Луна сияла в небесах»?
Или:
«Я люблю мою маму»?
Записки, поданные графологу, были сплошь непристойные. Вычурные ругательства не помещались на маленьких квадратиках. Специалисты по ругани делали переносы и дописывали слишком сложные предложения на оборотной стороне бумаги.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал графолог, собирая записки в груду. — Вы слишком прилежны. Все? — спросил.
— Все, — ответили мы.
Поправив очки, он начал читать. Уже на четвертой записке он так покраснел, что мы испугались. Так умеют краснеть только девочки и некоторые мальчики, которых часто дразнят и бьют. Взрослых людей мы не видели этаких.
Проглядев еще две-три записки, графолог поднял глаза.
Мы испугались.
— Ну вот, — сказал он. — Все это нужно, пожалуй, показать вашему директору. Он, мне думается, лучше сумеет определить ваши характеры и ваше поведение. Но вы не ошиблись, — вдруг улыбнулся он. — Я — фокусник.
— Видите эту груду бумажек? — сказал он. — Она есть!
Загадочно улыбаясь, он снова полез в карман и вытащил оттуда что-то.
Все больше и больше пугаясь, мы вытянули шеи, приподнялись над партами. Вытащи он из кармана змею или живого зайца, мы бы не испугались больше. Мы чувствовали себя как в цирке, где все невозможное возможно.
Но он вынул — спички.
Размашисто чиркнув, он подпалил бумагу.
Пламя скользнуло по белому вороху, потекло к потолку и проглотило наш страх.
— Теперь ее нет, — раздался голос графолога.
— Ур-ра-а-а! — закричали мы. — Ура! Ура!
Голубоватый дым рассеялся над кафедрой. Человек у дверей надевал галоши.
— До свиданья, — сказал, он и скрылся.
По-видимому, эту барышню долго и основательно пугали. Добрые люди наговорили ей ужасов про дефективных детей. Перед этим она прочитала не одну и не две книжки про беспризорников, которые сплошь убийцы и поджигатели, которые разъезжают по белому свету в собачьих ящиках, ночуют в каких-то котлах и разговаривают между собой исключительно на жаргоне.
Барышня подготовилась.
Пока Викниксор знакомил нас с нею вечером после ужина, мы насмешливо разглядывали это хрупкое, почти неживое существо. Когда же Викниксор вышел, со всех сторон посыпались замечания:
— Ну и кукла!
— Скелет!
— Херувимчик!
— Мисс Кис-Кис…
Барышня покраснела, потупилась, закомкала платочек и вдруг закричала:
— Ну, вы, шпана, не шебуршите!
От неожиданности мы смолкли.
Барышня сдвинула брови, подняла кулачок и сказала:
— Вы у меня побузите только. Я вам… Гопа канавская!..
— Что? — закричал Японец. — Как? Что такое?
Он вытаращил глаза, схватился за голову и закатился мелким, пронзительным смехом. Японец дал тон. За ним покатился в безудержном хохоте весь класс. Стены задрожали от этого смеха.
Барышня громко сказала:
— Вы так и знайте, меня на глот не возьмете. Я тоже фартовая.
Она усмехнулась, харкнула и сплюнула на пол. Молодецки пошатываясь, она зашагала по классу.
— Шухер, — сказала она, — хватит вам, наконец, филонить.
— Ты что лупетки выкатил? — обратилась она к Японцу.
Тот, не ответив, еще оглушительнее захрюкал.
— Послушай! Подхли сюда! — закричала она тогда.
Согнувшись от смеха, Японец выбрался из-за парты и прошел на середину класса. Мы придушили смех.
— Ты что гомозишь, скажи мне, пожалуйста? — обратилась воспитательница к Японцу.
— Ась? — переспросил Японец. — Что?
— Ты это вот видел? — сказала барышня и поднесла к самому носу Японца свой маленький смешной кулак.
— Это? — спросил Японец и, деланно изумившись, воскликнул: — Что это такое?
— Видел? — угрожающе повторила барышня.
— Ребята! — воскликнул Японец и вдруг цепко схватил руку несчастной барышни повыше кисти. — Ребята! Что это такое? По-моему, это — грецкий орех или китайское яблоко…
Мы выскочили из-за своих парт и обступили халдейку.
— Пусти! — закричала она, задергалась и сделала попытку вырваться. Но Японец крепко держал ее руку. — Пустите, мне больно. Мне больно руку…
Японец злорадно хихикал. Мы тоже смеялись и кричали наперебой:
— Лупетка!
— Ангел!
— Мадонна Канавская!
Барышня вдруг заплакала.
Японец разжал ее руку, и мы, замолчав, расступились.
Подергиваясь хрупким нежным тельцем, барышня вышла из класса.
Мы были уверены, что не увидим ее больше.
И вдруг на другой день, после ужина, она опять появилась в нашем классе.
— Здоро́во! — сказала она, улыбаясь. — Что зекаете? Охмуряетесь?
Снова посыпались невпопад блатные словечки. Снова несчастная барышня разыгрывала перед нами роль «фартовой девчонки», плевала на пол, подсвистывала, подмигивала и чуть ли не матерно ругалась.
Советы добрых людей не пропали даром. Барышня решила не поддаваться «на глот» и вести себя с дефективными по-дефективному. Сказать по правде, на нас уже действовала ее система, и мы вели себя несколько тише.
— В стирки лакшите? — спросила она.
— Лакшим, — ответили мы.
— Клево, — сказала она.
Мы не знали, что значит «лакшить в стирки».
— По-сецки поете? — спросила она.
— Поем, — ответили мы. И тоже не знали, что значит «по-сецки».
— И в печку мотаем, — сказал Японец. — И в ширму загибаем. И на халяву канаем.
— Ага! — сказала барышня. — Клево!
Она была необычайно довольна и счастлива, что сумела найти общий язык с необузданными беспризорниками. Она ходила по классу, как дрессировщик ходит по клетке с тиграми. Тигры сидели смирнехонько и ждали, что она будет делать дальше.
Дальше, на следующий вечер, она принесла какой-то коричневый ящичек и поставила его на стол.
— Давайте займемся делом, — сказала она.
— Клево! — ответили мы хором.
Барышня посвистала чего-то, потерла лоб, почесала затылок и спросила:
— Кто из вас умеет читать?
Мы не обиделись.
— Я немножко умею, — сказал Янкель.
— Прекрасно, — сказала воспитательница. — Канай ко мне.
Янкель подошел к учительскому столу. Халдейка открыла ящик и стала вынимать оттуда какие-то веревочки, карточки и деревянные кубики. На кубиках были оттиснуты буквы русского алфавита.
— Ты знаешь, какая это буква? — спросила барышня, взяв со стола кубик с буквою А.
— Знаю, — ответил Янкель. — Как же… Отлично знаю… Это Гы.
— Ну что ты, — поморщилась барышня. — Это А.
— Может быть, — сказал Янкель. — Извиняюсь, ошибся.
— А это какая? — спросила барышня, поднимая кубик с буквою Б.
— Это Гы, — сказал Янкель.
— Опять Гы. А ну-ка, подумай хорошенько.
— Гы, — сказал Янкель.
— Нет, это Б. А это какая?
— Дюра, — сказал Янкель.
Мы дружно захохотали.
Внезапно открылась дверь, и в класс вошел Викниксор. Как видно, он долго стоял у дверей и слушал.
— Товарищ Миронова, — сказал он. — Прошу вас собрать ваши вещи и пройти в канцелярию.
Барышня торопливо сложила свои веревочки, кубики и картонки в ящик и с ящиком под мышкой покинула класс.
Из школы сна навсегда исчезла.
Откуда-то стороной мы узнали, что в начале 1922 года она поступила в китайскую прачечную на должность конторщицы или счетовода.
Другая барышня оставила о себе более приятную память. Это была такая же хрупкая барышня, такое же ходячее растение, готовое улететь при первом порыве ветра, но почему-то с первого взгляда она полюбилась нам, и ее появление не вызвало смеха в классе.
— Как вас зовут? — спросили мы.
— Маруся, — ответила барышня, а потом, спохватившись, добавила: — Федоровна.
Так и осталось за ней: «Маруся Федоровна».
Она читала ботанику. Скучнейшую, ненавистную, презренную ботанику по учебнику Кайгородова. Черт ее знает, чем и как околдовала нас Маруся Федоровна. Буйные, непоседливые на других уроках, на уроках ботаники мы сидели смирнехонько и, что еще удивительнее, мы с интересом слушали всякие сказки про мотыльковые и губоцветные растения, вызубривали наизусть длиннейшие латинские названия и рисовали у себя в тетрадках лютики, пестики и усики.
Купец рисовал стеблевые усики дикого винограда! Было чему подивиться. При этом его никто не принуждал. Маруся Федоровна не умела не только настаивать, но и сердиться. Она смеялась, шутила, рассказывала всякую чепуху. И всякая чепуха приводила нас в восторг. В такой восторг приходили мы Первого мая, когда нам читали «амнистию» и выдавали по четверти плитки дешевого пищетрестовского шоколада. В такой восторг нас могла привести только жратва. А тут — пестики… Не будь мы шкидцами, мы поверили бы, что Маруся Федоровна — фея.
И вдруг она заболела.
Пришел Викниксор и сказал:
— Ребята, Мария Федоровна тяжело больна. У нее — рак желудка.
Она не приходила больше на урок с раскрашенными своими таблицами и с синим шарфом на плечах девочки. В наших тетрадках лютики и пестики остались недорисованными…
Японец и Янкель разузнали адрес и сходили проведать больную.
Она их с трудом узнала.
У нее исчезала память. Она забывала названия самых обыкновенных вещей.
— Мамочка, — обращалась она к старушке матери. — Дай мне, пожалуйста… ну, как это называется… такой кругленький… кружочек…
Мать не понимала. Суетилась. Шкидцы тоже не понимали и помогали суетиться. Маруся Федоровна плакала. Оказывалось потом, что ей понадобилось блюдечко.
Или она начинала говорить:
— Вот у нас в техникуме был сторож. Такой смешной-смешной. Его звали… не помню как. Он все рассказывал нам… все рассказывал…
Маруся Федоровна закрывала глаза.
— Не помню, — говорила она и опять плакала.
Маруся Федоровна очень страдала. Время от времени страшная боль начинала резать ее внутренности. Лицо ее искажалось, она закусывала губы, и, когда она разжимала их, на губах показывались капельки крови.
В минуты затишья она говорила:
— Мальчики… что вы так тихо сидите? Вам скучно сидеть? Скажите, сегодня тепло на улице?
— Тепло, — хрипели в один голос шкидцы.
— Солнышко? Да?
— Да.
— Это чу́дно!
Мать ходила по комнате в войлочных туфлях и все что-то передвигала: на столе, на комоде, на подоконниках.
— Мамочка, — говорила Маруся Федоровна, — ты бы угостила мальчиков… чем-нибудь.
Шкидцы упорно отказывались, когда старуха предлагала им чай или кофе с бутербродами, хотя при других обстоятельствах каждый из нас набросился бы на такую прекрасную жратву в любое время дня и ночи.
Японец и Янкель возвращались в Шкиду и сообщали нам безнадежные новости.
Мы мрачно переживали болезнь Маруси Федоровны. По-своему, грубо, но самым настоящим образом мы страдали эти долгие две недели.
Мы не стали тише. Наоборот, мы бузили ожесточеннее, чаще дрались и попадали в изолятор. На уроках мы яростнее преследовали нелюбимых педагогов. Мы выгнали из класса нового ботаника, несчастного старика в темных очках, как только он появился на пороге нашего класса.
Наконец пришел Викниксор и сообщил:
— Маруся Федоровна умерла.
Мы быстро, без всякого приказания встали, как будто в класс вошел самый строгий воспитатель или инспектор губоно.
Кобчик заплакал. Остальные стали сопеть и кусать губы.
Викниксор отпустил нас на похороны. Мы отправились всем классом.
Это было осенью, в дождливый день.
Марусю Федоровну хоронили по-старому, по-церковному. Перед гробом шел маленький мальчик с серебряной иконкой в руках. Мать и другие родственники шли за колесами катафалка, плакали и стучали каблуками, а мы — босоногие шкеты — шли позади всех и несли огромный металлический венок, украденный нами ночью на Волховом кладбище с могилы генерал-лейтенанта Круглова.
Он вошел в канцелярию, снял поблекшую от времени фетровую шляпу, поправил завязанный на шее бантом шарф и отрекомендовался:
— Сергей Петрович Айвазовский, — племянник своего дяди, Айвазовского — того самого, что «Девятый вал» написал и вообще.
Пришел просить места. Долгая безработица истрепала нервы, измучила голодом, холодом и тоской безделья… Айвазовский решил обратиться в дефективный детдом.
Викниксор просмотрел рекомендацию губоно и, просматривая, мельком оглядел Айвазовского.
Был он довольно высокого роста, широк в плечах, а гордое с поднятым носом лицо заставляло предполагать твердый и сильный характер.
— Хорошо, — сказал Викниксор, просмотрев бумаги. — Я приму вас штатным воспитателем, но, кроме того, нам нужен преподаватель рисования… Вы могли бы?
— Я племянник Айвазовского, — с гордостью ответил тот, — а, кроме того, я окончил Академию художеств. Я…
— Прекрасно, — оборвал завшколой. — Вы зачислены в штат. Завтра вы дежурите с двух часов дня… Надеюсь, вы сумеете подойти к воспитанникам.
— О! — воскликнул Айвазовский. — Это я сумею сделать… У меня есть опыт… Я…
Он не добавил, как хотел, «племянник Айвазовского», потому что в коридоре затрещал звонок, возвещая о конце урока, и канцелярия заполнилась педагогами и воспитателями.
Айвазовский помял шляпу, посмотрел на разговорившегося с другим Викниксора, хотел было протянуть руку, потом раздумал и, сказав: «До завтра», вышел из канцелярии, поблескивая золоченым пенсне на задранном вверх носу.
На другой день, после уроков, в класс четвертого отделения вошел Викниксор в сопровождении Айвазовского.
Воспитанники встали.
— Ребята, — сказал Викниксор, — вот ваш новый воспитатель… Художник. Очень хороший человек. Надеюсь, что сойдетесь с ним…
Когда Викниксор вышел из класса, ребята обступили, нового воспитателя.
Тот, в свою очередь, сжав под мышкой портфель, рассматривал через пенсне своих новых питомцев. В классе он почему-то сразу возбудил смешливое настроение.
— Как имя твое, о пришелец, новый воин из стана халдеев? — притворно-торжественным тоном вопросил Японец.
— Меня зовут Сергей Петрович, — ответил воспитатель, — а фамилия моя Айвазовский.
— Айвазовский?! — раздались возгласы. — Не художник ли?
— Да, художник, — вскинув голову, ответил халдей. — Я племянник своего дяди Айвазовского, который написал «Девятый вал» и другие картины.
— Здо́рово! — воскликнул Янкель.
Ребята еще плотнее обступили нового воспитателя.
Тот уселся за пустую парту и положил перед собою портфель.
— А что вы делаете? — спросил он. — Чем занимаетесь в свободное время?
— Халдеев бьем, — пробасил Купец[7].
— Что? — переспросил Айвазовский.
— Халдеев бьем, — повторил Офенбах. — Бузим, в очко дуемся…
— Да-а, — протянул Айвазовский, не понявший сказанного Купцом. — А я, — сказал он, — иначе с вами занятия поведу. У меня своя система воспитания.
— Какая же у вас система? — спросил кто-то.
— Может, расскажете, — попросил Янкель, присаживаясь рядом с художником.
— У меня система следующая: я сам провожу с воспитанниками часы их досуга, читаю им вслух, играю…
В толпе ребят кто-то хихикнул.
— Интересно, — сказал Янкель. — Что ж, вы сегодня и приступите к воспитательской работе?
— Да, я думаю.
«Племянник своего дяди» порылся в портфеле и вытащил какую-то книжку.
— Я прочту вам сейчас интересную вещь, — сказал он. — Я хорошо читаю: кончил, между прочим, декламационные курсы…
— Валите, читайте, — перебил Ленька Пантелеев. Айвазовский положил книгу на стол.
— Это что? — спросил Япошка и, взглянув на заглавие, громко расхохотался.
— «Крокодил», Корнея Чуковского, — прочел он. — Ловко!
Класс задрожал от смеха.
Воспитатель недоумевающе оглядел смеющихся и спросил:
— Вы чего смеетесь? Это очень интересная книга.
— Ладно, читайте! — снова закричал Пантелеев.
Айвазовский встал, поставил ногу на скамейку парты и, закинув голову, начал:
Жил да был крокодил,
Он по Невскому ходил,
Папиросы курил,
По-турецки говорил…
Кр-ро-кодил,
Кр-р-ро-кодил
Крр-рокодилович…
Читал он эти детские юмористические стихи с таким пафосом, так ревел, произнося слово «крокодил», что слушать без смеха было нельзя. Ребята заливались.
Айвазовский обиженно захлопнул книгу.
— Что смешного? — сказал он. — Вы глупые мальчишки и не понимаете поэзии.
— Вали, читай! — кричали ребята. — Читайте, Сергей Петрович!
Похмурившись немного, воспитатель перевернул страницу и продолжал чтение. Каждый раз, как он декламировал: «Кр-ро-кодил, кр-р-ро-кодил крр-рокодилович», стекла в классе дрожали от неудержимого, буйного, истерического смеха.
Когда он кончил, Японец вскочил на парту и произнес:
— Внимание! Традиции и обычаи Улиганской республики в частности и всей Шкиды в целом требуют, чтобы каждому новому шкидцу или халдею давалась кличка. Настоящий новоиспеченный халдей не является исключением и ждет своего боевого крещения. Думаю, что имя Крокодил больше всего подойдет к нему.
— Браво! — закричали ребята и наградили Япошку аплодисментами.
Потом каждый счел долгом подойти к Айвазовскому, похлопать его по плечу и сказать:
— Поздравляю, Крокодил Крокодилович.
Воспитатель сидел, растерянно разглядывая облепившие его лица. Он не знал, что делать, или же просто не сумел проявить свой прекрасный воспитательский опыт.
Так началась педагогическая карьера Крокодила Крокодиловича Айвазовского. С первых же дней он потерял у воспитанников авторитет…
— Барахло, — сказали шкидцы.
Первый урок рисования состоялся на другой день в четвертом отделении. Крокодил вошел в класс и, пройдя к учительскому столу, поставил на него карельской березы ящичек с карандашами и вылитый из гипса «усеченный конус».
При его входе встало человек пять, остальные ребята решили испытать отношение нового педагога к дисциплине и остались сидеть. Крокодил никому замечания не сделал, а, выложив из ящичка груду разнокалиберных карандашных огрызков, сказал:
— Возьмите себе по карандашу.
Каждый подошел к столу и выбрал огрызок подлиннее и получше. На столе осталось еще штук двадцать пять карандашей.
Япошка, страдавший какой-то чувственной любовью к предметам канцелярского обихода — карандашам, перьям, бумаге, — подмигнул Янкелю и, вздохнув, шепнул:
— Смачно. А?
— Д-да, — поддакнул Янкель, жадно оглядев карандашную груду.
— Приготовьте бумагу, — скомандовал преподаватель.
— Новое дело, — возмутился Воробей, — что, мы свою бумагу будем портить, что ли?
— Факт, — поддержал Пантелеев, — тащите из халдейской, там этого добра имеется.
— Верно? — опросил Крокодил. — У вас такой порядок?
— А то как же иначе?
Крокодил пошел в канцелярию.
Как только захлопнулась дверь, Япошка, Янкель, а за ними и все остальные ринулись к столу.
Через секунду от карандашной груды на столе осталась жалкая кучка в пять-шесть самых плохих, рвущих бумагу карандашей.
Возвратившись с бумагой, Крокодил не заметил расхищения. Он роздал бумагу и, поставив на верх классной доски усеченный конус, предложил воспитанникам нарисовать его.
Имевшие склонность к изобразительным искусствам принялись рисовать, а остальные, вынув из парт книжки, углубились в чтение.
Книги читали самые разнохарактерные.
Янкель мысленно перенесся в Нью-Йорк и там на Бруклинском мосту вместе с «гениальным сыщиком Нат Пинкертоном» сбрасывал в воды Гудзонова пролива двенадцатого по счету преступника.
Японец переходил от аграрной революции к перманентной и, не соглашаясь с Каутским, по привычке даже в уме пошмыгивал носом…
Пантелеев сочувственно вздыхал, ощущая острую жалость к обманутой любовником «Бедой Лизе».
Тихиков дрался в горячей схватке на стороне отважных мушкетеров.
А Джапаридзе, в компании монахов-доминиканцев и веселых женщин, пьянствовал на потрепанных страницах Декамерона.
Класс разъехался, в разные части света: кто к индейцам в прерии, кто на Северный полюс. Звонка не услышал никто, и к настоящей жизни из мира грез призвал ребят лишь возглас Крокодила:
— А где же карандаши?
Никто не ответил.
— Где же карандаши! — повторил педагог.
Опять никто не ответил. Воспитанники разбрелись по классу и не обращали внимания на воспитателя.
— Отдайте же карандаши! — с ноткой отчаяния в голосе уже прокричал Крокодил.
— Пошел ты! — пробасил Купец. — Зеваешь, когда не надо.
Ребята рассмеялись.
— Не зевай, Крокодил Крокодилович, — сказал Сашка Пыльников и хлопнул воспитателя по плечу.
— Ах так! — закричал Крокодил. — Так я вам замечание запишу в Летопись[8]. Мне Виктор Николаевич сказал: будут шалить — записывайте.
— Ни черта, — возразил Ленька Пантелеев. — Всех не перепишете.
— Нет, перепишу, — ответил уже дрожавший от негодования Крокодил. — Я вам коллективное замечание напишу… Колл-л-ективное замечание, — повторил он и, осененный этой мыслью, сорвался с места и, схватив усеченный конус и пустой ящичек, выбежал из класса.
«Коллективное замечание» он действительно записал:
«Воспитанники IV отделения похитили у преподавателя карандаши и отказались их возвратить, несмотря на требование учителя».
Викниксор заставил класс возвратить карандашные огрызки и оставил все отделение на два дня без прогулок.
Класс озлобился.
— Ябеда несчастный! — кричал Японец в набитой до отказа верхней уборной.
— Ябеда! Фискал! Крокодил гадов!
— Покрыть его!.. — предложил кто-то.
— Втемную!
— Отучить фискалить!
Решили — крыть.
Вечером, когда Айвазовский вошел в класс, ему на голову набросили чье-то пальто, кто-то погасил электричество, затем раздался клич:
— Бей!..
И с каждой парты на голову несчастного халдея полетели тяжеловесные книжные тома.
Кто-то загнул по спине Айвазовского поленом. Он закричал жалобно и скрипуче:
— Ай! Больно!
— Хватит! — крикнул Японец.
Зажгли свет. Крокодил сидел за партой, склонив голову на руки… Со спины у него сползло старое, рваное приютское пальто.
Злоба сразу прошла — стало жалко плачущего, избитого халдея.
— Хватит, — повторил Япошка, хотя уже никто не думал продолжать избиение.
Айвазовский поднял голову. Лицо сорокалетнего мужчины было мокро от слез. Жалость прошла — стало противно.
— Тьфу! — плюнул Купец. — Как баба какая-то ревет. А еще халдей… У нас Бебе, и тот не заплакал бы… Таких только бить и надо.
Айвазовский жалобно улыбнулся и сказал:
— Ладно, пустяки.
Стало еще жалостнее… Стало стыдно за происшедшее…
— Вы нас простите, Сергей Петрович, — хмуро сказал Японец. — Запишите нам коллективное замечание для формы, а как человек простите.
— Ладно, — повторил Крокодил. — Я вас прощаю и записывать никого не буду.
— Вот это человек, — сказал Пантелеев. — Бьют его, а он прощает. Прямо толстовец какой-то, а не халдей.
Айвазовский встал.
— Ну, я пойду…
Дойдя до дверей и открыв их, он вдруг круто обернулся и, побагровев всем лицом, закричал:
— Я вам покажу, дьяволы!.. Я вам!.. Сгною! — проревел он и выбежал из класса.
Поведение Айвазовского возбуждало всеобщую злобу. Случай с «христианским прощением» нашел отклик: Крокодила покрыли и в третьем отделении.
Кипчаки избили его основательно и, когда он попытался разыграть и у них умилительную сцену «всеобщего прощения», добавили еще и «на орехи». Били не книгами, а гимнастическими палками и даже кочергой. На оба отделения сыпались замечания, все воспитанники этих отделений сидели в четвертом и пятом разрядах.
В ответ на усиление наказаний разгоралась и большая буза… Крокодил не успевал отхаживать синяки.
В Летописи тех дней попадались записи такого рода:
«Еонин и Королев не давали воспитанникам старшей группы покоя, в продолжение нескольких часов кричали, смеялись, разговаривали, всячески ругали воспитателя, называя его всевозможными эпитетами, особенно Королев, который подходил к койке воспитателя, стараясь его ударить, придавить и т. п.».
Или:
«Пантелеев в спальне говорил Еонину, спрашивая у него: «Дай мне сапог, я хочу ударить им в воспитателя».
Или:
«Кто-то из воспитанников бросил сапогом в воспитателя при общем и единодушном одобрении учеников старшей и третьей группы».
Обилие замечаний в Летописи заставило задуматься педагогический совет школы, в частности, и самого Викниксора. Нужно было найти что-нибудь, что бы отвлекло воспитанников от бузы и помогло им выйти из бесконечного пятого разряда.
И Викниксор придумал.
Однажды за ужином он заявил:
— Ребята… До сих пор у нас были только плохие замечания… Сейчас мы вводим и хорошие замечания… Каждый ваш хороший поступок будет записываться в Летопись. Плюс на минус равняется нулю… Хорошее замечание уничтожает плохое.
Шкида радовалась, но недолго.
Вскоре оказалось, что хороший поступок — определение неясное.
В тот же день Офенбах, полгода не бравший в руки учебника географии, вызубрил наизусть восемнадцать страниц «Европейской России»…
Хорошего замечания он, однако, не получил, так как оказалось, что учить уроки — вещь хорошая, но не выдающаяся, — учиться и без замечаний надо. Все упали духом, а Офенбах, не имея сил простить себе сделанной глупости, со злобы избил Крокодила.
Тогда Викниксор нашел выход:
— Хорошим замечанием, — сказал он, — будет считаться всякая добровольная работа по самообслуживанию — мытье и подметание полов, колка дров и прочее.
Шкида взялась за швабры, пилы и мокрые тряпки, принялась «заколачивать» хорошие замечания.
Воспитатели записывали замечания часто без проверки. Это навело хитроумного и изобретательного Янкеля на идею.
Однажды он подошел к Крокодилу и сказал:
— Запишите мне замечание — я уборную вымыл.
Айвазовский тотчас же сходил в канцелярию и записал:
«Черных добровольно вымыл уборную».
Янкелю это понравилось. Через полчаса он опять подошел к Крокодилу.
— Запишите: я верхний зал подмел.
Крокодил недоверчиво посмотрел на воспитанника, но все-таки пошел записывать. Янкель, обремененный десятком плохих замечаний, обнаглел:
— Я и нижний зал подмел! — крикнул он вслед уходящему Айвазовскому. — Запишите отдельно.
Монополизировать изобретение Янкеля не удалось… Скоро вся Шкида насела на Крокодила. В день он записывал до пятидесяти штук «хороших замечаний».
Шкида выбралась из пятого разряда и уже подумывала пробираться к первому, когда Викниксор, заметив злоупотребления с Крокодилом, запретил последнему записывать кому-либо «плюсные» замечания.
К этому времени относится и появление «индульгенций». Вечно избиваемый, оплеванный Крокодил дошел до последней степени падения. Когда его избивали, он просил, умолял, чтобы его не били, извинялся.
— Извиняюсь, — говорил он воспитаннику, который из юмористических побуждений наступал ему на ногу.
Держал он себя кротко и плохие замечания записывал лишь в крайних случаях.
Тогда Японец придумал следующую вещь.
— Мы знаем, — сказал он, — что вам записывать плохие замечания велит Викниксор, иначе бы вы не стали халдейничать, побоялись.
— Да, я принужден записывать, — согласился Айвазовский.
— А поэтому, — заявил Япошка, — я предлагаю следующее: за каждое ваше замечание вы будете выдавать нам бумажку, индульгенцию, предъявитель которой может вас в любой момент избить без всякого с вашей стороны противоречия.
Не смевший пикнуть в присутствии Купца Крокодил беспрекословно согласился.
Каждый раз, записав замечание, он выдавал записанному им воспитаннику бумажку такого содержания:
«Индульгенция
Предъявитель сего имеет право избить меня в любой день и час, когда я свободен и не в канцелярии.
Текст и форму «индульгенции» составил Японец. Он же первый получил индульгенцию, но избивать Крокодила не стал и бумажку спрятал.
Айвазовский вошел в класс.
— К вам дело, — заявил Японец.
— Какое дело? — спросил Крокодил, усаживаясь на свое место.
Японец подошел к нему, вынул из кармана пачку бумажек и сосчитав их, положил на стол.
— Двадцать восемь штук, сэр, — сказал он.
— Это что? — прошептал Крокодил, побледнев.
— Индульгенции, милый друг, индульгенции, — ответил Японец. — Ну-ка, подставляй спину.
Педагог не сказал ни слова, с тоской посмотрел на Купца и нагнул спину. Под дружный хохот класса Японец отстегал двадцать восемь ударов.
За ним вышел Цыган.
— У меня меньше, — сказал он, — двадцать шесть штучек только.
Он отхлопал свои двадцать шесть ударов.
Потом вышел Купец. При виде его Крокодил задрожал.
— Ну, — пробасил Купец, — нагинайся.
Он ударил кулаком по спине несчастного халдея.
Крокодил взмолился:
— Не так сильно. Больно ведь!
Все сгрудились около стола… Офенбах замахивался в восьмой раз, когда возглас у дверей заставил ребят обернуться:
— Довольно!..
У стены стоял Викниксор. Он стоял уже больше минуты и с изумлением смотрел на творящееся.
— Довольно, — повторил он, — сядьте на места.
Потом, взглянув на оправлявшего пальто Крокодила, он сказал:
— Вы мне нужны, на минутку…
Айвазовский встал и вышел за Викниксором из класса.
Больше Шкида его не видела.
Запомнился нам еще один преподаватель рисования, Василий Петрович Сапожников.
Длинноволосый, похожий на дьякона, он почти целый месяц пробыл в республике Шкид и не получил от нас никакого прозвища. Лишь в последние дни дефективные граждане наградили Василия Петровича по заслугам. Досталось ему и от нас, и от младших ребят, и от самого Викниксора.
Пребывание Василия Петровича в школе такое продолжительное время могло бы показаться загадочным. Однако загадка не хитрая. К рисованию и мы и Викниксор относились без особого пыла, нам этот тихий преподаватель нисколько не мешал, а Викниксор, вероятно, думал, что все в порядке.
Василий Петрович приходил по вторникам и субботам в класс, здоровался, если была охота, а не то просто садился на свое место и говорил:
— Ну, дорогие друзья, приступайте к занятиям.
Сидел он, откинувшись, полузакрыв глаза и почти не двигаясь. Изредка, словно очнувшись, он говорил:
— Рисуйте. Рисуйте.
— Что же нам рисовать? — спрашивали мы.
— Что хотите. Рисуйте зверей, насекомых, бабочек, травоядных.
Рисовать травоядных мы не умели и предпочитали писать стишки, дуться в очко, читать или рассказывать вполголоса анекдоты. Василий Петрович настойчивым не был и никогда нас не контролировал.
И вдруг в конце месяца он заявил:
— Устроим экзамен.
Особого переполоха это заявление не вызвало. Однако мы были порядочно удивлены, когда Василий Петрович собственноручно принес из канцелярии стопку бумаги, карандаши и резинки и, распределив все это по партам, внушительно объявил:
— Рисуйте!
— Что рисовать? — удивился кто-то. — Травоядных?
— Нет, — сказал Василий Петрович, — рисуйте меня.
— Да что вы! — воскликнул Японец, принимая слова Василия Петровича в шутку. — Да где нам! Да разве мы смеем!.. Разве мы можем!
— Молчать! — закричал вдруг Василий Петрович. — За месяц вы вполне могли научиться рисовать. Прошу у меня без шуток.
Он шумно придвинул к доске учительский стул и сел, закинув львиную гриву.
Некоторые из нас, обладавшие хоть какими-нибудь талантами в рисовании, постарались вывести греческий профиль Василия Петровича. Другие с грехом пополам, кое-как нарисовали нос, волосы и уши. А бедняга Японец, не умевший нарисовать даже домик с трубой, из которой клубится дым, пыхтел, пыхтел и начертил, наконец, какую-то картофелину — лицо, сбоку картофелину поменьше — нос и две непохожие одна на другую клюквины — глаза. По странной, как говорится, прихоти случая в этом натюрморте легко можно было узнать Василия Петровича.
Пришло время сдавать работы. Василий Петрович неторопливо собрал их в стопочку и стал проверять.
С одобрением он проглядел рисунки Янкеля, Воробья и Дзе. Усмехаясь и покачивая головой, перелистывал несколько неудачных рисунков и вдруг остановился на работе Японца.
Лицо его под звериной гривой побагровело.
— Георгий Еонин! — воскликнул он. — Это ваша работа?
— Моя, — ответил Японец без особой гордости.
— Прекрасно, — сказал халдей. — Вы будете записаны в Летопись.
— За что? — закричал Японец.
Халдей не ответил, откинулся на спинку стула и, полузакрыв глаза, окаменел. Постепенно багровая краска его лица перешла в фиолетовую, потом в бледно-розовую, и, наконец, Василий Петрович успокоился. Успокоились и мы.
Прошло пятнадцать минут, прозвенел звонок, и мы уже забыли о странном обещании Василия Петровича. Но не забыл Японец. Недаром он так горячо ненавидел халдеев. Недаром он разрабатывал целую философскую теорию «о коварстве халдейском».
«Коварство халдеев коварству змеи подобно, —
писал он однажды в своем журнале «Вперед». —
Есть змеи безвредные, подобно ужу, но нет халдея беззлобного и честного. Поверю охотно, что удав подружился с ягненком, что волки и овцы пасутся в одной Аркадии, но никогда не поверю, чтобы живой халдей жил в мире с живым шкидцем».
И теперь он долго надоедал нам своим ворчанием.
— Запишет, подлец, — говорил он, угрюмо шмыгая носом. — Ей-богу, запишет. Головой ручаюсь, запишет.
— Да брось ты, — сказал Воробей. — Василий Петрович и — вдруг запишет. Мало ли что сгоряча сказал.
— Ясно, что сгоряча!
— Василий Петрович не запишет, — сказал Янкель.
— Василий Петрович добрый, — сказал Горбушка, — он мне четыре с минусом поставил.
Мы даже не утешали Японца. Настолько нелепыми нам казались его опасения.
Но он не успокоился. Как только выдался удобный случай, он проник в канцелярию и отыскал Летопись. Вернулся он оттуда красный и возбужденный.
— Добрый?!! — закричал он страшным, плаксивым голосом. — Добрый? Не запишет? Кто сказал: «Не запишет»?
— А что такое? — полюбопытствовали мы.
— Подите посмотрите, — невесело усмехнулся Японец.
Всем классом мы отправились в канцелярию.
Толстая Летопись лежала на столе, раскрытая на чистой, только что начатой странице. Наверху, на самом видном месте, красовалось свежее, еще не просохшее замечание:
«Воспитанник Еонин во время урока намалевал отвратительную карикатуру на своего наставника».
От неожиданности мы не могли говорить.
— Черт! — вырвалось, наконец, у Цыгана. — Ну и тихоня!
— Ну и подлюга! — сказал Джапаридзе.
— Ну и гад! — сказал Янкель.
Японец стоял у дверей и с грустным, страдальческим видом разглядывал грязные ногти.
— Что же это такое, дорогие товарищи? — сказал он, чуть не плача. — Разве есть такие законы, чтобы честного человека записывали только за то, что он рисовать не умеет?
— Нет! — закричали мы.
— Нету!
— Нет такого закона!
— Разве это возможно? — продолжал Японец. — Четырнадцатого классное собрание, и мне определенно опять в пятом разряде сидеть.
— Нет! — закричали мы. — Невозможно! Не будешь в пятом разряде сидеть.
Пришел бородач Косталмед и грозными окриками погнал нас из канцелярии.
Собравшись у себя в классе, мы долго и бурно совещались — что делать?
И выработали план борьбы.
Во вторник, двенадцатого числа, Василий Петрович в обычное время пришел на урок в класс. Он не заметил, что в классе, несмотря на весеннее время, топится печка и пахнет столярным клеем.
— Здравствуйте, друзья мои, — сказал он, улыбаясь и встряхивая гривой. Никто не ответил на его приветствие.
Улыбаясь, он сел на свое обычное место у классной доски.
— Приступите к занятиям.
Потом он откинулся на спинку стула, зажмурился и застыл.
Воробей шепотом скомандовал:
— Начинай!
Нагнувшись над партами, мы тихо и нежно завыли:
— У-у-у-у…
Василий Петрович не дрогнул.
— У-у-у-у-у! — загудел Купец.
Японец завыл еще громче.
Гудение нарастало. Как будто откуда-то издалека, из Белого зала, через коридор и столовую летела в четвертое отделение огромная туча пчел.
Василий Петрович не двигался.
— А-а-а! — заголосил Японец.
— Э-э-э-э! — заверещал Мамочка.
— О-го-го! — загоготал Джапаридзе.
— Му-у-у! — мычал и гудел весь класс. Теперь казалось, что уже не пчелы, а стадо диких зверей — леопарды, львы, тигры, волки, шакалы — с топотом ворвалось в класс, чтобы сожрать Василия Петровича.
Внезапно Василий Петрович открыл глаза и спросил:
— Да! Что-нибудь случилось?
На мгновение мы смолкли, а потом еще громче, еще дружней завыли, зафыркали, заулюлюкали.
Василий Петрович широко раскрыл глаза и продолжал улыбаться. Пущенный кем-то с Камчатки мокрый комок промокательной бумаги смачно шлепнул ему в переносицу. Василий Петрович вздрогнул и перестал улыбаться. Второй комок мазнул его по губе. Василий Петрович вскочил. И тотчас сел снова.
Колченогий венский стул, добротно смазанный по спине и по сиденью столярным клеем, держал его за подол широкой толстовки.
Наш хохот оглушил Василия Петровича.
Он съежился, зажмурился и плотно прижался к спинке коварного стула. Целая батарея орудий начала палить в него клякспапирными бомбами. Он не успевал вздрагивать.
Огромная бомба, пущенная Купцом, ударила его в кончик носа. Нос задрожал и на глазах у нас посинел и распух. Несколько бомб застряло в звериной гриве. Василий Петрович сидел, похожий на даму, которая перед сном заплетает бумажками волосы.
Вдруг Василий Петрович снова вскочил и в бешенстве стал отдирать от себя стул. Он рычал, подпрыгивал и трясся, как боевой конь, раненный осколком снаряда. Он отбивался от стула локтями, и, когда тот чуть-чуть разжал свои объятия, Василий Петрович закружился, выделывая невероятные па, и стул закружился вместе с ним.
Продолжая орать и смеяться, мы все-таки немного пригнулись и съежились. Мы боялись, что стул, разлетевшись, снесет нам головы. И правда, выпустив Василия Петровича и отхватив порядочный кусок толстовки, стул пролетел над нашими головами и ударился где-то около печки. Дверцы печки раскрылись, и искры посыпались на пол. Василий Петрович стоял у стены, широко дыша и облизывая губы.
Потом он потрогал распухший нос, прошипел: «Мерзавцы», — и большими шагами вышел из класса.
Сразу наступила тишина.
— Записывать пошел, — похоронным голосом сказал Янкель.
— И пусть, — проворчал Японец. — Ха-ха!.. Нашел, чем напугать.
— Тебе хорошо, — проворчал Мамочка, — тебе терять нечего.
— Дрейфишь? — сказал Японец.
Все остальные угрюмо молчали. Воробей подошел к распылавшейся печке, захлопнул дверцы и, грустно посвистывая, стал отдирать от сиденья стула клочки материала.
— Суконце-то аглицкое! — сказал Японец. Никто не засмеялся, не улыбнулся. До перемены мы сидели мрачные, с томительным страхом ожидая появления Викниксора.
Прозвенели звонки, и Викниксор вошел в класс.
Мы встали.
— Сядьте, — сказал Викниксор.
Он походил по классу, нервно постукал себя по виску согнутым пальцем и остановился у классной доски.
— Ну вот, ребята, — сказал Викниксор. — На чем мы остановились в прошлый урок?
Как видно, он был приятно поражен, когда множество глоток радостно ответило на его невеселый вопрос:
— На Перикле! На Перикле!
— Правильно, — сказал Викниксор.
— Ура, — прошептал Воробей.
«Ура! Пронесло», — сияло на наших лицах.
Мы дружно, как никогда, отвечали на каверзные вопросы Викниксора. Путали Лизандра с Алкивиадом, олигархов с демократами и ничуть не смущались, когда Викниксор отмечал у себя в тетрадке единицы и двойки.
Вели мы себя прекрасно, слушали новую лекцию внимательно, и Викниксор к концу урока повеселел и стал улыбаться добродушнее.
— Кстати, ребята, — сказал он, захлопнув, наконец, противную тетрадку. — В эту субботу уроков в школе не будет.
— Как? Почему не будет? — закричали мы, плохо скрывая радость.
— Наши славные шефы — Торговый порт — устраивают для нас экскурсию. В субботу шестнадцатого числа, сразу же после утреннего чая, первый, второй и третий разряды отправятся на Канонерский остров.
— А пятый? А четвертый? — закричали напуганные бузовики.
— Четвертый и пятый разряды останутся в школе. Они понесут заслуженную и узаконенную нашей конституцией кару. Смотрите, — улыбнулся Викниксор, — ведите себя эти последние дни лучше. Выбирайтесь из пятого разряда. Любителям коллекционировать плохие замечания особенно советую поостеречься.
И он посмотрел в крайний угол класса, где сидели Японец, Воробей и многие другие. Японец сопел и мрачно пошмыгивал носом. Он все принимал на свой счет. Он чувствовал, что не выберется из пятого разряда и не пойдет на Канонерский остров.
А это было для него последним наказанием.
Прогулки в порт доставляли ему большую радость. Он не особенно любил купаться; играть в городки, лапту или футбол не умел, окурками не интересовался, и привлекали его эти прогулки исключительно возможностью увидеть иностранных моряков и при случае поговорить с ними на том чистейшем немецком языке, которым в совершенстве и с гордостью владел Японец.
После звонка, когда Викниксор, пощелкивая себя по виску, вышел из класса, Японец поднялся и заявил:
— Пойду бить морду Сапожнику.
— Кому? — закричали мы.
— Сапожнику! Сапогу! Травоядному дьякону. Халдейскому Рафаэлю!
Целая серия новоизобретенных кличек посыпалась вдруг по адресу Василия Петровича. Сжимая тщедушные кулаки, Японец отправился разыскивать «Рафаэля». Но оказалось, что Василий Петрович сразу же после урока в третьем отделении ушел домой. К счастью для Японца, он на несколько минут опоздал со своей местью.
Ему оставалось ворчать, бубнить и ждать четырнадцатого числа, когда на классном собрании решались наши судьбы.
Наконец наступило четырнадцатое число. После ужина в нашем классе появился отделенный воспитатель Алникпоп и скомандовал:
— Встать!
С Летописью в руках торжественным, медленным шагом в класс вошел Викниксор.
— Классное собрание четвертого отделения считаю открытым, — объявил он и сел, положив толстую Летопись перед собой. — Александр Николаевич — секретарь, я — председатель. Повестка дня следующая: первый вопрос — перевыборы комиссий, второй — поведение класса и разряды и, наконец, текущие дела.
Алникпоп отточил карандаш и сел писать протокол.
Без особого интереса мы начали выбирать хозяйственную комиссию, потом санитарную комиссию, потом гардеробного старосту.
Кто с ужасом, кто с нетерпением, кто с надеждой — мы ждали следующего акта этой церемонии.
— Поведение класса, — объявил Викниксор. И в наступившей тишине он стал перелистывать страшные страницы Летописи.
— Коллективных замечаний нет. Ага… Замечательно! Будем подсчитывать индивидуальные.
И он начал читать вслух хорошие и плохие замечания, и каждое замечание отделенный воспитатель Алникпоп отмечал плюсом или минусом в алфавитном списке класса.
— Шестое число, — читал Викниксор, — «Тихиков добровольно вымыл уборную»…
Отыскав фамилию Тихикова, Алникпоп поставил плюс.
— Дальше, — читал Викниксор. — «Николай Бессовестин после прогулки не сдал кастелянше пальто». Верно, Бессовестин?
— Верно, — сознался Бессовестин.
Алникпоп вывел минус.
— Седьмое число. «Воспитанник Королев…» Это какой Королев? Из вашего отделения или из первого?
— А что такое? — поинтересовался Кальмот.
— «Воспитанник Королев работал на кухне».
— Я! я! — закричал Кальмот. — Как же! Конечно, я…
— Извини, пожалуйста, — сказал Викниксор. — Я ошибся. Тут написано: «Королев ругался на кухне».
— Ругался? — сказал Кальмот и почесал затылок. Мы засмеялись невесело и неискренне, потому что у каждого на душе было очень скверно.
— Восьмое число, — читал Викниксор. — «Воспитанник Громоносцев разговаривал в спальне». «Воспитанник Ерофеев опоздал к обеду»… Девятое число. «Воспитанник Еонин намалевал отвратительную карикатуру на своего наставника».
— Ложь! — воскликнул Японец.
— Еонин, — сказал Викниксор. — Будь осторожнее в выражениях. Это замечание подписано Василием Петровичем Сапожниковым.
— Сапожников — негодяй!.. — закричал Японец.
Викниксор покраснел, вскочил, но сразу же сел и сказал негромко:
— Не надо истерики. У тебя всего одно замечание и, по всей вероятности, мы переведем тебя в третий разряд.
— Ладно, — сказал Японец, засияв и зашмыгав носом.
— Вообще, ребята, сказал Викниксор, — у вас дела не так уж плохи. Класс начинает заметно хорошеть. Например, десятого числа ни одного замечания. Одиннадцатого одно: «Старолинский ушел, не спросившись, с урока». Двенадцатого… Эге-ге-ге!..
Викниксор нахмурился, почесал переносицу и деревянным голосом стал читать:
«Воспитанник Еонин во время урока приклеил воспитателя к стулу, причем оборвал костюм последнего».
Мы не успели ахнуть, как Викниксор перелистнул страницу и стал читать дальше:
— «Воспитанник-Воробьев подстрекал товарищей к хулиганству и безобразию». «Воспитанник Офенбах мычал, делая вид, что сидит тихо». «Воспитанник Джапаридзе рычал на уроке». «Воспитанник Ерофеев гудел». «Воспитанник Финкельштейн гудел». «Воспитанник Еонин вскакивал и гудел громче всех».
Викниксор остановился, перевел дух и сказал громко:
— Это что же такое?
Потом он опять перевернул страницу и продолжал декламировать страшным голосом:
— «Воспитанник Громоносцев, слепив из бумаги твердую шишку, кинул ее в воспитателя». «Воспитанник Старолинский кидался бумажными шишками». «Воспитанник Офенбах нанес воспитателю увечье, при этом дико смеялся». «Воспитанник Финкельштейн смеялся». «Воспитанник Еонин злорадно смеялся и все время старался попасть воспитателю в рот». «Воспитанник Воробьев попал воспитателю в рот». «Воспитанник Бессовестин кидался». «Воспитанник Ельховский шумел». «Воспитанник Тихиков говорил гадости».
Викниксор читал и читал. Алникпоп не успевал ставить минусы. Мы сидели холодные ко всему и были не в силах кричать, возмущаться, протестовать. Мы ждали только, когда наступит конец этому подробному протокольному описанию нашей бузы.
— «Воспитанник Еонин назвал воспитателя неприличным словом». «Воспитанник Офенбах дважды выругался». «Воспитанник Воробьев издевался». «Воспитанники четвертого отделения коллективно приклеили воспитателя к стулу, после чего устроили нападение и нанесли тяжкие увечья, сопровождавшиеся смехом и шутками».
— Что это такое? — повторил Викниксор и с шумом захлопнул Летопись. — Устраивать обструкции на уроках Сапожникова?! Может ли быть что-нибудь безобразнее? Василий Петрович работает в школе Достоевского целый месяц, и за это время у него не произошло ни одного столкновения с воспитанниками. Это идеальный человек и педагог.
— Идеальный халдей! — закричал Японец.
— Тихоня!
— Жулик!
— Пройдоха! — закричали мы.
Надо было ожидать, что Викниксор рассердится, закричит, заставит нас замолчать. Но он проговорил без гнева:
— Объясните, в чем дело?
Вышел Янкель.
— Расскажи, — сказал Викниксор, — что случилось?
— Видите ли, Виктор Николаевич, — начал Янкель, — Василий Петрович действительно пробыл у нас в школе целый месяц, но за этот месяц он ровно ни шиша не сделал.
— Выражайся точнее, — сказал Викниксор.
— Ни фига не сделал, — поправился Янкель. — На уроках он спал, и класс что хотел, то и делал. Рисовать никого не учил. Даже краски и карандаши никогда не приносили на урок. И вдруг на прошлой неделе он потребовал, чтобы мы нарисовали его собственную персону.
— Что-о?! — удивился Викниксор. И Янкель подробно рассказал историю с Японцем. Рассказывал он смешно, и мы улыбались и хихикали.
— Прекрасно, — сказал Викниксор и защелкал себя по виску. — Но все-таки, ребята, это решительно не дает вам права устраивать вакханалии, подобные описанной здесь.
Викниксор похлопал по крышке Летописи.
— Весь класс переводится в пятый разряд, — объявил он. — В субботу экскурсия вашего класса в порт отменяется…
Мы взвыли:
— Виктор Николаевич! Несправедливо!
— Простите!
— Пожалуйста, Виктор Николаевич!
Викниксор поднял руку. Это обозначало:
— Кончено! Разговор исчерпан.
Но тут, засверкав стеклами очков, выступил Александр Николаевич Попов, наш отделенный воспитатель.
— Виктор Николаевич, — сказал он. — Довожу до вашего сведения, что случаи, подобные этому, имели место и в других отделениях. Например, во втором отделении Сапожников записал четырех воспитанников за отказ рисовать его профиль. Третьего дня мне жаловался Володя Козлов из первого класса, будто бы Сапожников грозил сослать его в лавру, — за это же самое, за отказ рисовать профиль. Простите, но этот человек — или ненормальный, или негодяй…
Викниксор насупился, помрачнел и барабанил по кожаной крышке Летописи. Уши его шевелились. Это случалось всегда, когда он чересчур волновался.
— Прекрасно, — сказал, наконец, Викниксор. — Сапожников будет снят с работы. С этой минуты он уже не числится больше в наших штатах.
Пробарабанив еще немного, Викниксор добавил:
— Приговор отменяется.
Мы долго и дружно кричали «ура». Мы бесновались, вскакивали, хлопали в ладоши и за неимением шапок подкидывали к потолку свои книги, тетради и письменные принадлежности.
Наконец Викниксор поднял руку.
— Кончено. Разговор исчерпан.
В радужном, праздничном настроении мы приступили к «текущим делам».
Через два дня, в субботу, состоялась экскурсия на Канонерский остров. Утром после чая мы строились во дворе в пары, когда в воротах показалась величественная фигура Василия Петровича. Он приблизился к нам, улыбнулся и дружелюбно поклонился.
— Здравствуйте, друзья мои, — сказал он.
— До свиданья, друг мой, — ответили мы.
Мы могли бы ответить иначе, покрепче, но поблизости стоял Алникпоп и строго сверкал очками.
В числе тех немногих наставников и преподавателей, которых мы по-настоящему любили и уважали, был Константин Александрович Меденников — «Косталмед», преподаватель гимнастики.
Мы действительно любили этого огромного бородатого атлета, гриве которого мог позавидовать береберийский лев, а голосу — архидьякон Успенского собора (говорят, что от одного возгласа этого дьякона в церкви становилось темно — гасли свечи).
Косталмеда, несмотря на его звероподобность, мы любили. Но это не значит, что мы любили гимнастику. Нет, надо сознаться, что энтузиастов гимнастики, охотников прыгать через кобылу или делать вольные упражнения с гирями, было у нас не слишком много. Купец, Джапаридзе, Пантелеев — вот и вся гвардия Косталмеда. Остальные — волынщики, симулянты, филоны, вшивая команда, как называл их в минуты гнева сам Косталмед.
Поэтому, когда мы узнали, что Косталмед заболел возвратным тифом, немногие из нас вместе с жалостью и сочувствием к воспитателю почувствовали и некоторое облегчение, некоторую надежду на отдых.
Но эта надежда быстро исчезла, когда пришел Викниксор и заявил:
— Могу вас поздравить, ребята…
— С чем? С чем? — закричали мы.
Мы думали, что Викниксор раздобыл для нас партию обуви или зимних пальто.
— Радуйтесь, — сказал Викниксор. — Я нашел заместителя Константину Александровичу. Теперь у вас будет преподаватель гимнастики. И преподаватель отличный. Прирожденный гимнаст.
Для многих из нас это звучало, как «прирожденный палач».
Гражданин Л., преподаватель гимнастики, появился у нас на следующее утро. Не успел еще он показаться нам на глаза, как откуда-то проник и быстро распространился слух, что новый халдей только что вышел из тюрьмы.
Вероятно, слух этот пошел из учительской, но до нас он дошел стороной, и, так как подробностей мы не знали и знать не могли, нам оставалось догадываться, предполагать и фантазировать.
За спиной нового воспитателя поговаривали, что Л. — один из уцелевших сподвижников легендарного питерского налетчика Леньки Пантелеева, бандит и разбойник. Другие смеялись над этими предположениями и уверяли, что Л. — загримированный Антон Кречет, герой бульварных романов, которыми в то время зачитывались многие из нас. Горбушка же, наш поэт и гардеробный староста, додумался до совершенно туманных и непостижимых вещей. Он утверждал, что новый воспитатель только притворяется, что сидел в тюрьме, а на самом деле сидел не он, а Реджинальд Букендорф, известный лондонский поджигатель, а сам Л. вовсе и не Л., а Нат Пинкертон.
Когда мы пытались слегка сомневаться в достоверности этих Горбушкиных домыслов, Горбушка не спорил. Он только говорил:
— А вы почитайте…
И, хмуро улыбаясь, он вытаскивал из парты пеструю замусоленную книжонку «Реджинальд Букендорф — неукротимый поджигатель». Мы читали и убеждались, что Горбушка прав: Реджинальд Букендорф действительно был поджигателем.
Как бы то ни было, над головой нового воспитателя с первого же дня его пребывания в Шкиде засиял ореол таинственности и легендарности.
Прозвище «Налетчик» сразу же утвердилось за ним. Это было почетное прозвище. Внешность его давала материал для других, более метких и обидных кличек. Мы могли бы назвать его, например, Кривоножкой, Сычом, Носорогом, Карликом… А назвали мы его Налетчиком, — это был очень высокий титул в нашей республике Шкид.
Налетчик не отличался атлетической внешностью. Это был невысокий, скорее даже низенький, широкоплечий человек с кривыми кавалерийскими ногами и очень длинным, гоголевским «птичьим» носом. Носил он защитный френч, блестящие черные сапоги и такие широкие синие галифе, что когда ему приходилось проходить через одностворчатую дверь, он должен был или идти боком, или прижимать руками свои воздушные пузыри.
Преподавателем он оказался очень хорошим. Несмотря на свою неказистую фигурку, он был весьма ловок, уверен в движениях и даже изящен. А от нас он не требовал невозможного и занимался главным образом с болельщиками и чемпионами, оставляя остальных в покое. Вообще, это был «свой парень», с которым можно было чувствовать себя свободным и непринужденным. Солдатская грубость манер и выражений его нам страшно нравилась.
— А ну, братва, — говорил он, бывало, — давай стройся. Довольно вола вертеть.
При этом он делал страшную бандитскую рожу, подмигивал нам и свистел, как заправский разбойник. А через минуту, вытянувшись во фронт, он уже кричал, по-военному зычно и раскатисто:
— Сми-р-р-рна!
Признаться, мы были в восторге от нового преподавателя, а Купец и его компания — просто души не чаяли в гражданине Л. и готовы были растаять от счастья.
— Вот это да! Вот это класс! Вот это гимнастика! — захлебывались они и с усиленным рвением прыгали через кобылу, таскали пудовые гири и, как императорские гвардейцы, маршировали по Белому залу за своим кривоногим полководцем.
Бузили мы на уроках Налетчика, пожалуй, не меньше, чем на других уроках. Но сам Налетчик относился к нашей бузе иначе, чем прочие халдеи. Он никогда не сердился, не выходил из себя, не кричал и не наказывал нас. Всякую, даже самую дерзкую выходку нашу он старался обратить в шутку. Когда, например, на уроке ему требовалось повернуть шеренгу налево, из раза в раз повторялась одна и та же история.
— Нале-е-е… — начинал команду халдей.
— тчик, — отвечали мы хором. Получалось: «Налетчик».
— Еще пять таких «налетчиков», — говорил, усмехаясь, Налетчик, — и класс будет записан в журнал.
Мы свято держались этого условия и, повторив пять раз свою шутку, на шестой прикусывали языки.
В перемену мы обступали Налетчика.
— Виталий Афанасьевич, — просили мы его, — расскажите, за что вы в тюрьму попали.
Он вздрагивал каждый раз, и каждый раз это приводило нас в неописуемый восторг.
— Кречет! Кречет! — шептал Воробей.
— Притворяется, что Кречет! Пинкертон! — уверял Горбушка.
— Бандит! — всхлипывали мы.
— Куда? — усмехался Налетчик. — В тюрьму? Вот чепуха-то. Откуда вы взяли?
И, посмеявшись, он расталкивал нас и шел в канцелярию, насвистывая «Ойра-Ойра». Он делал вид, что ничуть не смущен, но мы-то отлично видели, как дрожат его руки и неестественно корежится спина.
— Легавых боится, — объяснял Пантелеев. И мы понимающе и сочувственно вздыхали и снова и снова строили самые невероятные предположения насчет загадочной личности Виталия Афанасьевича Л.
И вдруг Налетчик исчез. Он не пришел на один урок, не пришел на другой и не пришел на третий. Викниксор только хмурился и пожимал плечами, когда мы спрашивали у него, что случилось с Налетчиком. Другие халдеи тоже настойчиво отмалчивались.
— Болен, — решили самые трезвые из нас.
— Засыпался, — решил Пантелеев.
— В Англию уехал, — объявил Горбушка. — Получил депешу и уехал. Определенно…
Воробей молчал и улыбался, делая вид, что знает больше всех, но, по известным причинам, должен держать язык за зубами.
Мы ждали Налетчика, скучали без него, особенно Купец и компания, но постепенно нам надоело обсуждать его исчезновение, разговоры эти были бесплодны, и мы начинали уже его забывать. К тому же в начале июня пришел из больницы Косталмед, похудевший, осунувшийся, но по-прежнему грозный и похожий на льва. Грива его ничуть не поредела после тифа, и архидьяконский голос также ни чуточки не пострадал. Косталмед немедленно же приступил к исполнению своих обязанностей, и теперь мы уже боялись и думать о возвращении его заместителя.
— Хватит и одного, — говорили мы. — С двумя, пожалуй, и ноги протянешь.
Однажды летом мы играли на школьном дворе в лапту. С особенным неподражаемым шкидским хохотом (от которого звенели стекла и редкие птицы улетали повыше в облака) мы носились за маленьким арабским мячиком. Мы разыгрались, расшумелись и не заметили, как в одном из окон второго этажа, где помещался школьный клуб, появилась фигурка Японца.
— Ребята! — кричал Японец, размахивая огромным газетным листом. — Ребята! Сюда! Скорее!
Увидев его взволнованное лицо и не понимая еще, в чем дело, мы с мячиком и ракетками в руках побежали в клуб.
Японец стоял посреди комнаты и прятал за спиной номер «Известий». Щеки его горели, он волновался.
— Ну, что? — закричал Янкель. — Что-нибудь в Гамбурге? Да?
— Нет, не в Гамбурге, — ответил Японец.
— Где-нибудь революция? — спросил Воробей.
— Нет, не революция, — сказал Японец.
— Да ну тебя, — закричал Цыган. — Говори ты, в чем дело?
Японец вытащил из-за спины газету и, развернув ее, медленно и выразительно прочел:
— «Приговор по делу последышей белобандитов».
— Каких последышей? — возмутился Горбушка. — Надо же, а? Ты что ж это нас от игры оторвал? Очень нам интересно про каких-то последышей слушать.
— Действительно, — возмутились другие.
— Ша! — закричал Японец. — Слушайте, черти.
И, взобравшись на табурет, он прочел от начала до конца маленькую газетную заметку:
«Сообщение РОСТА. В номере от 16 июня сообщалось о раскрытии контрреволюционной организации «Владимировцев» в Петрограде. Группа деникинских офицеров во главе с Николаем Р., связавшись через посредство консульства одной из соседних лимитрофных держав с остатками штаба деникинской добровольческой армии в Париже, занималась при содействии тех же дипломатических пособников экономическим, а отчасти и военным шпионажем. В феврале этого года группой «Владимировцев» был совершен неудачный поджог на фабрике «Красный Арматурщик». Постановлением коллегии ГПУ от 18 июня с. г. все 14 членов контрреволюционной группы «Владимировны» приговорены к расстрелу. Приговор приведен в исполнение».
— Здо́рово! — сказал Цыган.
— Надо же, — повторил Горбушка. — Стоило из-за этого лапту бросать.
— В самом деле, — поддержал его Джапаридзе.
Нам тоже показалось, что не стоило бросать лапту из-за каких-то деникинских последышей.
Тогда Японец взял со стола другую газету и прочел другую заметку:
«Сообщение РОСТА. ГПУ раскрыта контрреволюционная организация бывших деникинских офицеров. Во главе организации стоял известный монархист, член Государственной Думы IV Созыва Р. Правой рукой Р. состоял бывший кавалерийский офицер Л.».
Японец опустил газету.
— Л.! — воскликнул Цыган. — Это уж случайно не Налетчик ли?
— И не случайно, — ответил Японец. — Действительно, он.
— Брось ты, — сказал Цыган. — Совпадение, наверно.
— Ясно, что совпадение, — решили мы.
Тогда Японец пробежал глазами заметку и прочел из середины одну-единственную фразу.
— «Подсудимый Л. несколько месяцев работал в Василеостровском отделении Коммунального банка и в школе для дефективных подростков имени Достоевского».
Мы побледнели.
— Он, — сказал Воробей.
Несколько минут мы мрачно молчали. Наконец Воробей сказал:
— Вот сволочь-то, — сказал Воробей. — А мы его еще налетчиком называли!.. Своим, парнем считали!..
Однажды в перемену к нам в класс ворвался третьеклассник Курочка.
— Ребята, послушайте, вы видели нового халдея?
— Нет, — сказали мы. — А что такое?
— Увидите, — засмеялся Курочка.
— А что такое? — поинтересовались мы. — Заика? Горбатый? Двухголовый?
— Нет, — сказал Курочка. — Обжора.
— Ну-у, — разочарованно протянули мы. Потому что обжорство вовсе не казалось нам интересным, достойным внимания качеством. Мы сами прекрасно и даже мастерски умели есть. К сожалению, наши способности пропадали даром: наш ежедневный паек стоил всего 24 копейки золотом и очень легко умещался на самом дне самого мелкого желудка.
— Он у нас только что на уроке был, — продолжал Курочка. — Потеха!
— А что он преподает? — спросил Янкель.
— Что преподает? — переспросил Курочка. — А черт его знает. Ей-богу, не знаю.
Курочка добился своего. Мы с любопытством стали ждать появления нового халдея.
Он пришел к нам на четвертый урок.
Толстенный, бегемотообразный, он и без предупреждения развеселил бы нас. А тут, после загадочных рассказов Курочки, мы просто покатились со смеху.
— Наше вам! — прокричал Японец. — Наше вам, гиппопотам!..
Тряхнув двойным подбородком, новый халдей грузно опустился на стул, который, как нам показалось, жалобно застонал под его десятипудовой тушей.
Лицо халдея лоснилось и улыбалось.
— Смеетесь? — сказал он. — Ну, смейтесь. После обеда хорошо посмеяться.
— Мы еще не обедали! — закричал Мамочка.
— Нет? — удивился толстяк. — А когда же вы обедаете?
— После ужина.
— Шутишь, — улыбнулся толстяк. — Ужин бывает вечером, а обед днем. — Он хохотал вместе с нами.
— У нас, понимаете ли, свои обычаи, — сказал Цыган. — Представьте себе, мы обедаем в три часа ночи.
— Ну? — удивился халдей и, нахмурившись, добавил: — Я ведь узна́ю, ты меня не обманешь…
— Почему вы такой толстый? — крикнул Горбушка.
— Толстый? — захохотал толстяк. — Это я-то толстый? Чепуха какая. Вот лет семь-восемь тому назад я действительно был толстый. — Он ласково погладил себя по животу. — Я тогда ел много.
— А сейчас?
— А сейчас мало. Сейчас я вот что ем каждый день. — Он придвинулся вместе со столом и стулом поближе к нам и стал считать по пальцам: — Утром четыре стакана чаю и два с половиной фунта ситного с изюмом.
— Так! — воскликнули мы.
— На завтрак одну или две котлетки, стакан молока и фунт ситного с изюмом.
— Так, — сказали мы.
— На обед, разумеется, супчик какой-нибудь, жаркое картофельное, манная каша, кофе и фунта полтора ситного с изюмом.
— Так, — с завистью сказали мы.
— На ужин я пью чай и ем тот же проклятый ситный с изюмом. Перед сном выпиваю молока и ситного съедаю… самое большое с фунт.
— Бедняга! — воскликнул Янкель. — Как же вы только живете? Голодаете небось?
— Голодаю, — сознался халдей. — Если б я не голодал, я бы к вам в преподаватели не нанялся.
— Кстати, — сказал Янкель. — А что вы будете у нас преподавать?
— Эту… — сказал толстяк. — Как ее?.. Географию.
Он усмехнулся, проглотил слюни и продолжал:
— Вот раньше, до революции, я ел… Это да! Меня во всех петербургских кухмистерских знали. Не говоря уже про первоклассные рестораны Кюба там, Донон, Медведь, Палкин, Федоров. Приду, а уже по всем Столикам: «Суриков пришел». Это я — Суриков… Моя фамилия. И не только гости, но и вся прислуга в лицо помнила. Сяду за стол, а лакей: «Что прикажете, господин Суриков?», или: «Слушаю-с, господин Суриков». У Федорова даже блюдо особое было — «беф Суриков». Вам это интересно? — внезапно спросил Суриков.
— Интересно! Интересно!
— Ну, так-я вам еще расскажу. Расскажу, как я на пари поспорил с одним сослуживцем в кухмистерской «Венеция» у Египетского моста. Поспорили мы на масленице, кто больше блинов съест. Багров говорит, что он, а я утверждаю, что я. И поспорили. И, как вы думаете, кто больше съел: я или Багров?
— Конечно, Багров! — закричал Никель.
— Багров! — закричали мы.
— Багров? — воскликнул толстяк и подскочил на стуле. — Вы серьезно думаете, что Багров?.. Так я вам вот что скажу: — Багров съел четырнадцать блинов, а я тридцать четыре… Это что, — перебил он самого себя. — Блины я не очень люблю, от них пить хочется. А вот сосиски — знаете? — с капустой. Я их съедаю без всякого спору, добровольно, по тридцать штук. В кухмистерской «Лондон» — знаете? — на Вознесенском, я однажды съел восемнадцать или девятнадцать порций жареной осетрины. В трактире — не помню названия — в Коломенской части меня посетители бить хотели за то, что я все бутерброды с буфета сожрал. В трактире «Бастилия»…
Толстяк раскраснелся, глаза его налились жиром и страшно сверкали. Мы молча следили за выражением этих глаз. Странная злоба закипала в наших сердцах. Мы сильно хотели есть, как всегда хотели, нас ожидал невеселый обед из пшенного супа и гречневой размазни, а тут человек распространялся о жареной осетрине, сосисках и ситнике с изюмом, которым мы угощали себя только в мечтах, да и то с оглядкой.
— В трактире «Бастилия» на Васильевском острове я в девятьсот десятом году сожрал целого поросенка с кашей. В Петергофе, кажется, на вокзале, таким же образом я съел целого жареного гуся. И после еще двух рябчиков съел. В девятьсот четырнадцатом году в ресторане Носанова, угол Морской и Невского, я съел на пари сотню устриц…
В класс вошел Викниксор. Толстяк оборвал себя на полуслове.
— Занимаетесь? — улыбнулся Викниксор.
— Занимаемся, — улыбнулся Суриков. — Интересуемся, кто чего знает. Хорошие, между прочим, у вас ребята.
— Да-а, — сказал Викниксор неопределенно.
— Итак, — сказал Суриков. — Вот вы… — Он обратился к Японцу. — Чего, например, вы знаете по географии?
Японец встал и развязно подошел к доске.
— Знаю по географии очень много.
— Замечательно. Говорите.
— Вот, — сказал Японец, — Венеция находится у Египетского моста. Париж находится угол Морской и Невского. Лондон — не знаю, где находится, — кажется, в Коломенской части.
— Еонин! — воскликнул Викниксор, не замечая, как покраснел преподаватель. — Ты забываешь, по-видимому, что я здесь и что тебе грозит изолятор и пятый разряд…
— Нет, — возразил Японец. — Напрасно обижаете, Виктор Николаевич. Я повторяю те сведения, которые сообщил нам в своей высоконаучной лекции товарищ преподаватель.
Викниксор посмотрел на Сурикова. Тот долго сопел и пыхтел и, наконец, выговорил:
— Я им рассказывал тут кое-что из своей жизни. А они, вероятно, подумали, что это география. Так сказать, номером ошиблись.
— Вот, дети, — обратился он к нам. — Знайте: Лондон находится в Англии. Так сказать — главный город.
Викниксор помрачнел, пожевал губами и хотел что-то сказать. Но тут зазвенел звонок, и несчастный толстяк был избавлен от позора публичного изгнания. Он ушел сам. Его не выгнали с треском, как выгоняли многих.