Витебск, местечковый городишко на западе бывшей Российской империи, на рубеже 1920‐х стал неожиданно одним из видных художественных центров молодой Советской республики. «Напух Витебск…» – писал в 1922 году в своих «Письмах не о любви» В. Шкловский. И действительно, внезапный расцвет культурной жизни города похож на стремительное «напухание». Немало крупнейших российских художников того времени работали тогда в Витебске – достаточно назвать лишь Шагала, Лисицкого, Малевича, Фалька, не считая молодых Чашника, Школьника, Хидекеля, Юдина, Нины Коган и прочей местной «талантливой молодежи», восприимчивой к революционным веяниям. Впрочем, все это длилось недолго…
Двадцатишестилетняя Вера Ермолаева была некоторое время ректором Витебского художественного института (после изгнания оттуда Малевичем Шагала – за контрреволюционность), а кроме того, принимая активнейшее участие в культурной жизни города, явилась одним из членов-учредителей группы УНОВИС («Утвердители нового искусства»). Весьма заметную роль в этой группе играл и Лазарь Лисицкий, которому вскоре предстояло выпустить несколько важных в истории детской книги 1920‐х годов изданий.
Работ в детской книге у Лисицкого, крупнейшего художника-конструктивиста необычайно широкого творческого диапазона, можно насчитать довольно много, хотя большая их часть всегда была сравнительно малоизвестна. Это полтора десятка (точнее, 16) книжек на идише, изданных в период с 1917 по 1922 год. Я не буду подробно останавливаться на них, поскольку их специфика требует отдельного разговора, однако нельзя обойти вниманием те единые приемы построения образа, которые роднят у Лисицкого религиозно-фольклорные мотивы с самыми что ни на есть авангардными.
Объединяющей с прошлым идеей и одновременно символом современной эпохи Лисицкому служит книга. Скорее, это даже Книга с большой буквы, и глубоко показательно, что, будучи представителем народа Книги, Лисицкий ставит именно книгу на место главного художественно-идеологического символа революционного переустройства мира. В небольшой программной статье под названием «Новая культура», опубликованной в витебском журнале «Школа и революция» в 1919 году, он писал:
Мы сейчас совершенно не имеем книги как формы, соответствующей ее содержимому. А ведь книга сейчас всё. Она стала в наше время тем, чем был когда-то храм, с его фресками и витражами ‹…› Книга стала монументом современности[57].
В этой статье Лисицкий называл архитектуру основой искусств и призывал распространить принципы тектоники на художественное оформление книги. Оформление сообразно архитектонике, а вскоре и прямое чертежное конструирование, сделавшее Лисицкого ключевой фигурой нарождавшегося конструктивизма, было для самого художника естественным следствием его архитектурного образования, полученного в Дармштадте, и архитектурно-искусствоведческих разысканий в культовых зданиях Западного края. Одним из плодов этой двухлетней работы явилась статья в двух берлинских еврейских журналах на идиш и на иврите под общим названием «Бейт ха-кнессет бэ-Могилёв» («Синагога в Могилёве»). Другие плоды, более для книгоиздательского и вообще авангардно-конструктивистского дела существенные, взросли в собственной книжной практике Лисицкого.
Иллюстративно-оформительская работа Лисицкого в детских книжках нередко уподобляется по внутренней мощи и свободно-эпическому размаху храмовым росписям. Достаточно здесь вспомнить его знаменитую «Козочку»[58], где 11 иллюстраций похожи на превышающие человеческий масштаб фресковые композиции. Впечатление сакральной значительности усиливается за счет дугообразно венчающих изображение лент с тяжелым, словно по камню вырезанным шрифтом, что напоминает синагогальные арки со священными текстами. Незамысловатая история про то, как козочку съела кошка, кошку – собака, собаку убила палка, палку сжег огонь и т. д. вплоть до человека-резника, погибающего от ангела смерти, который и сам гибнет потом от обрушившейся на него с небес десницы карающего Бога, – эта история превращается в графической подаче Лисицкого в жутковато-гротескный рассказ о последовательном принесении в жертву всех и каждого, о смерти и воздаянии смертью. (Что, вероятно, не было вложено в древнюю арамейскую песенку, исполнявшуюся во время пасхального застолья.) Все композиции Лисицкого пронизаны торжественным эсхатологическим пафосом. Это своего рода реквием и отходная старому миру с его козочками, ангелами и цепной реакцией неизбывных смертей. Иллюстрации (особенно изображающая козочку и кошку) предвещают будущий конструктивистский стиль Лисицкого – с крупными монотонными массами диагональных плоскостей и летяще-падающими фигурами. Черная плоскость в верхней правой части композиции похожа на стремительно спускающийся на землю (круглая масса оливкового цвета в нижней левой части) черный квадрат. Полностью абстрагированные варианты этой композиции появятся через год в книге про два квадрата.
Можно сказать, что в «Козочке» Лисицкий и построил один из вариантов монумента современности, о котором он писал в статье «Новая культура», памятник старому. Уместно здесь будет продолжить цитату из этой статьи Лисицкого:
Он (художник. – Е. Ш.) должен взять на себя эту работу, здесь он принужден будет оставить свои старые инструментики, перышки, кисточки, палитрочки и взяться за резец, за штихель, за свинцовую армию набора, за ротационную машину, и все это послушно завертится в его руках[59].
Таким образом, Лисицкий уподобляет художника нового типа (то есть себя) строителю-демиургу, устрояющему свой прекрасный новый мир, который сможет послушно вертеться в его руках.
К резцу и главным образом к свинцовой армии набора Лисицкий вскоре обратится и обогатит свое время небывалыми дотоле тонкостями типографики. Слова про свинцовые армии появились в то время, когда вся страна жила и мыслила категориями больших человеческих масс, армии как таковой, трудармии, продармии, армии победившего класса, наконец, армии искусств, которой можно было отдавать приказы (Маяковский). Эта ментальность была не просто сродни Лисицкому, она активно созидалась им в художественной форме. Прежде чем дойти до формулы тождества – «человеческая масса – наборная касса», Лисицкий подходил к этой идее и с другого, противоположного конца. Тогда же, в 1919 году, в его книжках (например, «Ингл-Цингл-Хват» на текст Мани-Лейба) большие рисованные буквы смешаны с фигурками людей. Буквам приданы человеческие пропорции, а люди выглядят как часть алфавита. Здесь налицо уже элементы конструирования при помощи искусственных формальных знаков и прообраз замещения этими знаками людей.
В том же духе выполнены иллюстрации к книге «Шабес ин валд» («Суббота в лесу», текст Якова Фишмана, издано в Киеве в 1920 году). Буквы в этих картинках репрезентируют деревья, то есть реальные природные формы. Фигуративизация абстрактных алфавитных знаков снимает оппозицию культурного и натурального, растворяя природные формы в условных графемах вырожденно-иероглифического типа. В этих пространственных построениях содержится намек на будущие геометрические проуны Лисицкого и супрематические построения Малевича, который как раз в то время приехал в Витебск. О том, как выглядело последовательное замещение человеческих фигур и всех форм природного мира элементами типографской кассы, я скажу несколько позже – на примере работы Лисицкого 1928 года, а покамест обратимся к знаменитой его книжке про два квадрата. Переход Лисицкого к такому полностью сублимированному от предметности миру вычерченных по линейке тел явился окончательным переходом к «монументу современности» – к храму новой веры, ставшему этакой сивиллиной книгой для партии нового типа.
Как символ эпохи и кредо конструктивизма в чистом виде книга «Супрематический сказ про два квадрата в 6-ти постройках» упоминается во всех работах, посвященных Лисицкому. Эту книгу художник сделал в Витебске в 1920 году[60]. О ней нельзя сказать «написал» или «нарисовал»; сам мастер на последней странице рядом с графической эмблемой УНОВИСа оставил пометку «построено 1920 витебск». Книга представляет собой образец геометрической абстракции, которая при поддержке кратких подписей дает символический и очищенный от всего случайного концентрированный образ революционной борьбы и переустройства мира. В горниле этого самого переустройства уже кипели все города и веси от Москвы до самых до окраин, а Витебск и подавно – там даже вослед за предвоенным Петербургом энтузиасты праздновали «Победу над солнцем», а Лисицкий и Ермолаева создали на эту тему графические циклы.
«Супрематический сказ» был призван служить новой сказкой, повествующей о противоборстве добра и зла в предельно обобщенных формах. Это история о динамической борьбе двух квадратов – красного и черного – с космическими супостатами. Борьба Лисицким не описывается – она показывается. На первой странице автор призывает: «Не читайте: берите бумажки, столбики, деревяшки. Складывайте, красьте, стройте». Текст набран буквами разной величины, слова свободно размещены в пространстве страницы, их соединяют тонкие линии, указывающие на порядок чтения. Благодаря этому книжная полоса приобретает броский динамичный характер, побуждая зрителя к активному восприятию. Художественное конструирование столкновения разноцветных сил – красного и черного – служит игровой моделью, стимулирующей действенное, преобразовательное отношение к жизни.
Показательно, что до победы красного квадрата земля представлена хаосом черно-серых прямоугольных конструкций, тесно громоздящихся друг на друга и динамически склоненных в разные стороны. Эта неупорядоченная исходная позиция передает атмосферу неустойчивости и тревожности, что и подтверждается подписью внизу страницы: «И видят черно тревожно». На следующей странице картина меняется. Красный квадрат врезается углом в черно-серый хаос. «Удар, – комментирует подпись, – все рассыпано». Далее идет нарастание победы красных сил, и в следующей комбинации «по черному установилось красное». На последней странице изображен маленький круг, репрезентирующий землю, из коего растут тонкие ажурные конструкции. Они склоняются в разные стороны под натиском огромного красного квадрата, который углом (ромбом)[61] внедряется в кружок-землю, раздвигая и пригибая невыразительные наросты на ней. «Тут кончено», – подводит итоги надпись.
Борьба форм и красок имеет у Лисицкого космический характер. В супрематическом сказе крутого замеса квадратный порядок ограничен не одной шестой и даже не всей землей как таковой. Красный квадрат является пришельцем из космоса, который устанавливает в мире косной и неорганизованной материи гармонию простых и размеренных соотношений. Космический размах супрематизма можно рассматривать как особый извод русского космизма (см. более подробно в разделе об авиации) – мирочувствования, проявлявшегося в столь несхожих внешне явлениях культуры, как учения Н. Федорова или Вернадского, графика и живопись Чекрыгина или Юона («Рождение новой планеты») или паравербальное творчество Хлебникова. Затевая новый порядок на земле, мифотворцы спускали его с небес, создавая сакральную легитимацию. Земля и материальное преобразование ее (работа с материалом, с «вещью» – к чему последовательно придет Лисицкий) включались в общий космический порядок. О частностях ортодоксальный супрематизм и ориентированный на «конструкцию» конструктивизм могли спорить. Так, у Лисицкого черная дыра Черного квадрата с его нуль-пространством и тотальным Ничто замещена положительным «красным» демиургом – красным квадратом, своего рода рабочим божеством, преодолевшим полную трансцендентность и неотмирность черного квадрата (как центра и причины космоса) и спустившимся на землю. Следуя этой интерпретации, можно упомянуть и о дополнительном мотиве бого- и отцеборчества, столь характерного для революционно-конструктивистской ментальности: космической борьбы красного демиурга-сына с черным нематериальным и не желающим придавать миру форму и строить верховным божеством-отцом. Несколько упрощая, можно сказать, что красный квадрат – это социализм-коммунизм, а черный – это супрематизм. Имел ли в виду Лисицкий подсознательное противостояние отцу-пантократору Малевичу или выражал лишь следующий шаг в совместной работе, однозначно сказать сложно. Любопытно отметить, что на обложке книги Малевича «Супрематизм. 34 рисунка» (Витебск: УНОВИС, 1920) в нижней части изображен черный квадрат[62]. В книге «Супрематический сказ про два квадрата» Лисицкого, подготовленной в том же 1920‐м, сходных размеров квадрат также изображен на обложке – только на задней ее стороне, и цвет квадрата – красный. Полемика ли это или прогресс – началось с черного, кончается красным? Вероятно, и то и другое.
«Двум квадратам» Лисицкого нельзя отказать в мощной графической выразительности и в точно найденном соотношении между линейными контурами и цветовыми массами. Композиции страниц сделаны довольно привлекательно и художественно убедительно. Убедительна победа мощного, цельного, прямоугольного, без излишеств и полутонов красного квадрата над сумятицей тонких, склоняющихся туда-сюда, непонятно как устроенных конструкций серых оттенков. Излишне прямо будет соотнести эти зыбкие и невыразительные образования с гнилой интеллигенцией (в 1920 году такой термин не был еще в ходу), но тем не менее такая ассоциация возникает. Возникает, естественно, у взрослых, знающих, что такое интеллигенция, а не у детей (если считать, что дети все же брались в расчет художником). Но дети, узнав сначала из книжки, что то, что тонко, шатается-склоняется, стоит беспорядочно и не по ранжиру, – это плохое и враждебное, потом не затруднятся оценочно идентифицировать подобное явление в жизни. И наоборот, красный квадрат вызывает совсем другие ассоциации. Мало того что красный цвет символичен – как поется в детской песне о пионерском галстуке, «он ведь с нашим знаменем цвета одного»; красный цвет сообразно законам оптического восприятия является поверхностным цветом в отличие от глубоких – синего, фиолетового, того же черного. Поэтому на досознательном, физиологическом уровне восприятия цвета преобладание красного над черным, а тем паче его разжиженными серыми тонами, оптическое наложение красного сверху ощущается бесспорным и убедительным.
Что же касается формы, то она также выбрана весьма точно. Квадрат – это не какой-то там круг или треугольник – символы гармонии или небесной полноты. Красный квадрат есть воплощение четкой размеренности, действенной силы и крепкой власти. Кстати можно заметить, что оценочные коннотации слова «квадрат» и понятия «квадратность» содержатся и в самой языковой ткани – характер семантических ассоциаций задают такие, например, сочетания, как «квадратная челюсть», «квадратные плечи» и т. п. Еще более обнаженный социально-психологический смысл слова «квадрат» (square) содержится в английском языке. В его семантическое поле входят следующие оттенки: «рутинно-правильный», «занудный», «дубовый», «филистерский» и т. д., человек же живой, незапрограммированный, действующий непринужденно и творчески, называется unsquare guy. (В свое, еще советское, время Аксенов перевел это как «неквадратный парень», что звучит несколько смешно, хотя вроде бы правильно.) Но вернемся ненадолго к цвету. Лисицкий недаром в предпоследней постройке хитроумной типографикой – размещая отдельно «КРА», под ним «Я» и соединяя их линейками с буквами «СНО» – наглядно иллюстрирует, что где КРАСНО – там и ЯСНО, и наоборот.
Ил. 4. Шаталова-Рахманина М. Фигуры.
М.: Радуга, 1926. Обложка
В «Супрематическом сказе» Лисицкий в полной мере использовал свой принцип Проуна – конструкции будущего, характерной особенностью которого был отказ от осей, по возможности от вертикалей и горизонталей, динамичность и непривязанность к определенному месту. В дальнейшем такие приемы построения художественной формы будут характерны для передовой графики и, соответственно, для супрематистски-конструктивистски ориентированной детской иллюстрации 1920‐х годов (ил. 4)[63].
Работа Лисицкого была произведением несомненных художественных достоинств. В ней с ясностью и четкостью формулы было постулировано то принципиально новое, что будет определять искания советских художников книги в последующие десять лет. Но такой программной ясности и очищения идеи до степени чисто абстрактной модели детская, да и не только детская, книга уже не знала. Иначе и быть не могло: Лисицкий взял слишком круто; несмотря на ошеломляющую простоту, его супрематическая агитация была элитарно изысканна и для массового восприятия не вполне пригодна. Другие художники использовали в дальнейшем отдельные элементы конструктивистской системы без абстрактно-супрематических крайностей, но мир правильных геометрических плоскостей, залитых ровным цветом, мир без полутонов и архитектурных излишеств постепенно становился реальностью в искусстве и общественном сознании[64].
Лисицкий также заложил основы характерной типографики 1920‐х годов – искусства шрифтового конструирования и декоративного оформления книги. Популярнейшим шрифтом того времени стал палочный, который можно считать крайней и примитивизированной разновидностью гротеска, в литерах коего все элементы были равной толщины, без закруглений и засечек. Этот прямоугольный шрифт, не знающий наклонов и колебаний, кудреватых мудреватостей, коих не разбирали лучшие поэты советской эпохи, заполонил тогда все виды акцидентной печати. Кроме того, он активно использовался и при наборе основного текста, в том числе и в детских книгах. Один из показательных примеров конца десятилетия – книга Даниила Хармса «Во-первых и во-вторых» в оформлении В. Татлина. Другой, еще более интересной в полиграфическом отношении была книга о собственно полиграфии: «Детям о газете» Николая Смирнова в оформлении Галины и Ольги Чичаговых (М.; Пг.: Госиздат, 1924). Ее прекрасно скомпонованная обложка состоит только из разноцветного (красный и черный) шрифтового оформления. Разнообразные цветные полосы и прямоугольники на последующих страницах воплощают грамотный и стилистически выдержанный образец сурового супрематизма, переходящего в конструктивизм. Этот графический минимализм, правда, разбавлен на последней странице фотографией Троцкого.
Одержимость палочным и другими рублеными шрифтами в начале 1920‐х годов была, разумеется, не случайной. При чтении текста, набранного такими знаками, восприятие визуальной полосы в книге было принципиально иным по сравнению с восприятием старых классических шрифтов с засечками. Имманентно человеческое сознание тяготеет к визуальному связыванию элементов в целое. На письме буквы одного слова связывались друг с другом засечками, создавая впечатление слитности или тяготения к своего рода возврату цепочки алфавитных графем в иероглиф. Наиболее показательный пример этой тенденции – прихотливое шрифтовое искусство эпохи модерна, в типических литерах которого длинные засечки и податливо гибкие выносные соперничали в плетении узора страницы с многочисленными виньетками и рамками. Но вскоре в модерне что-то сломалось и разорвалось. На место пронизанной ощущением взаимосвязей одухотворенной среды модерна пришло чувство разорванности и обособленного существования обломков в пустоте[65]. Вряд ли авангардисты осознали это, но, подвластные чувству сиротства в не «по-ихнему» слепленном мире, они оборвали своим буквам тонкие нити зацепок-засечек. Буквы получились гладкими, без задоринки, а слова – разрубленными на элементы. На чисто визуальном уровне в типографском наборе внутри одного слова заплясали литеры разновеликих кеглей и гарнитур, вставленные к тому же в шпонку под разными углами. На уровне квазисемантическом, а лучше сказать – фонетически-поэтическом, над обломками слов и звуков проделывали ре-волюционную ре-конструкцию, присоединяя к одним корням другие приставки или окончания (Хлебников, Крученых и др.)[66]. А на уровне идеологически-политическом слова с оторванными до корней засечками флексий наскоро конструировались в вавилонские бараки типа наркомвнудела или главсевморрыбкома. Но вернемся к Лисицкому и его играм с кассой.
В 1922 году в Берлине вышла книга «Маяковский. Для голоса», сделанная Эль Лисицким. Она примечательна тем, что в ней кроме прихотливой и выразительной игры шрифтов (скорее, в основном кеглей) были изобретательно использованы изобразительные возможности типографского набора. Тогда-то и осуществился в полной мере лозунг Лисицкого командовать свинцовой армией набора. Из элементов шрифтовой кассы художник складывал простые геометрически правильные изображения (флаг, кораблик и т. п.), придавая им, с одной стороны, характер элементарных детских рисунков, а с другой – делая эти изображения механически правильными, фабрично штампованными. Интересно, что в следующем году приятель Лисицкого Курт Швиттерс опубликовал в журнале «Мерц» (№ 4, июль 1923) статью Лисицкого «Топография в типографике», в которой Лисицкий декларирует: «Новая книга требует нового писателя»[67]. Безусловно, Маяковский был наиболее подходящим писателем для такой книги, но любопытно отметить, что весьма характерным образом Лисицкий переставляет местами курицу и яйцо: сначала конструктор создает матрицу-вещь, созвучную времени (книга), а потом писатель наполняет ее конкретным предметным содержанием. Третий элемент функционирования книги-вещи – читатель – должен был приспосабливаться: учить язык новых визуальных форм. В той же статье Лисицкий писал по этому поводу: «В нашей стране уже возник поток детских иллюстрированных книг. ‹…› Посредством чтения наши дети уже приобретают новый пластический язык; они вырастают с иным отношением к миру и пространству, к объему и цвету…»[68]
Рассмотрим теперь менее известную, последнюю работу Лисицкого в детской книге, работу позднюю (1928) и в силу ряда причин не увидевшую свет. Ее стиль перекликается с книгой его друга Швиттерса «Чучело» (1925), о которой подробно пойдет речь в главе «Иностранная кода». Кроме того, в ней содержится развитие принципов предыдущей книги, «Маяковский для голоса», и своего рода финал детско-иллюстративной типографики и апофеоз этого конструктивного приема.
Ненапечатанная эта книжка должна была называться «Четыре арифметических действия». Ее задачей было популярно и занимательно рассказать детям о сложении и вычитании и тому подобных скучных вещах. В эскизах Лисицкий своеобразно справляется не только с задачей оживления арифметических правил, внося в них игровой момент, но и попутно снабжает, казалось бы, отвлеченную от задач коммунистического строительства математику идеологически важным пафосом.
Правило сложения, например, иллюстрируется следующей картинкой. Цифра 1 при большой букве, в которой различаются дополнительно приделанные ручки-ножки (внизу ее есть поясняющая подпись «рабочий») через знак плюс (+) складывается с другой цифрой 1, при которой есть другая большая буква с антропоморфизированными придатками (подпись под нею гласит: «крестьянин»), далее следует еще один плюс, еще цифра с буквой (подпись-комментарий: «красноармеец»). За этим, наконец, следует знак равенства, после которого изумленный зритель читает: «3 товарища». Наверное, Лисицкому важно было в первую очередь продемонстрировать, из кого может быть составлена троица товарищей, и такая агитация в духе строго клишированных наборов (типа «Советы рабочих, крестьянских и солдатских депутатов») выглядит довольно жутко. Что же касается чисто графической выразительности, то она вовсе незначительна. На восприятие этой картинки, к слову сказать, тратится значительно меньше времени, нежели на ее описание. Кроме того, замещение человеческих фигур буквами попросту бессмысленно, ибо буквы эти не складываются в слова и не образуют какой-либо содержательный текст. В результате последовательного развития своих экспериментов с наборной кассой Лисицкий пришел к крайней редукции семантического уровня текста. Человеческое тело, пластическое и индивидуальное в своей основе, оказалось замещено условными значками, из‐за чего оно потеряло похожесть не только на личность, но и на тип. Эти значки уже не интерпретируются без комментирующих подписей «рабочий», «крестьянин», «дружба народов» и т. п. Вместе с тем, не дойдя до сферы собственно изобразительной, эти значки вышли из сферы собственно письменной, то есть перестали быть буквами. Они не читаются как нормальные составляющие алфавита и не рассматриваются как самостоятельные изображения. Типографические композиции Лисицкого можно было бы назвать пиктограммами – например, М на боку и на палочке означает флажок; упавшая, как и в предыдущем примере, на 90 градусов по часовой стрелке К репрезентирует наковальню; К прямая изображает человека в профиль и т. п.
Эти простейшие пиктограммы суть знаки-индексы, семантическое значение которых крайне обеднено – примитивные флажок или человечек без малейшей детализации и намека на субъективность. Изобретательность и смелые ассоциации парадоксальным образом привели художника к визуальной бедности и бедности плана выражения. Героическая попытка создать новую знаковую систему, основанную на механически правильной пиктографичности, породила в лучшем случае нечто по немногословности и однозначности интерпретаций сопоставимое со знаками дорожного движения или международными индексами – «Входа нет», «Еда», «Туалет». Незамысловатая пиктографичность Лисицкого коренным образом отличается от пиктографичности иероглифической, где сохраняется картинность и вместе с тем имеется четкая геометризованная структура простейших элементов и отдельных графем, а также – что самое существенное – связь с естественным языком (через грамматические правила и фонетизацию). Что же касается «3 товарищей» Лисицкого, то если в них и есть какая-то связь с языком, пожалуй, единственным таким языком может быть новояз – язык общества, где не нужны оттенки смысла, сложность сообщений, способы выражения индивидуального чувства и собственной точки зрения, а требуется знать разве что четыре простейших арифметических действия.
Язык, на котором составлял свои тексты Лисицкий, был, несмотря на внешнее богатство полосы набора, крайне обедненной сигнальной системой, знаки которой намекали на простейшие понятия (флажок – праздник; наковальня – труд; серп и молот – первое и второе плюс все остальное и т. д.), а также передавали направление движения – вперед-назад, вправо-влево. Шаг в сторону в этой системе был не то чтобы наказуем – он был просто невозможен. Новый суровый реализм без мирискуснических буржуазных украшательств привел к нагой квазипролетарской простоте. Подобно тому как, по выражению Андрея Белого, победа материализма привела к полному уничтожению материи, апофеоз конструктивизма означал в художественной (и не только – в социальной, разумеется, тоже) практике торжество деструкции. Мир оказался разрушен до основанья – до элементарных кирпичиков[69]. Вообще, рационалистический конструктивизм нерасторжим с визуальным минимализмом. Полная и окончательная победа конструктивизма должна была бы привести к изображению Ничто.
В итоге крутой авангардный замес Лисицкого, в коем закваской послужили еще, быть может, отголоски кабалистической персонификации букв, а питательной средой – благие мечты о правильно-четком и управляемом мире, где человеческие поступки и отношения становились исчисляемыми функциями от А, В, С, дали результаты, далеко превзошедшие всякое эстетическое воздействие искусства на действительность. Любопытно отметить, что буквы-рабочие, буквы-крестьяне, а также буквы-казахи, узбеки и т. д. Лисицкого в точности соответствуют буквам-именам из антиутопий Замятина «Мы» (В-125 и т. п.) и Хаксли «Прекрасный новый мир» (бета-плюсовик, гамма-минусовик…). Тем не менее именно такие наименования воспринимались созидателями новой культуры вполне серьезно. А. Гастев писал в 1919 году, что механизация тела рабочего (посредством стандартизованных движений на производстве) повлечет за собой механизацию сознания. А это, в свою очередь, обеспечит вожделенную «анонимность, которая позволит обозначать пролетарскую ячейку как А, Б, В или как 325.075 и так далее»[70]. Имея такое развитие в виду, саркастический Хулио Хуренито предлагал соответствующим образом воспитывать детей в революционной стране:
Ребенка с раннего возраста приучают любить предназначенное ему ремесло. Вводится для обучения производственная азбука, где все буквы обозначаются орудиями труда данной отрасли. Общее число рождений также подлежит точному учету и должно соответствовать заданиям центра. Семью следует уничтожить, нельзя оставлять детей под случайным и пагубным влиянием родителей, то есть лиц безответственных. Детские дома, школы, трудовые колонии подготовляют работников. Общежития, общественное питание, однородность распределения. Закончив работу, каждый имеет право пойти в распределитель развлечений того района, к которому он прикрепил свою карточку. Там определенная доза эстетических эмоций: музыка, многоголосая декламация, празднества по точному сценарию[71].
Однозначно-непротиворечивая буквенная индексация человека активно использовалась в обществе, конструированию которого честные авангардисты отдавали всю свою звонкую силу поэта. Аббревиатурный новояз утопии у власти создавал новые знаки – КР, ЧСИР, ПШ и др., а с другой стороны – чекист, цекист, осоавиахимовец. Авангардно-государственное языковое строительство упреждало реальную жизнь и загоняло все общество в эту жесткую классификационную сетку. Авангардно-беспартийные художники роились чуть впереди и сбоку, выступая левым фронтом и вовсю агитируя, горланя, главаря…
Опыт Лисицкого по замещению живых рисунков, сделанных «старыми инструментиками (перышками, кисточками, палитрочками»), идеально правильными конструкциями (отпечатками простейших свинцовых элементов) подхватили многие художники. Среди них следует отметить в первую очередь Соломона Телингатера и Михаила Цехановского[72].
Телингатер был мастером-виртуозом искусства художественного набора. Весьма показательны его шрифтовые композиции – сплошь акцидентный набор – в книге Эсфири Эмден «Иммер берайт» (М.: ГИЗ, 1930), где ощущение борьбы (классовой, интернациональной, поколенческой – это книга о немецких пионерах, а название ее переводится как «Всегда готов») передано взаимодействием красных и черных литер, то тонких и жирных, то вытянутых и квадратных. Из разного рода линеек, дуг и кружков типографской кассы Телингатер умел составлять наборные обложки с изображением в меру сложных фигур, в том числе человеческих. Такова, например, обложка книги Овадия Савича «Плавучий остров» с тремя полуфигурами, которые строго фронтальны и симметричны. Их механическая составленность привлекает внимание своей хитроумностью, но если отвлечься от сугубо формальных аспектов, то придется сказать: они были отражением представления о человеке как о механически правильном и одномерном существе. Точнее, это был идеальный образ человека, своего рода креативная модель человека будущего, составленного из стандартных деталей, что делало конструктивистскую эстетику 1920‐х годов генетически родственной эстетике социалистического реализма, артикулированной в следующем десятилетии.
В менталитете деятелей культуры 1920‐х были популярны идеи о преодолении косной природы, о замене биологии механикой. До опытов на человеке дело не дошло; место Мичурина[73] и Лысенко по части переделки человеческого материала заняли писатели-фантасты типа Александра Беляева[74] или инженеры человеческих душ, исправлявшие ошибки природы или дореволюционного воспитания в системе ИТЛ. Но мечты о совершенном человеке с механически заменяемыми частями, восходящие еще к «Общему делу» Н. Федорова, были в обществе весьма популярны. Не выходя далеко за пределы нашего материала, я ограничусь лишь еще одной иллюстрацией того, что общим во взгляде на человека в конструктивистски-новаторском художественном сознании 1920‐х – тем общим, что проявлялось в самых разных искусствах, – было представление о рассчитываемой механистичности человека, его, аки машинной, заданности и управляемости.
В 1922 году в Петрограде в Музее художественной культуры на выставке художников из Объединения новых течений в искусстве давала по воскресеньям представления театральная студия С. Э. Радлова. Критик писал в газете «Жизнь искусства», что Радлов «на выставке „левых течений“ показал подпольную катакомбную работу своей студии», и описал эту работу следующим образом: «Следя за движением актеров Радлова, нельзя отказаться от мысли, что перед тобой оживленные фигуры – создания так называемых левых художников»[75]. Ключ к театральной гармонии, которая, как известно, была проекцией гармонии жизненной, студийцы искали в законах построения музыки – восходя к строгим и ясным числовым отношениям. Проявлялось это и в размеренно четких, фиксированных жестах, и в согласованных перемещениях по сцене и т. п. Уместно вспомнить, что в следующем десятилетии перемещения больших человеческих масс выплеснулись на улицы, площади, плацы и железные дороги, и делалось это под пифагорейски четкую музыку дорического лада.