К книге
Посмертно подсудимыйIII. ПОСМЕРТНО ПОДСУДИМЫЙ. Следствие
78%
III. ПОСМЕРТНО ПОДСУДИМЫЙ. Следствие
21

Николай I и организация процесса

Роковая дуэль состоялась 27 января 1837 г. Уже на следующий день командир Отдельного гвардейского корпуса (в него входил и Кавалергардский полк, в котором служил Дантес) генерал-лейтенант Бистром в рапорте на имя Николая I, поданном по команде через военного министра, сообщал о случившемся: «27-го числа сего Генваря, между Поручиком Кавалергардского Ея Величества полка бароном Геккерен (фамилия Дантеса в материалах дела пишется по-разному. — А. Н.) и Камергером Двора ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Пушкиным произошла дуэль, при которой поручик Геккерен ранен. За каковой противозаконный поступок сего Офицера, предписав судить его военным судом при Лейб-гвардии Конном полку, арестованного, — долгом поставлю всеподданнейше донести о том ВАШЕМУ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ»[226].

Так заработала канцелярия военной юстиции. Однако при всей ее, казалось бы, должной отлаженности она сразу же дала бюрократический сбой. Рукою известного царедворца, одного из приближенных Николая I генерал-адъютанта Клейнмихеля, имевшего по своему должностному положению непосредственное отношение к организации судебного процесса по факту дуэли и контролю над ним, на этом документе (рапорт Бистрома царю) имеется виза: «Передать в Аудиториатский департамент. Этот рапорт разошелся с предписанием, данным вчерашнего числа о сем же предмете 30 Генваря».

В этих документах не могут не заинтересовать два обстоятельства. Первое заключается в том, кто, что, как и в каком свете видит происшедшее. Командующий корпусом доводит до сведения императора о состоявшейся дуэли, обращая внимание на ранение (как известно, легкое!) Дантеса, и не считает своим долгом сообщить о смертельном ранении Пушкина. Событием, достойным внимания царя, в глазах николаевского генерала является рана поручика-кавалергарда. Второе — личность Клейнмихеля, как одного из причастных к посмертной судьбе Пушкина и силой обстоятельств вовлеченного в круг людей, оказавшихся судьями великого поэта. О моральном праве на это Клейнмихеля (бывшего адъютанта Аракчеева — начальника печально известных военных поселений, адресата убийственной пушкинской эпиграммы «Всей России притеснитель») свидетельствует хотя бы его собственная более поздняя «причастность» к праву и правосудию. В 1842–1855 гг. он был главнокомандующим путями сообщения и публичными зданиями. Некрасов увековечил этого генерала-путейца в эпиграфе к известному многим со школьной скамьи стихотворению «Железная дорога». Насколько же надо было проштрафиться в глазах царя и его ближайшего окружения, чтобы за крупные злоупотребления (проще говоря, за неимоверных размеров воровство и казнокрадство) «строитель» железной дороги был вынужден всего лишь выйти в отставку.

Кстати, с Клейнмихелем судьба сталкивала Пушкина и при жизни, в том числе, как это ни странно, и по его творческим делам. Сталкивала, разумеется, вынужденно. Так, работая над «Капитанской дочкой» и «Историей Пугачева», Пушкин пользовался некоторыми архивными материалами об этом восстании, находившимися в Военном министерстве. Клейнмихель по истечении определенного времени предписал поэту их возвратить. В письме от 19 ноября 1835 г. Клейнмихелю Пушкин уведомляет его: «…возвратясь из путешествия, нашел я предписание Вашего высокопревосходительства, коему и поспешил повиноваться. Книги, бумаги, коими пользовался я… возвращены мною в Военное министерство».

Но так или иначе рапорт командира корпуса дошел до военного министра и царя, и колесо военно-судной машины завертелось. 29 января военный министр граф А. И. Чернышев объявил тому же Бистрому высочайшую волю по этому вопросу. В специальном отношении на имя командующего корпусом говорится: «ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР по всеподданнейшему докладу донесения Вашего высокопревосходительства… о дуэли, происшедшей 27-го числа сего Генваря, между Поручиком… Бароном Де-Геккереном и Камергером Пушкиным, — Высочайше повелеть соизволил: судить военным судом как их, так равно и всех прикосновенных к сему делу, с тем, что ежели между ними окажутся лица иностранные, то, не делая им допросов и не включая в сентенцию (приговор. — А. Н.), представить об них особую записку, с означением токмо меры их прикосновенности…»

Этот документ военно-уголовного дела интересен по нескольким причинам. Во-первых, в связи с личностью военного министра как не просто прикосновенного к суду над поэтом, а находящегося по его должностному положению на самой вершине пирамиды николаевской военно-судной машины. Карьеру он сделал в качестве члена Следственной комиссии (Тайного комитета) по делу декабристов. Проявленное при этом рвение не могло не быть замечено Николаем I, и с 1827 г. Чернышев — сенатор, в 1828 г. — товарищ (помощник. — А. Н.) начальника Главного штаба и управляющий Военным министерством, в 1832–1852 гг. — военный министр, с 1848 г. — одновременно председатель Государственного совета. По духу — сторонник аракчеевской палочной дисциплины в армии. По непосредственным делам своим справедливо считается одним из главных виновников поражения русской армии в Крымской войне 1853–1856 гг. Несмотря на принадлежность к уж слишком разным «ведомствам» (Пушкин — поэзии, Чернышев — «ведомству» Марса), поэту все-таки приходилось общаться (как и с Клейнмихелем — вынужденно) с военным министром. Известно несколько писем Пушкина Чернышеву, относящихся к периоду работы поэта над пугачевской темой. Следует отметить, что тема эта была абсолютно закрыта для исследователей. Пушкину же удалось преодолеть барьеры на пути к необходимым историческим материалам. С его стороны такой успех не мог быть достигнут без определенных тактических маневров и завоевания доверия у руководителей Военного министерства и лично у его министра. Приходится удивляться смелости поэта, запросившего разрешения о доступе к изучению следственного дела о Пугачеве под предлогом интереса к истории полководца А. В. Суворова. В связи с этим поэту пришлось письменно просить у военного министра разрешения и на ознакомление с чисто суворовскими материалами о его кампаниях 1794 и 1799 гг., которые не стали предметом исторических изысканий Пушкина. Тем не менее поэту удалось усыпить бдительность хранителей секретной документации, такое разрешение было получено и материалы следственного дела о Пугачеве Пушкин использовал при работе над «Капитанской дочкой» и «Историей Пугачева».

Во-вторых, если командующий корпусом, как отмечалось, вышел на царя с предложением отдать под суд подчиненного ему поручика-кавалергарда, то царь, как это видно из документа, исходящего от военного министра, повелел судить и поэта. Формально (по закону, и в дальнейшем это будет подробно рассмотрено) царь был прав, но все-таки разный подход к этому вопросу преданного царю служаки-генерала и самого царя небезынтересен сам по себе. Несмотря ни на что, инициативу предания поэта суду у Николая I никто не может оспорить.

В-третьих, прозорливость императора в отношении прикосновенных к делу «лиц иностранных» свидетельствует не столько о его догадливости в отношении основных перипетий дуэли, сколько о его несомненной осведомленности в этом.

В тот же день, т. е. 29 января, Бистром и начальник штаба корпуса генерал-адъютант Веймарн направили по инстанции распоряжение командиру Гвардейского кавалерийского корпуса (приданного Отдельному гвардейскому корпусу) генерал-майору Кноррингу распоряжение: «Объявив сего числа в Приказе по Отдельному Гвардейскому Корпусу о предании военному суду Поручика… Геккерена за бывшую между ним и Камергером Пушкиным дуэль, предлагаю Вашему превосходительству приказать: суд сей учредить при Лейб-гвардии Конном полку, Презусом (председателем. — А. Н.) суда назначить Флигель-Адъютанта Полковника того же полка Бреверна 1-го, а асессорами (членами суда. — А. Н.) Офицеров по усмотрению Вашему. Комиссии военного суда вменить в непременную обязанность открыть, кто именно были посредниками (секундантами) при означенной дуэли и вообще кто знал и какое принимал участие в совершении или отвращении оной. Дело сие окончить сколь возможно поспешнее».

30 января Кнорринг во исполнение этого документа предписал «учинить надлежащее распоряжение» начальнику Гвардейской кирасирской дивизии генерал-адъютанту графу Апраксину, а тот 1 февраля — командующему 1-й Гвардейской кирасирской бригадой генерал-майору Мейендорфу, и уже последний в этот же день наконец окончательно конкретизировал и выполнил царскую волю. В предписании «Лейб-гвардии Конного полка господину флигель-адъютанту полковнику и кавалеру Бреверну» командир бригады уточнил: «…составляя Комиссию, назначаю Ваше высокоблагородие Презусом, Асессорами же: Ротмистра Столыпина, Штабс-Ротмистра Балабина, Поручиков: Анненкова, Шигорина, Корнетов: Чичерина, Осоргина, а для производства дела Аудитора Маслова…».

На следующий день, т. е. 2 февраля, Мейендорф в качестве следователя по делу назначил полковника этого же полка Галахова. Вместе с этим распоряжением Мейендорф направил в Комиссию военного суда и распоряжение от 30 января известного уже Веймарна о дальнейшей судьбе Пушкина как подсудимого в связи с его смертью: «Поскольку же известно, что Камергер Пушкин умер, то самое следует объяснить только в приговоре суда, к какому бы он за поступки его наказанию по законам подлежал».

«А судьи кто?»

Среди других воинских подразделений Отдельного гвардейского корпуса Лейб-гвардии Конный полк занимал особое место. Дело в том, что это был полк, шефом которого, так сказать, лично, официально был сам Николай. Начиная с императрицы Анны Иоанновны, в этом отношении установилась определенная традиция — все императоры и царствовавшие императрицы (Елизавета, Петр III, Екатерина II, Павел I, Александр I, сам Николай I) прошли через эти звание и должность — полковник и шеф Лейб-гвардии Конного полка. Конная гвардия всегда использовалась в наиболее важных для ее шефов целях и всегда старалась оправдать это доверие. Любовь Николая I конногвардейцы заслужили также в самое трудное для него время. В день восстания декабристов полк одним из первых выступил против восставших в поддержку нового императора и возвратился в казармы лишь на следующий день, когда восстание было полностью подавлено. «За таковую преданность к престолу Государь Император… изволил изъявить полку свое благоволение и излить на него многие милости»[227]. В числе них и возведение в графское достоинство командира полка А. Ф. Орлова, и уравнивание в денежном содержании офицеров и нижних чинов с содержанием, установленным для Кавалергардского полка (высшая ставка), и разовое денежное, продовольственное и «винное» награждение нижним чинам, и мн. др. Уже много лет спустя незадолго до своей смерти Николай проявил не очень свойственную ему сентиментальность и подарил полку картину, изображавшую полк в день событий 14 декабря 1825 г. Конногвардейцы доказали свою преданность царю и во время подавления польского восстания 1831 г., что было отмечено в специальном высочайшем приказе.

Конечно же, Лейб-гвардии Конный полк был на виду, и в свое время не один автор посвятил свои изыскания его истории. С позиции современного читателя кажется очевидным, что такое исключительное событие, как суд по делу о дуэли А. С. Пушкина, должно было бы найти какое-то отражение в описании истории полка. Честно признаться, и автор этой работы с трепетом открывал и перечитывал четырехтомную историю полка, написанную одним из членов Военно-судной комиссии по делу о дуэли — И. В. Анненковым[228]. Увы, его ожидало жестокое разочарование: там об этом не было и строки. Когда страсть исследователя поостыла, объяснение этому нашлось самое элементарное. История Анненкова вышла в 1849 г., т. е. при жизни Николая I и всего лишь через десятилетие с небольшим после дуэли, смерти Пушкина и самого процесса по дуэли. Разумеется, в то время этот эпизод истории полка не мог быть освещен. Тем не менее надежда автора опять затеплилась, когда он взял в руки толстый фолиант, на титульном листе которого значилось: «Полтора века Конной гвардии. 1730–1880. СПб., 1881». Однако опять, увы. И эта история написана в верноподданническом духе (в отличие от анненковской, можно сказать, в более верноподданническом, прочитав которую узнаешь, что главное в истории полка — это подавление восстания декабристов). В таком же духе был составлен (для нижних чинов) и «Краткий очерк истории Лейб-гвардии Конного полка», изданный в 1891 г.[229].

Перейдем, однако, непосредственно к характеристике тех, кому выпала нелегкая ноша выступить судьей по делу о дуэли, выпала обязанность дать оценку преддуэльного поведения гениального поэта и вынести в отношении него посмертный приговор. Начнем с председателя Военно-судной комиссии. Ее презус — А. И. Бреверн. Начал службу в полку корнетом в 1817 г. Участвовал в кампании 1831 г. В 1833-м произведен в полковники. В 1835-м — флигель-адъютант. В 1839-м — командир Финляндского драгунского полка, с 1843 г. — генерал-майор. Первый боевой орден (Святого Владимира IV степени) получил за участие в подавлении восстания декабристов. За подавление польского мятежа получил бант к этому ордену, а чуть позже — орден Святого Станислава III степени.

Ротмистр В. Г. Столыпин. Начал службу в полку в 1826 г., как тогда и было принято, корнетом. Через три года — адъютант начальника дивизии. В 1840 г. из ротмистров уволен в отставку по болезни «с чином полковника и мундиром».

Штабс-ротмистр И. П. Балабин. В полк поступил в 1828 г. из школы гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. За польскую кампанию награжден орденом Святой Анны IV степени с надписью «За храбрость». В 1841 г. уволен в отставку для определения к гражданским делам с чином надворного советника.

Поручик И. В. Анненков. В полку с 1833 г. (из той же школы, что и Балабин), в 1840-м — полковой адъютант, в 1841-м — ротмистр, в 1846-м — флигель-адъютант, в 1848-м — полковник, с 1851 по 1853 г. — «при Особе Его Императорского Величества», в 1853 г. — исполняющий должность вице-директора Инспекторского департамента Военного министерства, в 1855 г. — генерал-майор с назначением в свиту императора. Анненков — родной брат известного литератора и мемуариста П. В. Анненкова, первого биографа и посмертного издателя «Собрания сочинений Пушкина». И. В. Анненков также не был чужд литературным занятиям. Он написал, как уже отмечалось, четырехтомную историю Конного полка и незаконченные воспоминания о школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров. Кстати, когда младший Анненков сомневался в успехе издания пушкинских произведений, старший поддерживал его в этом намерении и даже убеждал. Сохранилось его письмо, написанное по этому поводу и свидетельствующее о том, что «судья» поэта неплохо разбирался в его творчестве. Так, 12 мая 1851 г. И. В. Анненков писал брату: «Успеху предприятия способствовать будут новые, не бывшие в печати сочинения Пушкина. Твое резкое суждение, что их нет, — несправедливо. Я нашел около 50 стихотворений, достойных печати и от которых Некрасов и Боткин были в восторге, когда им читал».

Поручик Н. И. Шигорин. В полку с 1832 г. (из школы гвардейских подпрапорщиков и юнкеров), в 1841 г. — ротмистр, в 1843-м — уволен в отставку по болезни «полковником и с мундиром».

Корнет П. П. Чичерин. В полку с 1837 г. С 1845-го — ротмистр, в 1851-м — полковник, в 1857-м — уволен в бессрочный отпуск.

Корнет И. С. Осоргин. В полк поступил вместе с Чичериным (из той же школы гвардейских подпрапорщиков), в 1845-м — ротмистр, в 1851-м — уволен по домашним обстоятельствам «полковником и с мундиром».

Следователь по делу — полковник А. П. Галахов. В полку с 1820 г. после окончания Благородного пансиона при Царскосельском лицее. В 1828 г. из штабс-ротмистров вышел в отставку (причина неизвестна). В 1831-м — снова на службе. В 1832-м произведен в ротмистры, в 1837-м — в полковники, в 1841-м — флигель-адъютант, в 1846-м — генерал-майор с назначением в свиту императора. Следует отметить, что Галахов был лично знаком с Пушкиным. Об этом свидетельствует, например, одно из авторских примечаний к восьмой главе «Истории Пугачева». В нем Пушкин благодарит А. П. Галахова за передачу ему документов о Пугачевском восстании, находившихся в архиве деда Галахова.

Как видно из кратких биографических справок, все члены Военно-судной комиссии, рассматривавшей дело о дуэли Пушкина, были типичными представителями Гвардейского офицерского корпуса своего времени (не лучше и не хуже других), ничем себя особенно ни до процесса по делу о дуэли, ни после него не проявившие. Служебную карьеру сумели сделать (дослужившись до генералов и флигель-адъютантов) лишь Бреверн, Галахов и Анненков.

Следует отметить, что судьба посмертно связала Пушкина с Конногвардейским полком не только в связи с военно-судным делом о его дуэли. В 1851 г., т. е. 14 лет спустя после смерти поэта, восемнадцатилетним корнетом в нем стал служить его старший сын А. А. Пушкин («рыжий Сашка», как называл его отец). С 1853 по 1860 г. в этом полку служил и младший сын поэта — Г. А. Пушкин. Интересно, что с 1844 по 1853 г. Конным полком командовал П. П. Ланской — второй муж Натальи Николаевны.

Законодательные основы военно-уголовного судопроизводства

Современному читателю небезынтересно будет ознакомиться с тем, какие российские законы и как они устанавливали процедуру (процессуальную форму) подобных военно-судных дел. Основы уголовного процесса военной юстиции были заложены еще в законодательстве Петра I, в частности в его «Кратком изображении процессов или судебных тяжб», изданном в апреле 1715 г. одним томом вместе со знаменитыми петровскими Воинскими артикулами (материальный уголовный закон). В «Кратком изображении…» и определяются военное судоустройство и процесс в военных судах. Этот законодательный акт просуществовал с незначительными изменениями до 1839 г., когда был издан Военно-уголовный устав. «Краткое изображение…» еще в 1830 г. было включено в Полное собрание законов Российской империи, и именно в этой редакции им руководствовались по делу о дуэли как организаторы этого процесса, так и сами назначенные судьи.

В п. 2 ст. 3 этого законодательного документа устанавливается предмет разбирательства в военных судах: «В воинской суд, в котором токмо ссоры между офицеры, солдаты и протчими особами войску надлежащими происходящие разыскиваются и по изобретении дел решатся, и о сем после днем есть наше намерение здесь пространное объявить». В ст. 4 военный суд (кригсрехт) подразделяется на генеральный и полковой. Оба они являлись судами первой инстанции и отличались друг от друга по подсудности, зависящей от характера дела и служебного положения подсудимых. Так, генеральному кригсрехту подсудны были дела о государственных преступлениях («Вина оскорбления Величества или государственные дела»), дела о деяниях, совершенных целыми частями и подразделениями («Погрешение от целого или половины полка, от батальона, шквадрона или роты происходящыя»), а также дела (как гражданские, так и уголовные), касающиеся высокого офицерства. Все остальные дела были подсудны полковому кригсрехту. Дело о дуэли между поручиком и камергером как раз и было подсудно полковому военному суду.

Статья 6 «Краткого изображения…» определяла состав суда: «В полковом кригсрехте президент полковник или полуполковник и имеет при себе асессоров: 2 капитанов; 2 поручиков; 2 прапорщиков». И в этом случае, как видим, формальности были соблюдены. Суд возглавил полковник, в него вошли и два поручика. Что же касается ротмистра, штабс-ротмистра и двух корнетов, то здесь тоже все было сделано правильно. Суд был учрежден при Конном полку, где (как и вообще в кавалерии) ротмистр и штабс-ротмистр были капитанскими званиями, а корнеты приравнивались к общеармейским прапорщикам (с 1801 по 1884 г.; позже звание корнета соответствовало званию подпоручика).

Итак, полковники («полуполковники»), ротмистры, поручики, прапорщики в наличии, но где же юристы? Ведь полковой кригсрехт — это как-никак все-таки суд, а не обычный военный совет. Петр продумал и этот вопрос, и ввел в состав военного суда такую процессуальную фигуру, как аудитор, тщательно регламентировав его обязанности.

В ст. 7 «Краткого изложения…» определено: «Хотя обще всем судьям знать надлежит право и разуметь правду, ибо неразумеющий правду не может разсудить ея, однако ж при кригсрехтах иные находятся обстоятельства, понеже в оных обретаются токмо офицеры, от которых особливого искусства в правах требовать не мочно, ибо они время свое обучением воинского искусства, а не юридического провождают, и того ради держатся при войсках генералы, обор и полковые аудиторы, от которых весьма требуетца доброе искусство в правах, — надлежит оным добрым быть юристам, дабы при кригсрехтах накрепко смотрели и хранили, чтоб процессы порядочно и надлежащим образом отправлялись. И хотя аудиторы при суде голосу в приговорах не имеют, с чего ради оных при судейском столе и не сажают, по обыкновению при особливом столе купно с секретарем, или протоколистом, ежели притом кто из сих определитца, сидят, однако ж надлежит оным, и должны они всегда добрым порядком, что за непристойно обрящут, упоминать, или когда кого в кригсрехте в разсуждении погрешающего усмотрят, тогда оного к правде основательно приводить».

Как видно, Петр не снимал с офицеров-судей обязанности разбираться в правовых вопросах («хотя обще всем судьям знать надлежит права»), но вместе с тем прекрасно понимал, что совместить военное и юридическое искусства довольно нелегко (от офицеров «особливого искусства в правах не мочно»). При этом следует отметить, что аудиторам, как специалистам права, отводилась в суде важная роль. Именно они отвечали и за установление в суде истины, и за справедливость выносимого судом наказания. Хотя, учитывая их низкое должностное положение, их даже «при судейском столе не сажают». В последующих нормативных актах, вносящих изменения в петровские Воинские уставы, больше всего внимания уделено именно аудиторам. Это делали и Павел I, и Александр I. Однако в любом случае эти изменения сводились, с одной стороны, к напоминанию об ответственности аудиторов, а с другой — к тому, чтобы ни в коем случае не уравнивать их в правах с офицерами-судьями. Например, Павел I в Воинском уставе полевой походной службы 1796 г. предусмотрел целую главу «О должности аудитора», где напомнил, что «Аудитору как в военное время, так и в мирное время производить следствие как над офицерами, так и над унтер-офицерами и рядовыми». Вместе с тем он же употребил их для хозяйственных нужд полка: «В походе Аудитор всегда имеет команду над обозом полковым, и оному смотреть, чтобы упряжки в полку шли по очереди, как роты в полку, и ему отвечать за извощиков… В военное время, в отсутствие полкового квартирмейстера, Аудитор принимает для полку фураж и провиант».

В именном Указе 1803 г. Александра I, объявленном генерал-аудитором Ливеном генералу Бенигсену, «О непредставлении Дворян в Аудиторы» также указано на недопущение какого-либо выдвижения аудиторов: «Государь Император, по представлению Вашего высокопревосходительства… о произведении в Аудиторы в Псковский Мушкетный полк того же полка Портупей-Прапорщика Ильященкова I. Высочайше указать соизволил Вашему высокопревосходительству, что в сие звание Дворян представлять не следует». Он же (Александр I) в 1815 г. издал Указ «О непозволении покупать крепостных людей Аудиторам и Квартирмейстерам, также чиновникам, состоящим по Военному Министерству в Обер-офицерских классах».

Смысл и павловских, и александровских поправок ясен. Жизнь неумолимо возвышала аудиторов. Сами дворяне (те же офицеры) не могли не понимать, что, окажись они в качестве подсудимых, их права, их честь и положение могут быть защищены от судебного произвола только законом и знающими его людьми. Но дворянские сословные предрассудки не могли возвысить аудитора до дворянина, и в силу этого дворянская мораль не допускала, чтобы свой брат, «благородный», был юристом, судейским крючкотвором, стряпчим.

Следственные действия, установление обстоятельств и причин дуэли. Первый допрос подсудимых

Итак, как было отмечено, состав военного суда сформирован. 3 февраля состоялось его первое заседание. Из протокола видно, что «презус объявил, для чего собрание учинено, предупредил о тайности процесса». Все в точном соответствии с требованиями ст. 10 петровского «Краткого изображения…»: «И как скоро суд учрежден, и для чего сие собрание учинено, и они созваны. Потом уговаривает всех обретающихся особ в суде и просит, чтоб при отправлении начинающегося дела напамятовали свою совесть, и что при суде случится хранили б тайно и никому б о том, кто бы он ни был, не объявляли». Важной процедурной особенностью первого заседания было и принятие от членов суда присяги («клятвенного обещания»), что оформлено в деле письменным протоколом, в котором приводится полный текст такой присяги и сделана памятка о том, что к ней (присяге) членов суда приводил священник Алексей Зиновьевский. Вот этот текст:

«Мы к настоящему Воинскому Суду назначенные Судьи клянемся Всемогущим Богом, что мы в сем суде в прилучающихся делах, ни для дружбы, или склонности, ни подарков, или зачем, ни же страха ради, ни для зависти и недружбы, но токмо едино по челобитию и ответу, по ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Всемилостивейшего Государя Императора Воинским пунктам, правам и уставам приговаривать и осуждать хощем право и нелицемерно, так как нам ответ дать на страшном Суде Христове, в чем да поможет ОН ВСЕМОГУЩИЙ Судия».

Кроме процедурных вопросов, на первом заседании Военно-судной комиссии решался и содержательный вопрос. Комиссия обратилась к командиру Кавалергардского полка с просьбой уведомить ее, где содержится под арестом Дантес. Если он находится под арестом непосредственно в полку, то предписать ему явиться для дачи показаний на заседание суда 5 февраля в 9 часов утра. Суд запросил также находящиеся в том же полку формулярный и кондуитный списки Дантеса, отражающие как успехи, так и недостатки в прохождении им службы.

Третьего же февраля следователь по делу Галахов произвел первый допрос Дантеса и Данзаса. Дантеса ввиду его ранения он допрашивал в его квартире. Следователь предложил Дантесу ответить на следующие вопросы: «…Предлагаю Вашему благородию на обороте сего объявить, точно ли Вы участвовали в сей дуэли, когда и где она происходила, какие лица и кто именно находились свидетелями при оной, и кроме их не знал ли еще кто-либо из посторонних лиц о имеющем быть между вами поединке, и сколь велика прикосновенность их по сему предмету».

Из показаний Дантеса, записанных с его слов Галаховым, было установлено три интересующих следствие и суд обстоятельства. Во-первых, 27 января поручик де Геккерен действительно дрался на пистолетах с камергером Пушкиным, ранил его в правый бок и сам был ранен в правую руку. Во-вторых, секундантами при дуэли были инженер-подполковник Данзас и чиновник французского посольства виконт д’Аршиак. И в-третьих, кроме секундантов, о дуэли знал нидерландский посланник барон Геккерен, т. е. приемный отец Дантеса. Помня об особом внимании императора к иностранным подданным, прикосновенным к дуэли, Галахов на следующий же день уведомил об этом командира бригады Мейендорфа, что зафиксировано в протоколах дела.

Аналогичные вопросы были заданы и Данзасу, на которые были также получены аналогичные ответы. На следующий день командир Полка кавалергардов Гринвальд (непосредственный начальник Дантеса) письменно ответил на запрос суда: «…Барон Геккерен считается арестованным и по случаю раны, им полученной на дуэли, живет у себя на квартире на Невском проспекте в доме Влодека под № 51. Формулярный и Кондуитный Списки его вслед за сим будут доставлены».

5 февраля комиссия вынесла решение об освидетельствовании Дантеса. В этот же день полковой военный врач Стефанович освидетельствовал Дантеса и нашел, что, несмотря на ранение, «больной может ходить по комнате, разговаривает свободно, ясно и удовлетворительно… От ранения больной имеет обыкновенную небольшую лихорадку, вообще же он кажется в хорошем и надежном к выздоровлению состоянии, но точного срока к выздоровлению совершенному определить нельзя».

Пятого же февраля командир Кавалергардского полка направил в Военно-судную комиссию требуемые формулярный и кондуитный списки Дантеса о прохождении им службы (о содержании этих списков будет сказано чуть позже). На следующий день, 6 февраля, Дантес и Данзас впервые предстали перед судом лично. Им, во-первых, было официально объявлено «о произведении над ними военного суда». Во-вторых, с них была взята подписка на предмет того (выражаясь современным языком), не имеют ли они отводов в отношении кого-либо из судей: «…при чем спрашиваемы: не имеют ли оне на Презуса, Асессоров и Аудитора какого показать подозрения…». Далее презус суда, обращаясь к подсудимым, указал им, чтобы те «с пристойным воздержанием дело свое доносили вкратце». После этого они и были допрошены.

Из протокола допроса Дантеса мы узнаем, что ему 25 лет, что воспитывался он во Французском королевском военном училище, веры он римско-католической, «у святого причастия был 7 января 1837 г.», что он из французских дворян, что присяга им была «учинена только на верность службе» (а не России), что имеет имение «за родителями недвижимое в Альзасе» (Эльзасе).

Судей, естественно, интересовал главный вопрос — о причинах и об обстоятельствах дуэли. Дантес на допросе объяснил это следующим образом: «Дуэль учинена мною с Камергером Двора ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Пушкиным… причина же, побудившая меня вызвать его на оную, следующая: в ноябре м-це 1836 года получил я словесный и безпричинный Камергера Пушкина вызов на дуэль, который мною был принят; спустя же некоторое время Камергер Пушкин без всякого со мной объяснения словесно просил Нидерландского посланника Барона Д’Геккерена передать мне, что вызов свой он уничтожает, на что я не мог согласиться потому, что, приняв безпричинный вызов его на дуэль, полагал, что честь моя не позволяет мне отказаться от данного ему мною слова; тогда Камергер Пушкин по требованию моему назначенному с моей стороны Секунданту… Д’Аршиаку дал письмо, в коем объяснил, что он ошибся в поведении моем и что он более еще находит оное благородным и вовсе не оскорбительным для его чести, что соглашается повторить и словесно, с того дня я не имел с ним никаких сношений кроме учтивостей. Генваря 26-го Нидерландский посланник Барон Геккерен получил от Камергера Пушкина оскорбительное письмо, касающееся до моей чести, которое якобы он не адресовал на мое имя единственно потому, что считает меня подлецом и слишком низким. Все сие может подтвердиться письмами, находящимися у ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА».

Далее Дантес вновь подтвердил уже ранее данные им показания о секундантах и о том, что об обстоятельствах дуэли знал Геккерен-старший, а также о том, что «реляция всего учиненного нами дуэля вручена вышеупомянутым Секундантом моим (т. е. д’Аршиаком. — А. Н.) при отъезде его из Санкт-Петербурга Камергеру Князю Вяземскому, который до получения оной о имеющейся между нами дуэли ничего не знал».

Нас, конечно же, более всего интересует искренность показаний Дантеса, его собственная версия о причинах и событиях, предшествовавших дуэли. Не может не интересовать и то, как военный суд отнесся к его показаниям, согласился ли с ними или отверг их. В связи с этим мы считаем необходимым сопоставить с его версией накопленный историко-литературный материал по следующим вопросам:

1) о «беспричинности» вызова Пушкиным на дуэль Дантеса в 1836 г.;

2) о решении Пушкина отказаться от этого вызова и об уступке его в отношении оценки поведения Дантеса и чуть ли не извинении по этому поводу;

3) о том, что Дантес после этого вел себя в отношении Пушкина чуть ли не ангелом.

По всем этим вопросам русскими дореволюционными и советскими пушкинистами собран огромный материал. В связи с этим, исходя из свидетельств современников поэта, мы очень кратко напомним действительное положение, начисто опровергающее показания Дантеса, данные им на допросе. В 1836 г. назойливые и откровенные ухаживания Дантеса за женой Пушкина привлекли внимание петербургского света и породили всевозможные толки в его гостиных. Встречаться с Натальей Николаевной и преследовать ее своими ухаживаниями Дантес мог только на светских балах и в гостиных близких Пушкину людей (в первую очередь Карамзиных и Вяземских), куда был вхож и Дантес. Вот, например, как (в пересказе современника) относилась к этому жена П. А. Вяземского В. Ф. Вяземская (чуть ли не поверенная в личных делах поэта): «Оберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу французу, что она просит его свои ухаживания за женой Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остается одно — приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерена».

4 ноября 1836 г. Пушкин получил по почте гнусный анонимный пасквиль (диплом рогоносца) с издевательскими намеками в адрес его самого и его жены. Аналогичные письма, хотя поэт этого еще не знал, были получены и близкими Пушкину людьми. Все они были написаны на французском языке и имели следующее содержание: «Кавалеры первой степени, командоры и рыцари светлейшего Ордена рогоносцев, собравшись в Великий Капитул, под председательством высокопочтенного магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина заместителем великого магистра Ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх». С этого дня для Пушкина начались нестерпимо мучительные дни.

Удар был тем сильнее, что он был безымянным, а следовательно, и ненаказуемым. Произошло неизбежное объяснение Пушкина с женой. По словам П. А. Вяземского, «эти письма… заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена… Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием… но, обладая горячим и страстным характером, не смог отнестись хладнокровно к положению, в которое он с женой был поставлен…». Тем не менее доверие жены и ее верность помогли ему выдержать первый удар анонимов.

Однако положение оказалось более трудным. Кроме самого поэта, такие же анонимные послания, как стало известно Пушкину, получили еще и Карамзины, Виельгорские, В. А. Соллогуб, Е. А. Хитрово, братья Россеты. При этом у Пушкина не было уверенности в том, что адресатами этих дипломов не оказались и другие его знакомые. Для него супружеская верность Натальи Николаевны была очевидной, но честь требовала поступков, и он в тот же день в письме вызвал на дуэль Дантеса. Так обстояло в действительности с тем, что Дантес в своих показаниях Военно-судной комиссии назвал «безпричинным вызовом» Пушкина, который был им «принят».

Далее. Что же на самом деле крылось за показаниями Дантеса о том, что «спустя некоторое время Камергер Пушкин… просил (курсив наш. — А. Н.) Нидерландского посланника… передать мне, что вызов свой он уничтожает, на что я не мог согласиться… тогда Камергер Пушкин по требованию моему назначенному с моей стороны Секунданту… Д’Аршиаку дал письмо, в коем объяснил, что он ошибся в поведении моем и что он более еще находит оное благородным». Со слов Дантеса все ясно: вызов был плодом воображения безобразно ревнивого Пушкина, затем он одумался и отказался стреляться и, более того, по требованию Дантеса удостоверил благородство последнего. Здесь и откровенное выпячивание собственной храбрости, и недвусмысленный намек на будто бы не совсем достойное поведение Пушкина. В действительности же искренностью эти показания и не пахли. Более того, на самом деле они от начала до конца являются ложными, хотя и построены на будто бы правдоподобной основе.

Правдоподобность здесь в том, что Пушкин свой вызов и в самом деле отменил, что и подтвердил письменно. Причины же и обстоятельства этого в действительности были совершенно иными. После пушкинского вызова первая просьба поступила как раз от противников. Геккерен-старший опешил от вызова, поскольку представлял себе, что скандал, который неизбежно поднимется вокруг дуэли, сильно повредит как карьере его усыновленного питомца, так и его собственной дипломатической. Письмо Пушкина с вызовом было доставлено в дом нидерландского посланника 5 ноября утром, когда Дантес был на дежурстве в полку. Геккерен-старший распечатал его и, как опытный дипломат, определил первое и самое главное, что он должен был делать в своих и Дантеса интересах, — это обязательно добиться отсрочки поединка, а уже потом как-нибудь уладить этот вопрос, т. е. добиться отмены дуэли вообще. Геккерен-отец посетил Пушкина с официальным визитом. Он объяснил, что по ошибке распечатал письмо, адресованное его приемному сыну, сказал, что от его имени принимает вызов, но просил отсрочки на 24 часа. Через сутки барон вновь посетил Пушкина и просил у него отсрочки уже на неделю. Вначале Пушкин был непоколебим, но потом хитрый дипломат все-таки сумел разжалобить поэта, и тот согласился отсрочить дуэль на две недели.

Расстроить поединок пытались с двух сторон. Помимо Геккеренов, самое деятельное участие в этом принимали домашние Пушкина — Наталья Николаевна, ее сестры, а также их покровительница — фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская, которая через брата Натальи Николаевны И. Н. Гончарова привлекла к этому делу Жуковского. Последний немедленно выехал из Царского Села, где он в это время находился, в Петербург и уже 6-го вечером был у Пушкина. В тот же вечер он советовался по этому поводу со своими и Пушкина наиболее близкими друзьями — Виельгорским и Вяземским. На другой день при встрече с Геккереном-отцом Жуковский услышал от него ошеломляющую новость о любви его приемного сына к Екатерине Гончаровой (сестре Натальи Николаевны) и о их предполагаемой свадьбе. Геккерен сообщил, что Дантес давно влюблен в Екатерину, что просил его дать согласие на этот брак, но он не соглашался на это, находя этот брак неподходящим. Теперь же, видя, что его упорство может привести к непоправимым и печальным последствиям, он признал свою неправоту и дал такое согласие. Конечно, все это было лишь уверткой от дуэли. Геккерен рассуждал так: если даже Дантесу и придется жениться (хотя от объявления о браке до его заключения он по каким-либо соображениям может и расстроиться), то этот вариант для них обоих все же лучше последствий дуэли. То, что никакой любви со стороны Дантеса к старшей сестре Натальи Николаевны не было и не могло быть, для всех было ясно.

Нидерландский дипломат умело плел сети своих интриг, в которых неизбежно оказался и Жуковский. Барон просил его сочувствия к ситуации, в какой оказался его приемный сын. Теперь, после того как Дантес принял вызов Пушкина, он не может просить руки Екатерины Гончаровой, так как это сочтут предлогом для избежания дуэли. Другое дело, если Пушкин возьмет свой вызов назад. В этом случае Дантес сразу же сделает предложение невесте и тогда честь обоих соперников не пострадает, а дуэль сама собой расстроится. Жуковский признал доводы посланника убедительными и вновь поехал на Мойку к Пушкину, надеясь и его убедить закончить дело примирением.

Однако Пушкин обо всем этом был совсем другого мнения. Он разгадал всю низость и коварство поведения обоих Геккеренов. В своих «Конспективных заметках о гибели Пушкина» Жуковский так записал события этого дня: «7 ноября… Открытия Геккерена. О любви сына к Катерине… о предполагаемой свадьбе. — Мое слово. Мысль (дуэль) все остановить. — Возвращение к Пушкину. Les revolutions.[230] Его бешенство… — Свидание с Геккереном. Извещение его Виельгорским. Молодой Геккерен у Виельгорского»[231].

Пушкина привело в бешенство именно стремление Геккеренов (а теперь уже и Жуковского) убедить его в том, что Дантес давно влюблен в Екатерину. Ему стала ясна вся низость поведения Геккеренов. Он понял, что этот ход его противники изобрели для того, чтобы избежать дуэли.

Как следует из записей Жуковского, вечером состоялась его вторая встреча с Геккереном, во время которой он сообщил о том, как воспринял новый ход событий Пушкин, и о его непримиримости. Форсируя события, Геккерен на следующий день посвятил в свою выдумку о любви Дантеса к Екатерине и Загряжскую. При этом нидерландский посланник постарался убедить ее (как это сделал раньше в отношении Жуковского) в том, что официальное предложение Дантес сможет сделать либо после дуэли, либо в случае отказа Пушкина от нее.

Жуковский и Геккерен продолжали искать выход. Пушкин же был непримирим и твердо решил не отказываться от поединка. По инициативе посланника был придуман новый ход. Необходимо было устроить свидание противников при свидетелях. Во время него Пушкин бы мотивировал свой вызов, а Дантес объяснил бы свое поведение «глубоким чувством» к старшей сестре жены Пушкина Екатерине. Все это, по замыслу Жуковского и Геккерена, должно было бы закончиться миром. Но старания их были напрасными. Поэт был неумолим и категорически отказался встретиться с Дантесом. Более того, Пушкин 10 ноября заручился согласием В. Соллогуба быть в случае необходимости его секундантом.

Видя, что события могут привести к трагическому исходу, друзья Пушкина взяли инициативу в свои руки. Во время очередной встречи с посланником (11 или 12 ноября) Жуковский предложил ему самому официально объявить Пушкину о том, что Дантес собирается жениться на Екатерине Гончаровой, и о его согласии на этот брак. Сам Жуковский пообещал, что при этом история с вызовом будет сохраняться в тайне и, таким образом, в соответствии со светскими приличиями честь его сына не пострадает. Геккерен вынужден был согласиться, но потребовал, чтобы при этом Пушкин подтвердил свой отказ от вызова официальным письмом. Кроме Жуковского, к примирению призывала и чуть ли не вся семья поэта, умоляя не разрушать такое неожиданное счастье Екатерины. Пушкин был вынужден уступить друзьям и родным. Через посредничество Загряжской он дал согласие на встречу с Геккереном-отцом, которая состоялась в ее квартире 14 ноября. Посланник подтвердил сообщение Загряжской о том, что оба семейства дали согласие на брак Дантеса с Екатериной, Пушкин же ввиду этого просил считать, что вызова на дуэль не было. При этом Геккерен требовал от поэта письменного отказа от вызова. Жуковскому пришлось приложить немало сил, чтобы добиться этого. 16 ноября Пушкин написал следующую записку: «Господин барон Геккерен оказал мне честь принять от имени своего сына вызов на поединок. Узнав случайно, из общественных толков, что господин Геккерен решил просить о браке его с моей свояченицей, м-ль Е. Гончаровой, я прошу господина барона Геккерена-отца благоволить рассматривать мой вызов как несостоявшийся». Как видно, никакие интриги Геккерена на смогли заставить поэта отклониться от избранной лично им линии поведения. Геккеренов, разумеется, такое письмо не устраивало, и они стали добиваться от Пушкина другого письма. Через своего секунданта д’Аршиака Дантес передал поэту письмо, в котором настаивал на том, чтобы Пушкин изменил свою мотивировку отказа от дуэли. Пушкин категорически отказался это сделать и сказал д’Аршиаку, что на следующий день пришлет своего секунданта для переговоров уже о месте и времени дуэли. 16 ноября у Карамзиных на торжественном обеде в честь дня рождения Екатерины Андреевны (вдовы писателя и историка) Пушкин сказал Соллогубу: «Ступайте завтра к д’Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь».

На следующий день Соллогуб встретился с Дантесом, который сообщил ему о своей любви к Екатерине Гончаровой. Соллогуб по молодости и неопытности поверил в его искренность и поехал к Пушкину, чтобы убедить того в правоте и «благородстве» Дантеса по отношению к своей невесте. Пушкин вновь потребовал, чтобы его секундант отправился к д’Аршиаку и договорился об условиях поединка. Выполняя волю поэта, Соллогуб встретился с секундантом Дантеса, который предъявил ему документы, относящиеся к предстоящему поединку. Среди них были:

1) экземпляр анонимного диплома на имя Пушкина;

2) вызов Пушкина Дантесу после получения диплома;

3) записка Геккерена-отца с просьбой о том, чтобы поединок был отложен;

4) записка Пушкина о том, что он берет свой вызов назад на основании слухов о предстоящей женитьбе Дантеса на его свояченице Екатерине.

Д’Аршиак настаивал на том, чтобы Пушкин отказался от вызова без каких-либо объяснений, так как они (по вполне понятным причинам) выставляли Дантеса в не совсем выгодном свете. По предложению д’Аршиака переговоры были прерваны до трех часов дня с тем, чтобы за это время Соллогуб передал поэту предложения секунданта Дантеса. Однако Соллогуб, помня непримиримость поэта, не решился на это. Пушкин, не получив никаких известий от своего секунданта, пытался найти нового (Клементина Россета, молодого человека, брата близкой приятельницы Пушкина А. О. Россет, человека из окружения Карамзиных), но тот отказался.

Секунданты же, как и условливались, в три часа возобновили переговоры в нидерландском посольстве и наконец выработали условия поединка. Он должен был состояться 21 ноября на Парголовской дороге в 8 часов утра. Противники должны были стреляться на десяти шагах (вспомним пушкинское — «чем кровавее, тем лучше»). Покончив с формальной стороной дела, секунданты вновь вернулись к поиску способа примирения обеих сторон. После долгого обсуждения этого вопроса Соллогуб в присутствии д’Аршиака написал Пушкину следующее письмо, в котором сообщал о выработанных условиях поединка и вновь возвращался к возможностям примирения:

«…г-н д’Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерен окончательно решил объявить свои намерения относительно женитьбы, но что, опасаясь, как бы это не приписали желанию уклониться от дуэли, он по совести может высказаться лишь тогда, когда все будет покончено между вами и вы засвидетельствуете словесно в присутствии моем или г-на д’Аршиака (что, считая его неспособным ни на какое чувство, противоречащее чести, вы приписываете его), что вы не приписываете его брака соображениям, недостойным благородного человека…

Не будучи уполномочен обещать это от вашего имени, хотя я и одобряю этот шаг от всего сердца, я прошу вас, во имя вашей семьи, согласиться на это условие, которое примирит все стороны. Само собой разумеется, что г-н д’Аршиак и я, мы послужим порукой Геккерена.

Соллогуб».

Д’Аршиак, прочитав письмо, согласился с его содержанием, и оно было отправлено Пушкину. Получив его, поэт понял, что, по сути дела, это была едва ли не полная капитуляция его противника.

17 ноября Пушкин в письме на имя Соллогуба подтвердил свое согласие с просьбой секундантов, но ни на шаг не отступил от своей оценки предсвадебно-дуэльного дела: «Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерена на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить считать этот вызов как бы не имевшим места, узнав из толков в обществе, что г-н Геккерен решил объявить о своем намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека».

После получения этого письма секунданты сочли дело о дуэли законченным и поздравили Дантеса как жениха, а Дантес с Геккереном-отцом отправились к Загряжской, где посланник от имени сына сделал официальное предложение Екатерине Гончаровой. 10 января 1837 г. состоялось их бракосочетание. Следовательно, и в части примирения противников показания Дантеса на суде были от начала и до конца ложными. Не Пушкин по своей инициативе отказался от поединка, а Геккерены вынуждены были пойти на все требования поэта и согласиться с формулировкой Пушкина об отказе от дуэли в связи с предстоящей женитьбой Дантеса.

С действительным положением дел следует сопоставить и утверждение Дантеса о том, что с момента примирения он не имел с Пушкиным «никаких сношений кроме учтивостей». На самом деле вовсе не Дантес не имел с Пушкиным никаких отношений, а Пушкин, несмотря на навязчивость Дантеса, отказался принимать его у себя, а письма возвращал нераспечатанными. Таким образом, не было учтивостей, так как не было для них какого-либо повода, при котором они могли бы быть высказаны. Но, кроме Пушкина, была еще его жена, в отношении которой Дантес после своей свадьбы вновь возобновил прежнее поведение. Графиня Фикельмон так, например, пишет по этому поводу в записках: «Вскоре Дантес, хотя и женатый, возобновил прежние приемы, прежние преследования». Это подтверждали чуть ли не все свидетели происходящего, в том числе и представители пушкинского окружения (П. А. Вяземский, Н. А. Смирнов).

События неумолимо шли к развязке. Сохранилось свидетельство, что особо вызывающе Дантес вел себя по отношению к Наталье Николаевне 23 января 1837 г. на балу у Воронцовых. Д. Фикельмон в дневнике сделала такую запись об этом вечере: «…на одном балу он (Дантес. — А. Н.) так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, а решение Пушкина было с тех пор принято окончательно». 25 января Пушкин направил нидерландскому посланнику столь оскорбительное письмо, что оно не позволило на этот раз его врагам уклониться от поединка.

Так факты опровергают и ложь Дантеса относительно его учтивого по отношению к Пушкину поведения. Напротив, допрошенный почти одновременно с Дантесом Данзас совсем по-другому объяснил поведение обоих Геккеренов и их роль в наступлении трагической развязки: «Г. Геккерены даже после свадьбы не переставали дерзким обращением с женой его… давать повод к усилению мнения, поносительного для его чести так и для чести его жены» (забегая вперед, скажем, что эта формулировка Данзаса была принята судом и легла в основу многих официальных документов дела).

Служебные характеристики Дантеса, их приобщение к делу

Вернемся, однако, к формулярному и кондуитному спискам Дантеса (они помещены в деле о дуэли сразу же после документа об освидетельствовании его здоровья), так как официальные сведения о нем необходимо также сопоставить с его собственными показаниями, данными на допросе от 6 февраля. Свои биографические данные он, в общем, сообщил правильно, хотя и здесь не обошлось без лжи. Как уже отмечалось, на допросе он указал, что имеет «за родителями недвижимое в Альзасе». Последнее было явным преувеличением, тем, что мы называем «пустить пыль в глаза». Родной отец Дантеса, и ранее небогатый дворянин, вследствие Июльской революции во Франции 1830 г. оказался в крайне стесненном материальном положении, и в этом отношении надеяться Дантесу было не на что, разве что на родительское благословение. Далее, на допросе он очень скромно сообщил и о своем обучении во Французском королевском военном училище. В действительности Дантес пробыл в нем не более года. Опять-таки, как и в случае с наследственным поместьем, Июльская революция помешала ему и в этом. В числе других преданных королю учеников, пытавшихся выступить в его защиту, Дантесу пришлось покинуть школу. Во Франции делать ему было нечего, и он вынужден был отправиться «на ловлю счастья и чинов» в другие страны. Первым и наиболее доступным вариантом была Германия, где у Дантеса было много немецких родственников. Благодаря им он нашел покровительство у прусского принца Вильгельма (будущего германского императора, бывшего в близких родственных отношениях с Николаем I). Однако, несмотря на такую высокую протекцию, он мог начать карьеру лишь в чине унтер-офицера (по прусским армейским законам, недоучка, не окончивший курса в военной школе, не мог претендовать на офицерское звание). Принц посоветовал ему ехать в Россию (где, как известно, к иностранцам, в том числе и недоучкам, были всегда традиционно снисходительны) и дал ему рекомендательное письмо к одному из приближенных Николая I — В. Ф. Адлербергу. Последний занимал в то время должность начальника канцелярии военного министра. Дантес с этой рекомендацией прибыл в Петербург в октябре 1833 г. Рекомендация, разумеется, оправдала себя, о нем было доложено императору, а Адлерберг стал готовить подопечного к офицерским экзаменам. По высочайшему повелению в январе 1834 г. Дантес был допущен к ним при Военной академии по программе школы гвардейских юнкеров и подпрапорщиков (при этом он освобождался от экзаменов по русской словесности, уставам и военному судопроизводству) и выдержал их. В результате 8 февраля 1834 г. был отдан высочайший приказ о зачислении его корнетом в Кавалергардский полк[232].

Событие это обсуждалось в свете и не прошло мимо Пушкина. Еще перед сдачей Дантесом экзаменов в дневниковой записи от 26 января Пушкин отметил: «Барон д’Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Шуанами называли участников контрреволюционного восстания 1793 г., а позже это название применяли и к контрреволюционерам 1830 г. (каким, как отмечалось, и был Дантес).

В формулярном списке в отношении его образования сделаны такие записи. В графе «в российской грамоте читать и писать и другие науки знает ли» указано: «по российски, по французски, по немецки, географию и математику»; в кондуитном списке: «хороших способностей ума, имеет знание географии и математики». В отношении знания русского языка запись была сделана авансом, который Дантес никогда не смог оправдать (он и освобожден был от этого экзамена по причине того, что сдать успешно его он не мог). О его математических способностях либо познаниях какие-либо фактические данные не сохранились. А о знании им географии свидетельствует следующий факт: на экзамене он не мог сказать, на какой реке стоит Мадрид, хотя при этом воскликнул: «Однако ж я в ней поил свою лошадь»[233]. Из формулярного и кондуитного списков судьи могли сделать твердый вывод, что Дантес был безупречно образцовым офицером: «Выговоров не получал, в штрафах и арестах не бывал», «в слабом отправлении обязанностей не замечен», «усерден по службе», «в походах не бывал… но за смотры, учения и маневры удостоился в числе прочих получить высочайшее благословление, объявленное в высочайших приказах». Следует отметить, что высочайшие милости сыпались на Дантеса как из рога изобилия и по возрастающей степени (в 1834 г. — 9 раз, в 1835-м — 12, в 1836-м — 15 раз!). Однако впечатление, которое получили судьи от этих официальных документов, вовсе не соответствовали действительному положению вещей. Вот что писал, ознакомившись с архивом полка, историк Кавалергардского полка С. А. Панчулидзев: «Дантес до поступления в полк оказался не только весьма слабым по фронту, но и весьма недисциплинированным офицером; таким он оставался в течение всей своей службы в полку… 19 ноября 1836 г. отдано было в полковом приказе: „Неоднократно поручик барон де-Геккерен подвергался выговорам за неисполнение своих обязанностей, за что уже и был несколько раз наряжаем без очереди дежурным при дивизионе; хотя я буду сегодня делать репетицию ординарцам, но не менее того… он на оную опоздал, за что и делаю ему строжайший выговор и наряжаю дежурным… на 5 раз“. Число всех взысканий, которым подвергался Дантес за три года службы в полку, достигло цифры 44»[234].

Чем же объяснить столь резкое различие в официальной оценке успехов Дантеса по службе (что должно было приниматься в расчет при вынесении судом ему меры наказания) и фактического положения дел? Это можно объяснить только одним — сверхблагосклонным отношением Николая I к Дантесу.

В свою очередь, последнее также объяснимо несколькими причинами.

Во-первых, уже упоминавшаяся рекомендация принца Вильгельма.

Во-вторых, личность Дантеса не могла не понравиться царю и сама по себе. Дантес был легитимистом, т. е. приверженцем законной (легальной) династии Бурбонов (в этом смысле термин «легитимизм» стал употребляться после Июльской революции во Франции 1830 г., а позднее легитимистами стали называть всякого сторонника свергнутой монархии). Николай сам был приверженцем легитимизма, и поэтому французские легитимисты и ранее пользовались поддержкой царя.

Этим объясняется и то, что в послужные списки Дантеса не заносились его многочисленные служебные прегрешения, почему они и не попали в поле зрения судей.

В кондуитном списке в числе заслуг Дантеса было отмечено, что он «в нравственности аттестовался хорошим», что также не соответствует его подлинной характеристике как человека. По крайней мере, судьи могли вполне убедиться, что все его поведение по отношению к Наталье Николаевне и самому Пушкину, история его женитьбы, неискренность показаний на суде были далеки от нравственности.

Допрос Петра Андреевича Вяземского

7 февраля Военно-судная комиссия постановила: через командира полка просить Николая I представить в суд находящиеся у него письма, на которые ссылался Дантес, и сформулировать вопросы Вяземскому. 8 февраля было вынесено решение о запросе формулярного и кондуитного списков Данзаса. В этот же день аудитор Маслов составил следующие вопросы Вяземскому: «…Откуда реляция (о дуэли. — А. Н.) Вами взята, и если дадена, то кем, когда и на какой предмет, кто оную составлял, не имеется ли кроме оной… еще каких-либо бумаг, касающихся до вышеупомянутой дуэли, когда и от кого Вы узнали об оной и не известно ли Вам, за что именно произошла дуэль между Камергером Пушкиным и Поручиком Бароном Де Геккереном: ссора или неудовольствие, последствием чего было выше помянутое происшествие».

На поставленные вопросы Вяземский ответил следующим образом: «Реляции о бывшей… дуэли у меня нет, но есть письмо Виконта д’Аршиака, секунданта Барона Геккерена, и вот по какому поводу ко мне писанное. Не зная предварительно ничего о дуэли, про которую в первый раз услышал я вместе с известием, что Пушкин смертельно ранен, и при первой встрече моей с Господином д’Аршиаком просил его рассказать о том, что было. На сие Господин д’Аршиак вызвался изложить в письме все случившееся, прося меня при том показать письмо Господину Данзасу для взаимной проверки и засвидетельствования подробностей помянутой дуэли… отдал письмо сие Господину Данзасу, который возвратил мне оное письмо от себя: прилагаю у сего то и другое… я ничего не знал о дуэли, до совершенного окончания ея… Равномерно не слыхал я никогда ни от Александра Сергеевича Пушкина (единственный документ судебного дела, где поэт назван по имени-отчеству. — А. Н.), ни от Барона Геккерена о причинах, имевших доследствием сие несчастное происшествие».

Конечно же, Вяземский оказался неискренним в показаниях. Во-первых, как уже отмечалось, Дантес был постоянным гостем у Вяземских и Карамзиных и его назойливое ухаживание за женой Пушкина было замечено всеми бывавшими там. Во-вторых, Вяземские были тоже адресатом анонимного диплома. В-третьих, сохранились мемуарные свидетельства его жены В. Ф. Вяземской об известном свидании Натальи Николаевны с Дантесом на квартире у Идалии Полетики. В-четвертых, последующие письма Вяземского (написанные после смерти поэта, например к Э. К. Мусиной-Пушкиной) свидетельствуют о том, что у него было твердое убеждение в виновности обоих Геккеренов в смерти поэта.

8 февраля по решению Военно-судной комиссии Дантес был освидетельствован тем же штаб-лекарем Стефановичем, который сделал вывод, что подсудимый «может содержаться на Гаубтвахте в особой, сухой и теплой комнате, которая бы, следовательно, ничем не отличалась существенно отношении его здоровью от занимаемой им теперь квартиры» (видимо, штаб-лекарь спутал гауптвахту с квартирой модного кавалергарда).

Нессельроде, нидерландский посланник и пушкинские письма

9 февраля на заседании Военно-судной комиссии заносится в протокол факт получения от министра иностранных дел графа К. В. Нессельроде двух пушкинских писем, на которые ссылался на допросе Дантес, говоря, что они находятся у императора. Это письмо от 17 ноября 1836 г. д’Аршиаку и от 26 января 1837 г. Геккерену-старшему Так, в военно-судном деле появляется еще одно имя, принадлежащее человеку, который в силу сверхреакционности своей деятельности, ограниченности, отсутствия талантов объективно мог быть лишь врагом поэта. Карл Васильевич Нессельроде в течение сорока лет (1816–1856) руководил внешней политикой России. Он был послушным исполнителем воли царя и главную задачу видел в борьбе с революционным движением на Западе. В результате проводимой им крайне недальновидной внешней политики Россия к началу войны 1853–1856 гг. оказалась в изоляции, поражение в этой войне показало полную несостоятельность дипломатической деятельности Николая I и Нессельроде. Примечательно, что в пору государственной службы поэта Нессельроде был его начальником, так как служил поэт по иностранному ведомству.

Оба эти письма были направлены нидерландским посланником в числе других документов министру иностранных дел 28 января 1837 г. как оправдывающие, по его мнению, лично его и его приемного сына в дуэльной истории.

В сопроводительном письме он пишет: «Господин граф! Имею честь представить Вашему сиятельству прилагаемые при сем документы, относящиеся до того несчастного происшествия, которое вы благоволили лично подвергнуть на благоусмотрение Его Императорского Величества. Они убедят, надеюсь, Его Величество и Ваше сиятельство в том, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал».

Обращает на себя внимание та уверенность, с которой на допросе Дантес ссылался на самого императора, у которого находились бумаги, по мнению подсудимого, подтверждающие его версию преддуэльных событий. Волей-неволей и Николай I превращается чуть ли не в свидетеля благородных поступков Дантеса. Разумеется, Дантес знал, что его приемный отец направил письма министру иностранных дел для ознакомления с ними императора. И в этом случае Дантес, конечно же, учитывал незаслуженно сыпавшиеся на него царские милости — от не совсем законного принятия в гвардию до высочайших благодарностей, несмотря на чуть ли не постоянные служебные его прегрешения. Ссылка на царя была не чем иным, как средством давления подсудимого на суд.

Кстати, нидерландский посланник очень дорожил этими письмами и впоследствии требовал от Нессельроде их возвращения. Далее в материалах военно-судного дела помещены эти пушкинские письма, а также письма д’Аршиака и Данзаса к Вяземскому, на которые тот ссылался в ответах Военно-судной комиссии. Первое пушкинское письмо (от 17 ноября 1836 г.) уже приводилось нами для опровержения объяснений Дантеса. Правда, оно называлось письмом к Соллогубу. В материалах судебного дела оно именуется везде письмом к д’Аршиаку, что, в общем-то, легко объяснимо. Письмо это, как отмечалось, было ответом Пушкина на письмо Соллогуба как секунданта поэта. Пушкин писал Соллогубу, но, по сути дела, для д’Аршиака, так как переговоры об условиях дуэли велись между секундантами.

Письмо же Пушкина нидерландскому посланнику, хотя оно включено во все полные собрания сочинений поэта, мы считаем необходимым привести целиком, так как именно оно, а не версия Геккеренов, сыграло, на наш взгляд, решающую роль в оценке судьями преддуэльных событий (в дальнейшем это будет показано на соотношении содержания данного письма и мотивировочной части приговора по делу о дуэли). Подлинник письма не сохранился (по настоянию Геккерена он был возвращен адресату), и его текст на французском языке и перевод на русский язык во всех изданиях приводятся по копии с этого письма, находящейся в военно-судном деле. Вот его текст.

«Барон!

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения; я получил анонимные письма, я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать ходу этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность, и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга.

Александр Пушкин. 26 января 1837 г.» (10, 620, 882).

Данное письмо являлось переработкой ноябрьских не отправленных поэтом писем (черновиков), датируемых 17–21 ноября 1836 г. Как известно, к этому времени друзья поэта (Жуковский, Соллогуб) считали, что инцидент с вызовом на дуэль исчерпан, что дуэли не будет. Однако совсем по-другому оценивал сложившееся положение сам Пушкин. Вначале ему казалось, что он победил, что поставил своего соперника в смешное положение, показал всем его трусость, заставил жениться на некрасивой тридцатилетней девице. Однако все оказалось сложнее. Великосветские сплетни объявили случившееся совсем иначе, чем сам Пушкин. Неожиданно для него Дантес опять оказался чуть ли не романтическим героем. В светских гостиных распространилось мнение, что молодой Геккерен решился на такой шаг только лишь потому, что таким образом спасал честь любимой женщины (т. е. Натальи Николаевны).

Версию о благородстве своего приемного сына настойчиво распространял и нидерландский посланник. В письме от 1 марта 1837 г. графу Нессельроде он писал о «высоконравственном» чувстве, «которое заставило моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины». Эта версия усилиями ее авторов (Дантес и нидерландский посланник) разошлась по всем аристократическим салонам столицы. Увы, она утвердилась и в салоне Карамзиных, где во всей этой истории сочувствовали не Пушкину, а Дантесу, где последнего, как и нидерландского посланника, принимали, жалели, а поведение поэта не одобряли. Так же относились к случившемуся и другие близкие друзья поэта. Вяземский утверждал, что он «закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Жуковский осуждал поэта и как ни в чем не бывало у тех же Карамзиных встречался по-дружески с Дантесом и Геккереном-старшим на глазах у Пушкина. Все это свидетельствует о том, что в самые трудные для поэта дни, предшествовавшие роковой дуэли, он был страшно одинок и эта сплетня и клевета вокруг его имени и имени его жены нисколько не прекратились в связи с женитьбой Дантеса. Как была права А. Ахматова, когда, подводя итоги споров пушкинистов о причинах дуэли, утверждала, что «дуэль произошла оттого, что геккереновская версия взяла верх над пушкинской и Пушкин увидел свою жену, т. е. себя, опозоренным в глазах света».

Будучи уверенным, что анонимные дипломы исходили от Геккеренов и что всем поведением Дантеса направлял его приемный отец (об истоках такой уверенности мы скажем при комментировании официальной, судебной версии роли нидерландского посланника в преддуэльной истории), поэт, думая, что поставил Дантеса в двусмысленное положение в свете, решил расправиться не только с Дантесом, но и с Геккереном-старшим. В. Соллогуб вспоминает, что через несколько дней после, так сказать, состоявшегося примирения Пушкин сказал своему секунданту: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне старичка подавайте». Письмо это и было первоначальным вариантом цитированного выше письма от 26 января 1837 г. Усилиями друзей дело тогда удалось уладить, и Пушкин в ту пору не отослал это письмо. С точки зрения доказательственно-судебной январское письмо Пушкина нидерландскому посланнику является одним из важнейших официальных судебных документов по делу о дуэли, так именно оно, а не показания Дантеса, послужило более или менее приближенному к истине представлению о причинах дуэли и сопутствовавших ей обстоятельствах, оно легло в основу обвинительного вердикта. Не страсть к Екатерине Гончаровой, как это пытались вначале утвердить во мнении света Геккерены, а их стремление спасти собственную, так счастливо для них начавшуюся карьеру в России вынудила Дантеса жениться («я заставил вашего сына играть роль столь жалкую»). В свете этого письма понятны и поводы к написанию столь оскорбительного для нидерландского дипломата и его приемного сына письма, послужившего непосредственным поводом к роковой дуэли (по получении этого письма 26-го же января Геккерен-старший послал Пушкину вызов: в связи со своим официальным положением дипломата — от имени Дантеса). Повод написания письма один — по-прежнему сверхбесцеремонное приставание Дантеса к Наталье Николаевне и по-прежнему сводническая роль в этом Геккерена-отца.

Исследователей всегда занимал вопрос: почему Пушкин направил оскорбительное письмо все-таки Геккерену-старшему и откуда у него была уверенность в том, что тот приложил свою руку к написанию гнусных дипломов? Пушкин знал, что драться ему придется с Дантесом, так как дипломатическое положение нидерландского посланника избавляло того от необходимости самому выйти к барьеру. Поэтому это письмо было ударом по обоим Геккеренам. Кроме того, Пушкин был прекрасно осведомлен о своднической роли приемного отца Дантеса (что, как это в дальнейшем будет показано, найдет отражение и в официальных материалах военно-судного дела). И самое главное, у Пушкина были веские основания подозревать нидерландского посланника в авторстве присланного ему гнусного диплома. На последнем обстоятельстве мы считаем необходимым остановиться, так как в ходе судебного следствия по делу о дуэли предпринимались робкие попытки установить анонима.

По этому вопросу поэт советовался со своим лицейским товарищем M. Л. Яковлевым. Последний, будучи директором типографии, прекрасно разбирался в сортах бумаги. Рассматривая диплом, он пришел к выводу, что бумага «иностранного происхождения», что на нее установлена высокая пошлина, а пользуются ею только иностранные посольства. О том, что Пушкин разделил это мнение, свидетельствует и его неотправленное письмо от 21 ноября 1837 г. Бенкендорфу. В нем он писал по этому поводу: «По виду бумаги, по слогу письма (имеется в виду анонимный диплом. — А. Н.), по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата». Определенные сведения об авторе диплома Пушкину могли дать и выбранные отправителем адресаты этих писем. В. Соллогуб в мемуарах отмечал, что «письма были получены всеми членами тесного карамзинского кружка…». Таким образом, речь шла не о всех друзьях Пушкина, а о связанных с домом Карамзина, т. е. тех людях, на глазах которых и развивались преддуэльные события, режиссером и наблюдателем которых и был нидерландский посланник. На то, что составителем гнусного диплома был человек, причастный к карамзинскому кружку, могла свидетельствовать поэту и такая деталь. Сама по себе забава рассылать подобного рода дипломы для светской золотой молодежи была делом обычным. Тот же Соллогуб вспоминает, что в 1836 г. кто-то из иностранных дипломатов привез в Петербург из Вены печатные образцы подобных дипломов, один из которых, бывший печатным образцом присланного Пушкину и его друзьям, показал Соллогубу, как было отмечено, д’Аршиак. Следует отметить, что С. Л. Абрамович справедливо указывает на одно обстоятельство, существенно отличавшее пушкинский диплом от его печатного образца: «Гнусный шутник, списывая с безликого образца текст, который можно было адресовать любому обманутому мужу, сделал при этом одну приписку от себя. Он назвал поэта не только заместителем Великого магистра Ордена рогоносцев, но и историографом ордена. Этого слова, конечно, не было в печатном бланке. Оно имеет совершенно определенный прицел и могло быть адресовано в Петербурге только одному человеку — Пушкину… Самая мысль о подобной приписке могла возникнуть у того, кто был как-то причастен к карамзинскому дому, с его атмосферой культа покойного историографа»[235].

Думается, все эти детали, так сказать, формального характера были для Пушкина дополнительным, а не главным доказательством авторства Геккерена. Разумеется, основной уликой для него была не бумага, не почерк, а сама рука, направлявшая все преддуэльные события, выдававшая человека, способного на дипломатически-светские интриги. Интересно, что вначале близким поэта была непонятна его уверенность в авторстве Геккерена-старшего. Так, в феврале 1837 г. Вяземский от имени друзей Пушкина писал: «Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым». В письме же к О. А. Долгоруковой, написанном чуть позже, Вяземский уже уверен в его вине в отношении составления гнусного диплома и сожалеет лишь об отсутствии юридических доказательств этого.

Некоторым косвенным подтверждением фактического авторства или участия в нем нидерландского посланника выступает его письмо к Дантесу, написанное во время судебного процесса по делу о дуэли: «Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучом, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная; сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы „А“ со многими эмблемами вокруг „А“. Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамена, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка». Для А. С. Полякова, опубликовавшего этот документ на языке подлинника, он послужил доказательством непричастности Геккерена к пасквилю[236].

Напротив, на П. Е. Щеголева эта записка произвела «странное впечатление какого-то воровского документа, написанного с специальными задачами и понятного только адресату»[237].

Нам кажется, что у Щеголева были основания для такой характеристики этого письма. Оно сразу же наводит на мысль о поговорке «На воре шапка горит». Не может не броситься в глаза стремление опытного дипломата и ловкого интригана зафиксировать некоторые детали как бы для протокола. С одной стороны, Геккерен говорит о внешних деталях письма. С другой — как бы предрешая вопрос о причинах такой осведомленности, старается уверить (адресата ли?) в том, что он ни в чем не уверен (не успел разглядеть?). К тому же «невинный» вопрос своему приемному сыну о том, для чего ему нужны эти сведения. Как будто дипломат не знает, что его приемный сын находится под следствием и судом и обязательно будет допрошен и по этому вопросу.

В качестве своей защиты от приписываемого ему авторства диплома Геккерен выдвигал оправдательный тезис, что у него (как и у Дантеса) не было и не могло быть мотивов для написания шутовского пасквиля. В письме от 1 марта 1837 г. к Нессельроде он писал по этому поводу: «В чьих же интересах можно было бы прибегнуть к этому оружию, оружию самого низкого из преступников, отравителя?.. Мой сын, значит, тоже мог бы быть автором этих писем? Спрошу еще раз: с какой целью? Разве для того, чтобы добиться большего успеха у г-жи Пушкиной, для того, чтобы заставить ее броситься в его объятия, не оставляя ей другого исхода, как погибнуть в глазах света отвергнутой мужем? Но подобное предположение плохо вяжется с тем высоконравственным чувством, которое заставило моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины».

Оставим в стороне высокомерный и выспренный стиль автора, привлекающего внимание к «высокой» нравственности и «благородству» его приемного сына. Мотивы и у отца, и у сына были вполне достаточные. Дантес пустился в назойливые и неприкрытые ухаживания за женой Пушкина с целью приобрести репутацию романтического героя, покорившего первую красавицу Петербурга. Дипломат и интриган Геккерен как мог помогал ему в этом, побуждая жену поэта «изменить своему долгу», но, как известно, Дантес получил отказ. Этого интриганы простить не могли. Логика их намерений по отношению к H. Н. Пушкиной проста: ты, мол, отвергла блестящего кавалергарда, ты верна мужу, так получай!

Думается, не случайно Александр Карамзин в письме от 13 марта 1837 г. к своему брату Андрею сопоставляет два обстоятельства: когда «Дантес… хворал грудью… Старик Геккерен уверял м-м Пушкину, что Дантес умирает от любви к ней, заклинал спасти его сына, потом стал грозить местью, а два дня спустя появились анонимные письма».

Естественно предположить, что эти письма и были местью Наталье Николаевне.

Удар рассылкой анонимных дипломов был, конечно же, очень сильный и вместе с тем (именно здесь и чувствуется рука дипломата-интригана) едва ли не полностью безопасный для отправителей.

Диплом — анонимный, а за анонимные оскорбления не вызывают к барьеру — вызывать некого!

Таким образом, анонимный диплом выполнял сразу две задачи. Во-первых, был местью по отношению к жене Пушкина и к нему самому. И во-вторых, отводил подозрения от Дантеса.

Материалы военно-судного дела как источник сведений о самой дуэли

Вернемся, однако, непосредственно к официальным документам Военно-судной комиссии. Далее в деле помещены письма д’Аршиака и Данзаса Вяземскому, приобщенные в качестве судебных доказательств. При этом письмо д’Аршиака является главным источником, из которого сегодня мы знаем о фактических обстоятельствах и деталях самой дуэли:

«…B 41/2 часа прибыли мы на место свиданья, весьма сильный ветер, который был в это время, принудил нас искать прикрытия в небольшом сосновом леску. Множество снега мешало противникам, то мы нашлись в необходимости прорыть тропинку в 20 шагах, на концах которой они встали. Когда барьеры были назначены шинелями, когда пистолеты были взяты каждым из них, то полковник Данзас дал сигнал, подняв шляпу. Пушкин в то же время был у своего барьера, когда барон Геккерен сделал 4 шага из 5-ти, которые ему оставались до своего места. Оба соперника приготовились стрелять, спустя несколько выстрел раздался, — Господин Пушкин был ранен, что он сам сказал, упал на шинель, которая была вместо барьера, и остался недвижим лицом к земле. Секунданты приблизились, он до половины приподнялся и сказал: погодите… оружие, которое он имел в руке, было покрыто снегом, он взял другое; я бы мог на это сделать возражение, но знак барона Жоржа Геккерена меня остановил; Г-н Пушкин, опершись левою (рукою. — А. Н.) об землю, прицелил твердою рукою, выстрелил. Недвижим с тех пор, как выстрелил. Барон Геккерен, раненый, также упал.

Рана Г. Пушкина была слишком сильна, чтобы продолжать. Дело было кончено. Сново упавши после выстрела, он имел раза два полуобморока и несколько мгновений помешательства в мыслях…

В санях, сильно потрясаем во время переездки более половины версты, по самой дурной дороге, он мучился не жалуясь…»

Время не пощадило место дуэли. Оно обозначено скромным, но достойным отмеченного им события гранитным обелиском с пушкинским профилем и надписью: «Здесь, на Черной речке, 27 января (8 февраля) 1837 г. великий русский поэт А. С. Пушкин был смертельно ранен на дуэли». Однако сегодня здесь трудно представить себе обстановку случившегося в один из последних январских дней 1837 г. Небольшой сквер зажат с одной стороны линией железной дороги, по которой время от времени несутся электрички (за железной дорогой вплотную возвышаются жилые дома). С другой стороны, пожалуй, еще более оживленное шоссе, забитое автотранспортом. В связи с этим буквально топографическое описание места дуэли, погоды, при которой она совершалась, и через полтора столетия позволяет нам более зримо вообразить условия наступления трагической для нашей культуры развязки. И в этом мы должны быть обязаны автору этого письма.

Следует, однако, отметить, что д’Аршиак сделал явную попытку бросить тень на репутацию умершего поэта. Ознакомленный с этим письмом Данзас пишет Вяземскому:

«Истина требует, чтобы я не пропустил без замечания некоторые неверности в рассказе д’Аршиака…

…действительно, я подал ему пистолет в обмен того, который был у него в руке и ствол которого набился снегом при падении раненого, но я не могу оставить без возражения заключение д’Аршиака, будто он имел право оспаривать обмен пистолета и был задержан в этом знаком со стороны г-на Геккерена… Обмен пистолетами не мог дать повод во время поединка ни к какому спору. Пистолеты были с пистонами, следовательно, осечки быть не могло: снег, забившийся в дуло пистолета Александра Сергеевича, усилил бы только удар выстрела, а не отвратил бы его; никакого знака со стороны Г-на д’Аршиака, ни со стороны Г-на Геккерена подано не было. Что до меня касается, я почитаю оскорбительным для памяти Пушкина предположение, будто он стрелял в противника своего с преимуществами, на которые не имел права. Еще раз повторяю, что никакого сомнения против правильности обмена пистолета не было.

Для истины рассказа прибавлю также на это выражение: (неподвижен после выстрела своего Барон Геккерен был ранен и упал также). Противники шли друг на друга грудью, когда Пушкин упал, то Г. Геккерен сделал движение к нему; после слов же Пушкина, что хочет стрелять, он возвратился на свое место, став боком и прикрыв грудь свою правою рукой. По всем другим обстоятельствам я свидетельствую истину показаний Г. д’Аршиака».

Разумеется, нас не может подкупить трогательная забота лицейского товарища Пушкина о его посмертной репутации. Расхождения в показаниях секундантов касаются трех обстоятельств. Во-первых, были ли нарушены дуэльные формальности? Во-вторых, если да, то влекло ли это неблагоприятные последствия для противной стороны (Дантеса)? И в-третьих, в самом ли деле один из секундантов пытался не допустить указанных нарушений, но не сделал этого ввиду «благородного» жеста Дантеса? На первые два вопроса вполне компетентно и убедительно ответил упоминавшийся уже историк Кавалергардского полка С. Панчулидзев. По его мнению, «замена пистолетов, раз они взяты в руки противника, не допускается». Однако и он считал, что эта замена не ставила и не могла поставить противника в невыгодное положение. «Данзас прав, что снег, набившись в дуло пистолета Пушкина, мог на морозе только усилить… удар выстрела, а не ослабить его». Таким образом, д’Аршиаку не было надобности вмешиваться в ход дуэли, так как интересы дуэлянта, чьим секундантом он был, задеты или ущемлены не были. Кроме того, нас не может не убеждать и та настойчивость прямодушного, по воспоминаниям современников, Данзаса, с которой тот категорически отметает самую возможность попытки секунданта Дантеса будто бы вмешаться в ход поединка.

Уже в советское время был опубликован документ (отсутствовавший в военно-судном деле), юридически закреплявший условия рокового поединка:

«Условия дуэли между г. Пушкиным и г. бароном Жоржем Геккереном.

1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.

3. Сверх того, принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий.

Константин Данзас, инженер-подполковник. Виконт д’Аршиак, атташе французского посольства»[238].

Условия эти Данзас привозил Пушкину, но тот, по его словам, даже не пожелал ознакомиться с их содержанием. Документ этот, во-первых, вполне согласуется с показаниями секундантов, данными ими на допросах в Военно-судной комиссии, а во-вторых, соответствует настроению Пушкина на жестокий поединок, результатом которого могла быть смерть кого-либо из противников (вспомним пушкинское «чем кровавее, тем лучше»).

Приобщенные к делу служебные характеристики Данзаса

В определенной степени порукой истинности показаний Данзаса для следствия и суда могли служить его официальные характеристики, данные в формулярном и кондуитном списках секунданта поэта, приобщенных к судебному делу. В графе «каков в нравственности» записано: «отлично-благороден». Каким же действительно нравственным авторитетом необходимо было обладать офицеру, чтобы николаевский служака так по-человечески тепло охарактеризовал бы своего офицера в официальном документе! О том, что это был настоящий боевой офицер, свидетельствуют записи о его участии в боевых действиях против персов и турок, о ранении в левое плечо ружейной пулей навылет, «с раздроблением нижней части лопаточной кости», о награждении его и орденами, и золотым оружием с надписью «За храбрость». Так что по человеческим качествам и по части боевой закалки и опыта пушкинский секундант мог дать Дантесу не сто, а тысячу очков вперед. И лишь в одном он серьезно уступал ему — монаршие милости не только не сыпались на Данзаса, но, напротив, Его Императорское Величество, скорее всего, испытывало неудовольствие личностью храброго и честного офицера. Об этом свидетельствуют и его направление в 1838 г. за нелады с начальством в действующую армию на Кавказ (в тот самый Тенгинский полк, где под его началом служил М. Ю. Лермонтов), и постоянные препятствия в продвижении по службе, за что он даже получил от товарищей шутливое прозвище Вечный Полковник (генеральский чин он получил лишь при выходе в отставку). Разумеется, лицейское прошлое Данзаса (а для царя лицей был лишь заведением, которое дало России неприрученного им Пушкина и нескольких декабристов) являлось совсем не лучшей рекомендацией в глазах Николая I.

Последние допросы участников дуэли и противоречия в их показаниях

10 февраля Дантес в третий раз был допрошен. По сути дела, судебное следствие решило уточнить два обстоятельства, и в числе других подсудимому были заданы следующие вопросы: «B каких выражениях заключались письма, писанные вами к Г-ну Пушкину или его жене, которые в письме, им написанном к Нидерландскому Посланнику Барону Геккерену, называет дурачеством? Какие именно были условия дуэли и на чьих пистолетах стрелялись вы?»

Разумеется, Дантес продолжал свою линию поведения, которая заключалась в отрицании им своего поведения как провоцировавшего дуэльный вызов Пушкина. На эти вопросы он ответил следующим образом: «…Посылая довольно часто Г-же Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить его щекотливость как мужа… пистолеты, из коих я стрелял, были вручены мне моим секундантом на месте дуэли; Пушкин же имел свои… выше помянутые записки и билеты были мной посылаемы к Г-же Пушкиной прежде, нежели я был женихом».

Совсем по-иному поведение Дантеса и его приемного отца оценил на допросе от 11 февраля Данзас: «…Когда Г-н Геккерен предложил жениться на свояченице Пушкина, тогда, отступив от поединка, он (Пушкин. — А. Н.), однако ж, непременным условием требовал от Г-на Геккерена, чтоб не было никаких сношений между двумя семействами. Невзирая на сие, Гг. Геккерены даже после свадьбы не переставали дерзким обхождением с женою его, с которою встречались только в свете, давать повод к усилению мнения, поносительного как для его чести, так и для чести его жены. Дабы положить сему конец, он написал 26 января письмо к Нидерландскому Посланнику, бывшее причиною вызова Г. Геккерена. За сим Пушкин собственно для моего сведения прочел и самое письмо, которое, вероятно, было уже известно секунданту Г. Геккерена…»

Как видно, лицейский товарищ поэта уже прямо обвиняет не только Дантеса, но и его приемного отца в создавшейся накануне дуэли ситуации и обращает внимание на их недостойное отношение к жене Пушкина и после женитьбы Дантеса. На следующий день, 12 февраля, произошел четвертый допрос Дантеса, и уже в постановке вопроса, сформулированного Военно-судной комиссией подсудимому, видно, что судьи приняли за истину показания Данзаса и согласились с его трактовкой преддуэльных событий и поведения Дантеса, спровоцировавшего, по их мнению, вызов Пушкиным наглого кавалергарда. Дантесу был задан следующий вопрос: «…Не известно ли вам, кто писал в ноябре месяце и после того к Г. Пушкину от неизвестнаго (имеются в виду анонимные. — А. Н.) письма и кто виновники оных, распространили ли вы нелепые слухи, касающиеся до чести жены его, вследствие чего тогда же он вызвал вас на дуэль, которая не состоялась потому, что вы предложили ему жениться на его свояченице, но вместе с тем требовал от вас, чтоб не было никаких сношений между двумя вашими семействами? Несмотря на сие, вы даже после свадьбы не переставали дерзко обходиться с женою его, с которою встречались только в свете, давали повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести жены его, что вынудило его написать 26 Генваря письмо к Нидерландскому Посланнику, бывшее причиною вызова вашего на дуэль».

В постановке вопроса отметим лишь несколько моментов. Во-первых, суд пытался установить авторство анонимных писем, полученных Пушкиным в ноябре (дипломы рогоносца), а также более поздних (несохранившихся). Во-вторых, суд исходил из того, что именно эти письма явились поводом к ноябрьским дуэльным событиям. В-третьих, судьи взяли за основу оценки этих событий их трактовку самим Пушкиным в его письме к нидерландскому посланнику (январь 1837 г.) и его лицейским товарищем Данзасом (стоит только обратить внимание на дословное совпадение некоторых предложений, формулирующих вопросы Военно-судной комиссии Дантесу, и фраз из предыдущего допроса Данзаса).

Разумеется, сам Дантес в ответе все отрицал: «Мне неизвестно, кто писал к Г. Пушкину безымянные письма в ноябре месяце и после того, кто виновники оного, слухов нелепых, касающихся до чести жены его, я никаких не распространял, а не согласен с тем, что я уклонился от дуэли предложением моим жениться на его свояченице… что же касается до моего обращения с Г-жою Пушкиной… не имея никаких условий для семейных наших сношений, я думал, что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе, как и с другими дамами… К тому же присовокупляю, что обращение мое с нею заключалось в одних только учтивостях… и не могло дать повода к усилению поносительного для чести обоих… и написать 26 Генваря письмо к Нидерландскому Посланнику».

Как видно, линия поведения Дантеса прежняя — все отрицать. К этому времени Военно-судная комиссия пришла к выводу, что она разобралась в существе дела и степени вины каждого из подсудимых, и 13 февраля вынесла определение об окончании дела: «Комиссия военного суда… определила привести оное (т. е. дело о дуэли. — А. Н.) немедленно к окончательному решению, сочинить из него выписку, прибрать приличные к преступлению подсудимых законы, на основании оных заключить Сентенцию с подсудимых… в том, что им при производстве суда сего никаких пристрастных допросов чинено не было, взять на основании Указа 6 ноября 1804 года подписку, о прикосновенности иностранных лиц, о мере прикосновенности их составить особую записку и потом дело представить на благоусмотрение по команде».

Документ этот составлен в соответствии с действовавшим тогда уголовно-процессуальным законодательством. Однако далее в деле помещена не выписка из дела, предшествовавшая сентенции или приговору, а совсем другой документ, представляющий известный интерес не только доказательственного плана, но и в уточнении некоторых преддуэльных событий и их трактовке Военной-судной комиссией по делу о дуэли.

Особое мнение аудитора Военно-судной комиссии

Следователь и судьи считали, что дело подлежит завершению вынесением приговора подсудимым. Однако аудитор Маслов был другого мнения. Он подал официальный рапорт в Военно-судную комиссию, и она, изучив его, вынесла определение: «О заслушивании в Комиссии рапорта Аудитора Маслова о том, что он считает неизлишним истребовать от вдовы Камергерши Пушкиной некоторые объяснения, а как Комиссия при слушании вчерашнего числа дела имела оные в виду, нашла дело довольно ясным, то, дабы без причин не оскорблять Г-жу Пушкину требованием изложенных в рапорте Аудитора Маслова объяснений, определила, приобщив помянутый рапорт к делу, привесть оное к окончанию…»

Тем не менее ознакомимся с доводами самого аудитора. Свое предложение допросить Наталью Николаевну он обосновал следующими соображениями: «…1-е. Не известно ли ей, какие именно безымянные письма получил покойный муж ея, которые вынудили его написать 26 числа Минувшего Генваря к Нидерландскому Посланнику Барону Геккерену оскорбительное письмо, послужившее, как по делу видно, причиною к вызову подсудимым Геккереном его Пушкина на дуэль. 2-е. Какие подсудимый Геккерен, как он сам сознался, писал к Ней [Пушкиной] письма или записки, кои покойный муж ея в письме к Барону Геккерену от 26 Генваря называет дурачеством; где все сии бумаги ныне находятся, равно и то письмо, полученное Пушкиным от неизвестного еще в ноябре месяце… И 3-е. Из письма умершего подсудимого Пушкина видно, что Посланник Барон Геккерен, когда сын его, подсудимый Геккерен, по болезни был содержан дома, говорил жене Пушкина, что сын его умирает от любви к ней и шептал возвратить ему его, а после уже свадьбы Геккерена… они, Геккерены, дерзким обхождением с женою его при встречах в публике давали повод к усилению поносительного для чести Пушкиных мнения. Посему я считал бы нужным о поведении Гг. Геккеренов в отношении обращения их с Пушкиной взять от нее такие объяснения. Если Комиссии военного суда неблагоугодно будет истребовать от вдовы Пушкина по вышеуказанным предметам объяснения, то я всепокорнейше прошу, дабы за упущение своей обязанности не подвергнуться мне ответственности, рапорт сей приобщить к делу для видимости высшего начальства».

Тревога аудитора по поводу его ответственности была не напрасной. В соответствии со ст. 8 петровского «Краткого изложения процессов или судебных тяжб» им строго предписывалось: «Также надлежит притом аудитору накрепко смотреть, чтоб каждого, без рассмотрения персон, судили и самому не похлебствовать никому, но сущею правдою в деле поступать и тако быть посредственником междо челобитчиком и ответчиком. А ежели он, напротив, в неправомерном приговоре похлебствен причинитца, то сверх лишения чина его надлежит ему еще иное жестокое учинить наказание». Вместе с тем следует отметить, что опасения аудитора по делу подвергнуться ответственности имели не только формально-правовые основания, но справедливо, по его мнению, вытекали и из фактических обстоятельств дела. Чувствуется, что аудитор был достаточно поднаторевшим в судебных делах чиновником и вполне профессионально отметил ряд пробелов судебного следствия. Во-первых, он был единственным, кто обратил внимание на то, что в деле отсутствует пресловутый анонимный диплом, который должен был бы стать одним из главных документов в этом процессе. Во-вторых, он настойчиво обращает внимание суда на то, что позднее Пушкин получал и другие оскорбительные анонимные письма, и делает попытку выяснить что-либо по этому вопросу. И в-третьих, по нашему мнению, аудитор лично пришел к убеждению о виновности Дантеса, но он обеспокоен тем, достаточно ли судебных доказательств его вины. В связи с этим аудитор и указывает на пути (способы) собирания новых дополнительных доказательств, которые, по его мнению, должны усилить виновность подсудимого. Именно поэтому Маслов и настаивает на допросе вдовы поэта. Кроме того, как нам представляется, особенно важным следует считать попытку аудитора усилить доказательства вины старшего Геккерена, его своднической и подстрекательской роли в преддуэльных событиях. Не может нас не подкупать и то, что в своих убеждениях незначительный по своему официальному положению судейский чиновник исходит из позиции самого погибшего поэта, изложенной им в письме к нидерландскому посланнику.

Военно-судная комиссия, как отмечалось, отклонила ходатайство аудитора, сославшись при этом на две причины: первая — достаточная ясность по делу и без дополнительных документов и данных, вторая — нежелание причинять лишние моральные страдания вдове поэта. Заслуживающие внимания правовую и этическую оценки расхождений по этому вопросу между членами суда и аудитором дал С. Панчулидзев:

«В данном случае и аудитор, и комиссия были — с разных точек зрения — правы. Закон, конечно, был всецело на стороне аудитора, здравый смысл — порядочность — на стороне судей. Аудитор Маслов был, как и все аудиторы того времени, выслужившийся писарь, судьи же, по своему рождению, воспитанию и службе, принадлежали к тому самому Петербургскому обществу, к которому принадлежали и Пушкин, и Геккерены; точки зрения аудитора и судей на обстоятельства дела были разные.

Была дуэль — т. е. с точки зрения действовавшего закона и аудитора Маслова было совершено преступление. С точки же зрения порядочности и судей — совершено деяние, в данном случае безусловно неотвратимое. Один из противников, смертельно раненный, уже умер, мало того, убитый — гениальный поэт, слава своей родины. Всякое копание в его личном прошлом или прошлом его жены могло бы только так или иначе набросить тень на едва закрытую могилу… Получился бы грандиозный скандал, но не лишний субъект наказания. И судьи поторопились заявить, что все им ясно и что у них для вынесения приговора достаточно данных».

Соглашаясь в целом с такой трактовкой указанных расхождений, хочется возразить историку Кавалергардского полка в части противопоставления им позиций «писаря» и офицеров-кавалеристов по этическим соображениям. Конечно же, здесь чувствуется кастовое пренебрежение, барство бывшего кавалергарда к «служивому судейскому». Не в силу своих низких моральных критериев, уступающих светским приличиям, аудитор настаивал на допросе жены поэта, а будучи серьезно озабочен тем, что официальных доказательств вины барона может не хватить для серьезного приговора и убийца поэта отделается легким наказанием, отвертится от правосудия (что, увы, в конечном счете и произошло). Так и хочется видеть этого скромного чиновника в числе действительно переживавших смерть поэта как национальную трагедию и уже в этом бывших нравственно несравненно выше многих представителей одного с Пушкиным и его убийцей общества. Думается, именно о таких, как аудитор Маслов, писала с удивлением своему брату С. Карамзина: «В воскресенье вечером мы ходили на панихиду по нашему бедному Пушкину. Трогательно было видеть толпу, стремившуюся поклониться его телу; говорят, в этот день у них перебывало более 20 000 человек: чиновники, офицеры, купцы — все шли в благоговейном молчании, с глубоким чувством, — друзьям Пушкина было отрадно это. Один из этих неизвестных сказал Россети: „Видите ли, Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность: она вся тут, но он ее искал не там, где сердца ему отвечали…“ И вообще это второе общество проявляет столько энтузиазма, столько сожаления, сочувствия, что душа Пушкина должна радоваться, если хотя бы отголосок земной жизни доходит туда, где он сейчас».

Мог ли Данзас предотвратить дуэль?

Военно-судная комиссия 15-го же февраля рассмотрела рапорт Данзаса, представленный им на имя презуса суда Бреверна, из которого он объясняет, каким образом он стал секундантом Пушкина. Ссылаясь на копию с письма Пушкина д’Аршиаку, полученную им от Вяземского, Данзас пишет: «Содержание сего письма ясно доказывает, что утром в самый день поединка Пушкин не имел еще секунданта. Полагая, что сие может служить к подтверждению показаний моих, что я предварительно до встречи с Пушкиным 27 января ни о чем не знал, я считаю необходимым представить сию копию в Военно-судную комиссию для сведения. К пояснению обстоятельств, касающихся до выбора секунданта со стороны Пушкина, прибавлю я еще о сказанном мне Г. д’Аршиаком после дуэли: т. е. что Пушкин накануне нещастного дня у Графини Разумовской на бале предложил Г-ну Мегенсу[239], находящемуся при Английском Посольстве, быть свидетелем с его стороны, на что последний отказался. Соображая ныне предложение Пушкина Г-ну Мегенсу, письмо к д’Аршиаку и некоторые темныя выражения в его разговоре со мной, когда мы ехали на место поединка, я не иначе могу пояснить намерения покойного, как тем, что по известному мне и всем знавшим его коротко, высокому благородству души его, он не хотел вовлечь в ответственность по своему собственному делу никого из соотечественников; и только тогда, когда вынужден был к тому противниками, он решился наконец искать меня, как товарища и друга с детства, на самопожертвование которого он имел более права щитать. После всего, что я услышал у Г. д’Аршиака из слов Пушкина, вызов был со стороны Г. Геккерена. Я не мог не почитать избравшего меня в свидетели тяжко оскорбленным в том, что человек ценит дороже всего в мире — в чести жены и собственной; оставить его в сем положении показалось мне невозможным, я решился принять на себя обязанность секунданта».

И в этом документе самым трогательным является стремление лицейского товарища Пушкина подчеркнуть благородство поэта, его стремление не вовлечь своих друзей в опасную для их карьеры дуэль. Дело в том, что Пушкин оказался действительно в затруднительном положении. Отказ англичанина вынудил его написать 27 января д’Аршиаку письмо, в котором он допускал даже следующее: «Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерен, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хоть бы его ливрейный лакей. Что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, обычаям этого достаточно». И только, как отмечает Данзас в рапорте, когда Пушкин «вынужден был к тому противниками», он обратился за помощью в этом деле к Данзасу.

Известно, что друзья и близкие поэта обсуждали вопрос о том, мог ли Данзас воспрепятствовать дуэли. Кстати, его до конца жизни сопровождал этот укор: почему он не предотвратил дуэль? Однокашник Пушкина и Данзаса по лицею сановник М. Корф (недружелюбно относившийся к поэту) писал: «В последнее время он приобрел особенную известность, был секундантом в печальной дуэли Пушкина». Лучше всего на этот вопрос ответил один из самых близких друзей поэта П. Нащокин («Войныч»): «Данзас мог только аккуратнейшим образом размерить шаги до барьера да зорко следить за соблюдением законов дуэли, но не только не сумел бы расстроить ее, но даже обидел бы Пушкина малейшим возражением». Будем же и мы судить об этом с позиций нравственных законов того времени. Данзас близко к сердцу принял личную трагедию и обиду поэта (как свою собственную). При этом сила авторитета Пушкина и сила его влияния на Данзаса были таковы, что тот в принципе не смог бы отказать ему в просьбе («обидел бы Пушкина малейшим возражением») или попытаться бы как-то воспрепятствовать намерениям поэта. Проявим же снисходительность к лицейскому товарищу Пушкина. Насколько же легче душевно было поэту в минуты его смертельного ранения от того, что рядом с ним находился и сопровождал его в последний раз в жизни к себе домой близкий ему человек. Данзас был единственным из лицейских товарищей поэта, который находился с ним в последние минуты его жизни. Пушкин даже в невыносимых предсмертных муках помнил об участии Данзаса и просил через придворного медика Арендта о его помиловании.

Вместе с тем в целях снижения своей ответственности за участие в поединке Данзас выдвинул версию, что предварительно у него с Пушкиным о дуэли не было никаких переговоров. Эта версия выдвинута была им при допросах и настойчиво поддерживалась друзьями поэта. Так, В. Жуковский в письме к отцу Пушкина отмечал: «…утром 27-го числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице с своим лицейским товарищем… Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д’Аршиаку, секунданту его противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерену и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д’Аршиаком…» Письмо это было рассчитано на предание его гласности (суд был еще не закончен), и осторожный Жуковский не стал описывать действительное положение вещей, чтобы не осложнять судьбу Данзаса. Сам же Жуковский твердо знал, что все это на самом деле было иначе. В «Конспективных записках о гибели Пушкина», рассчитанных уже не на читателей, он так описывает дуэльный день поэта: «Встал весело в 8 часов. — После чаю много писал — часу до 11-го. С 11 обед. — Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. — Потом увидел в окно Данзаса, в дверях вст[ретил] радостью. Взошли в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут посл[ал] за пистолетами. — По отъезде Данзаса начал одеваться…» Таким образом, Пушкин, видимо, заручился обещанием Данзаса не 27 января, а накануне.

Бенкендорф и приобщение к делу материалов посмертного обыска в доме поэта

15 февраля начальник Гвардейской кирасирской дивизии генерал-адъютант граф Апраксин направил в Комиссию военного суда несколько документов по делу с сопроводительным письмом следующего содержания: «Доставленные ко мне по Высочайшему повелению Шефом Жандармов и командующим ИМПЕРАТОРСКОЮ Главною Квартирою Генерал-Адъютантом Графом Бенкендорфом, найденные между бумагами покойного Камергера А. С. Пушкина, письма, записки и билет, в прилагаемой ведомости помянованныя, могущие служить оной Комиссии руководством и объяснением, препровождая при сем в Военно-судную комиссию, предлагаю о получении этих бумаг меня уведомить».

Так, в деле о дуэли появляется еще одно известное имя, известное своим недружелюбием к Пушкину, имя человека, который не только организовал тайный и явный надзор над поэтом, но практически осуществлял его. Это — шеф жандармов и начальник знаменитого III Отделения Бенкендорф, своеобразная промежуточная инстанция между поэтом и царем. Бенкендорф, жандармы и полиция контролировали буквально каждый шаг поэта. Вся их переписка (Пушкина и Бенкендорфа), как уже отмечалось, состоит из сплошных выговоров поэту. И вовсе не из-за своей сентиментальности Жуковский по прочтении писем Бенкендорфа писал их автору: «Я прочитал все письма, им (Пушкиным. — А. H.) от высшего начальства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором… В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление?.. Наконец, в одном из писем Вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику»[240].

Как уже было отмечено, царь, опасаясь, что среди бумаг покойного поэта будут и антиправительственные, организовал посмертный обыск рукописей поэта. В результате обыска появилась необходимость направить в Военно-судную комиссию документы, относящиеся к дуэли. В находящейся в деле ведомости, на которую ссылается начальник дивизии, дается перечень этих документов:

1) письмо от 26 января 1837 г. д’Аршиака Пушкину;

2) его же два письма от 27 января 1837 г. Пушкину (в них, как и в первом, речь шла о выработке условий поединка);

3) письмо Геккерена-старшего Пушкину, подписанное и Дантесом и содержащее вызов Пушкина на дуэль;

4) визитный билет д’Аршиака с надписью на нем (он договаривался с Пушкиным о свидании).

Затем в деле помещено решение комиссии от 16 февраля о приобщении указанных бумаг к делу, о переводе их с французского на русский язык.

Сразу же скажем, что некоторые документы, полученные III Отделением в результате посмертного обыска и имеющие прямое отношение к дуэли, Бенкендорф утаил от суда. Это касается, например, неотправленного письма поэта от 21 ноября 1836 г к самому шефу жандармов. В нем он подробно информирует его о получении им и его знакомыми анонимных писем пасквильного характера и уверенно называет их автором нидерландского посланника.

В пушкиноведческой литературе делались различные попытки толкования мотивов и целей написания Пушкиным этого письма. Но большинство из них сводилось к тому, что тем самым Пушкин хотел обесчестить своего врага в глазах Николая I (П. Е. Щеголев, Б. В. Казанский, Л. В. Гроссман, Н. Я. Эйдельман). Однако, по нашему мнению, С. Л. Абрамович справедливо отвергает эти суждения, мотивируя тем, что на Пушкина вовсе не похоже, чтобы он тем самым предупреждал шефа жандармов о возможной дуэли. Она обоснованно считает, что Пушкин вовсе не имел намерения отправить это письмо в тот момент адресату. «Попасть к адресату оно должно было после дуэли… Если бы дуэль окончилась для Пушкина благополучно, это письмо послужило бы официальным объяснением делу… В случае несчастья ему предназначено было стать посмертным письмом»[241].

Что же побудило шефа жандармов скрыть это письмо от Военно-судной комиссии? Очевидно, Бенкендорф вовсе не был заинтересован в том, чтобы у следствия и суда появились какие-то улики против Геккеренов (например, соображения Пушкина о том, что бумага и стиль письма свидетельствовали о написании их дипломатом). В сочетании же с заинтересованностью в этом деле единственного дипломата версия о причастности к нему нидерландского посланника выглядела вполне правдоподобной. С другой стороны, все эти сведения так или иначе в определенной степени если и не оправдывали поэта, то смягчали его вину как дуэлянта. Этого Бенкендорф, не любивший Пушкина, не мог допустить.

Следует отметить, что дополнительно к бумагам, имеющим отношение к дуэли, обнаруженным во время посмертного обыска у поэта и направленным в Военно-судную комиссию 13 февраля, через пять дней Бенкендорф опять-таки на имя Апраксина препроводил для суда еще один документ: «Генерал-Адъютант Граф Бенкендорф, свидетельствуя совершенное почтение Его Сиятельству Графу Степану Федоровичу, имеет честь препроводить при сем найденную между бумагами покойного Камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина записку Соллогуба, в дополнение к запискам, отправленным к Его Сиятельству от 13 февраля, для передачи в Военно-судную комиссию…»

Дело в том, что при осмотре пушкинских бумаг было найдено два письма Соллогуба к поэту. Первое касалось несостоявшейся в начале 1836 г. дуэли между ним и Пушкиным. Второе было написано в разгар преддуэльных ноябрьских событий 1836 г., в которых Соллогуб склонял Пушкина к примирению с Геккеренами, ссылаясь на решение Дантеса жениться на Е. Гончаровой. Вот это-то письмо Бенкендорф и препроводил судьям. Узнав об этом и переживая за судьбу Соллогуба и свою репутацию, Жуковский обратился к царю с письмом (до нас дошел его черновик), в котором, возмущаясь бесцеремонностью жандармов, писал: «По найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Соллогуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного наказания. Сохраните мне доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для того благоволили поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь не может быть и места наказанию».

Вмешательство Жуковского сыграло свое дело, и письмо Соллогуба по требованию Бенкендорфа было возвращено из суда в III Отделение. Любопытно, однако, следующее. В журнале-протоколе разбора пушкинских бумаг скрупулезно оприходовано 90 писем различных авторов (включая и самого Бенкендорфа), но среди них имя Соллогуба даже не упоминается.

Предыдущая главаГлава 21 из 27Следующая глава