Вот мы, наконец, в полном составе, приехал последний транспорт: папа, кухарка и Ральф. Теперь все «уместях», как говорит эта самая кухарка Аделя.
Мой ушастик, верный своей всегдашней любознательности, помчался осматривать и обчихивать всю квартиру и после самого тщательного исследования, видимо, помещением остался доволен. Не миновав ни одного окна, Ральф перебывал на всех подоконниках, с необычайной серьезностью выглядывая вниз на улицу, будто желая отдать себе отчет о высоте нашего дома. Пожалуй, это могло бы навести на мысль о его желании решиться на самоубийство через выбрасывание с третьего этажа, но все последующее его настроение доказало, что пес далек от такого мрачного решения. Хотя он теперь уже не маленький, а особа средних лет, но нрава все такого же веселого, и живем мы с ним по-прежнему душа в душу.
На следующий же день после своего приезда начали мы с мамусей колесить по всем родным и знакомым. Всюду сюрпризы, всюду ахи, охи удивления.
Все Снежины (само собой, кроме monsieur и madame) возмутительно повырастали, а Саша имел нахальство перегнать меня чуть не на полголовы. Кроме того, изменился и весь его внешний вид, благодаря кадетскому мундиру. Люба смотрит барышней, но все же японочкой: премиленькая, полная, стройная и грациозная. Все это я приблизительно могла бы еще представить себе, но у тети Лидуши…
Звоним. Входим. Крепко-крепко целуемся. Вдруг что-то, незаметно вкатившееся, дергает меня за юбку. Смотрю — очаровательный пузырь, с гладкими светло-каштановыми волосенками, с чудесными серыми серьезными глазищами, розовый, толстенький.
— Маму Мусю посмотреть хочу.
— Ах ты, мое золото!
Пока я его целую и обнимаю раз пятьсот, он пристально-пристально, не спуская глаз, смотрит на меня и вдруг довольно бесцеремонно тычет меня пальцем в лоб.
— У тебя черная заря, а у Тани белая, — глубокомысленно заявляет он.
— Какая такая заря?
— А вот как у Боженек на картинках…
Но в это время я вижу стоящую в дверях, держась за нянину руку, каплюшку Таню и сразу понимаю, о какой заре говорил Сережа. Ее чудесная ясная мордашка со всех сторон, как сиянием, окружена светлыми, почти льняными, пышными локончиками, ореолом стоящими кругом белого лобика. Несколько непослушных кудряшек спустилось и на него, а из-под них смотрят такие святые, совсем ангельские глазки. Боже! Какие душки! Это просто куклы, а не дети!
Я ахала над ними, а тетя и Леонид Георгиевич ахали над тем, как выросла я, и уверяли, будто я ужасно стала похожа на мамочку. Дай-то Бог, да только где уж нам!.. Куда мне с моей курносой носюлей равняться с точно выточенным профилем мамуси!
Прежде я удивлялась: какое удовольствие можно находить при раскопках всякого древнего мусора, но теперь, кажется, поняла. То есть относительно мусора остаюсь при прежнем мнении, а вот относительно раскопок и находок… Право, нечто подобное переживала я первое время по возвращении сюда: вдруг откуда-то из-под спуда вынырнет совсем забытое лицо, какое-нибудь веселое-превеселое воспоминание, и так станет приятно, точно и правда клад нашла. Но не одни раскопки, новое здесь все тоже очень интересно.
Со всеми-то я перезнакомилась, ну и меня теперь знают, только добросовестность требует признаться, что — увы! — не все с хорошей стороны. Меня даже почти сразу успели причислить к разряду отпетых. Этот строгий, беспощадный приговор изрекла надо мной наша классная дама, преподобная Клеопатра Михайловна, или просто «Клепка» — как все называют ее.
Драгоценный экземпляр, если не по древности, то по редкости. Ходят упорные слухи, что она воспитывалась в Петербурге в институте. А по-моему, — на Луне, только там. Скажите, найдется ли не только в столице, но в самом завалящем уголке земного шара институтка, которая приходила бы в благоговейный ужас от той или другой штучки, шутки, свободного словечка, вырвавшегося из уст ученицы? Ведь — чего греха таить? — сами-то обыкновенные, подлунные институтки по этой части о-ох, как не промах. Между тем наша многострадальная Клеопатра приходит в священный трепет, если какая-нибудь нечестивая осмелится засмеяться во время урока. «Несчастная! Зачем смеяться в сорок минут одиннадцатого, — недоумевает она, — когда стоит подождать только четверть часа, ударит звонок на перемену, и смейся сколько душе угодно?»
Положа руку на сердце: ну похоже ли это на обыкновенную, одушевленную институтку? Тысячу раз нет!.. Таким образом, остается еще одно последнее и, думается мне, самое правильное предположение: хоть и прозывается она Клепка, но именно двух-трех клепочек и не хватает в ее мыслительном аппарате. Вообще, я нахожу, что имя Клеопатра приносит несчастье! Например, царица того же наименования, проглотила растворенную в уксусе дорогущую жемчужину. Она была тоже того… Швах немножко, словом. Одно знаю: на основании как личного, так и исторического опыта, никогда дочь свою так не назову!
Мудрено ли при таких обстоятельствах, что я в «отпетые» почти сразу попала?
Если можно было еще третьего дня, прибегнув к красноречию какого-нибудь европейского светила, уверить Клеопатру Михайловну, что я из «приличной» семьи, то со вчерашнего дня это сделалось совершенно немыслимым.
А все виноват наш Михаил Васильевич, учитель географии. Человек он премилый и предобродушный, сердце у него мягкое-мягкое, и против молящих глаз ученицы он устоять не может: рука, точно сама, один, а то и два лишних балла ставит, причем счет он начинает не с единицы, как все остальные, а с «семи», редко с «шести».
Дружеского расположения к географии я никогда не испытывала, потому что ее надо долбить, а уж это — покорно благодарю! — решительно не умею и уметь не хочу. За последние годы враждебные отношения с ней у нас обострились. Гнусный предмет! Как ни соображай, какой гениальной находчивостью ни отличайся, по немой карте никак не додумаешься, какими притоками угодно было природе снабдить Дунай с правой стороны, а какими с левой. Словом, гадость, и больше ничего. А тут еще — извините пожалуйста! — новую моду выдумали: карты изволь чертить, это при моих-то художественных способностях! Прелесть хоть куда, соединяющая мои две излюбленные работы.
Как только подходит ученица отвечать, первый вопрос Михаила Васильевича:
— А ваша карточка?
Ну, думаю, постой! Вчера как раз урок географии. Сел наш Мешочек и с места:
— Прошу госпожу Старобельскую к доске.
Госпожа Старобельская мало тронута этим вниманием, но забирает свое художественное произведение в одну руку, вторую опускает в карман и подходит к столу.
— Попрошу вашу карточку.
Я делаю такие же, как когда-то, «святые глаза» и вытаскиваю из кармана руку, в которой… моя фотографическая карточка.
Люба ахает и заливается смехом, так как способность эту она сохранила в полной силе; Шурка радостно, даже несколько благоговейно восклицает: «Молодчина!», на что раздается грозный окрик Клепочки; остальные все, кто тихо, кто откровенно— фыркают. У Михаила Васильевича усы двигаются, в глазах что-то точно прыгает, но он не улыбается, серьезно берет из моих рук фотографию и внимательно рассматривает.
— Хорошо, прекрасно. Теперь попрошу ту, что у вас в другой ручке.
Я, едва сдерживая смех, подаю.
— И это недурно, но, к сожалению, слабее. Что же? За маленькую «12», за большую «8» — средний «10». Попрошу госпожу Грачеву.
Этакий душка! Так умно поступить. Ведь это прелесть! Но Клепочка, не находя прелестью мой поступок, снова кипит благородным негодованием: репутация моя — увы! — навсегда погибла.
Тем временем Татьянушка, показав свое художественное произведение, водит палочкой по стенной карте, перечисляя всякие немецкие герцогства; порой уничтожающе презрительный взгляд летит в мою сторону.
Эта милая девица никого не обманула и сделалась именно тем, чем во всех отношениях и обещала стать.
Ростом Господь ее не обидел, а потому она совсем «барышня»: платье на ней чуть не до пят, крысий хвостик, жгутом скрученный на затылке, исполняет должность прически, более или менее пышной.
Впрочем, не одна Таня, почти все наши девочки стали барышнями, главным же образом, хотят ими быть. Только не я. Покорно благодарю! Это всякие прически устраивать, да чтоб длинные юбки ноги спутывали? Нет! Платье мое до полу не дотянулось; прическа все та же: бант наверху, другой в висящей косе; теперь прежняя косюля приняла совершенно определенное направление, растет не «кверху» по возведенной на нее когда-то Володей клевете, а переползла уже много ниже пояса.
Еще Полуштофик да Пыльнева поддерживают мне компанию. Первая поневоле — своими немного ниже плеча белокурыми локонами, а Пыльнева — длинными светло-каштановыми волосами, разделенными тоненьким, как ниточка, пробором, спадающими по спине тяжелой косой. Вид у нее все такой же святой, но жулик она из жуликов.
Бедная наша «Сцелькина» успешно окончила курс двух классов гимназии, посвятив на прохождение каждого из них по два года. Второму, как наиболее трудному, она хотела уделить и третий год, но начальство не пожелало злоупотреблять ее долготерпением, и стены гимназии навсегда потеряли ее. Утрата эта заменена достойной наместницей ее — Михайловой, которую нынешний первый класс великодушно оставил нашему.
Если по всем предметам она так же преуспевает, как по математике!.. Можно деньги платить, чтобы посмотреть, как сия девица доказывает равенство треугольников. Для этого она начинает с того, что рисует две извилистые неопределенной формы фигуры, из коих одна чуть не вдвое больше другой, затем доказывает, что это треугольники и, наконец, что они равны. Пожалуй, такой хитрой штуки и сам наш Антон Павлович не докажет, а уж он ли не математик! Ведь он даже при вычислении маленьких чисел ошибается.
Право, я не острю: он же сам растолковал нам, что «истый» математик занят «высшими» соображениями, ходом, «разверсткой» задачи, а потому «мелочи» обязательно ускользают от его внимания. Чтобы убедить нас в этой теории, он при каком-нибудь примерном вычислении начинает:
— Два да шесть — девять да четыре… да четыре… тринадцать, кажется?..
Теперь при устных ответах и нашей Татьяне такие вещи «казаться» стали, чем она приводит в умиленье Антошу.
Вот уж два сапога, один другого стоит!..
Это тот самый учитель, которому Тишалова когда-то резинкой в лысину с верхнего этажа удружила. После этого ли, или по другой причине, но плешка заметно увеличилась, сохранив свой прежний ослепительный блеск; ободок кругом нее, щеки и борода украшены не то щетиной, не то чем-то вроде торчащих редких черных перьев. Физиономия желтая и кислая-пре-кислая, к тому же он имеет еще похвальную привычку вечно морщиться от неудовольствия, что портит художественную форму его башмака-носа. Благодаря этому изящному приему можно было бы предположить, что у него вполне отсутствуют глаза, но на выручку является пара очков, наводящая на мысль, что все-таки что-нибудь да смотрит через стекла. Вот противный! Нукает, нервничает, насмехается, но объяснить толком — это не его дело. Есть у него две-три, самые способные, которые пользуются его благосклонностью, их он вызывает к доске, объясняет новое; те, понятно, на лету хватают.
— Поняли? Ну, отлично! Весь класс понял?
Чуть не три четверти учениц поднимаются:
— Я не поняла.
— Я тоже!
— И я!
— И я!
— Ну, mesdames, не могу же я вам в голову вложить! Ведь вот ваши подруги поняли. Попросите их еще раз объяснить вам или спросите дома.
И делу конец! Вот этот «желток без сердца и души», как величают его, — единственное темное пятно на светлом фоне нашего педагогического горизонта. Звучно сказано! Хоть сейчас в сочинение, то есть, конечно, только не про желток.
Нет, правда, все остальные учителя очень хорошие. Физика — душка; совсем некрасивый, но страшно симпатичный, добрый и чудесно объясняет. Зовут его Николаем Константиновичем, и любят его все решительно.
Историк Евгений Федорович, с длинной, чуть не до пояса, рыжей бородой — очевидно, ближайший потомок Фридриха (по-нашему, Федора) Барбароссы, — и отчество, и внешность это доказывают. Немудрено ему при таких условиях хорошо знать историю, а знает и рассказывает он великолепно. Но строгий, внушительный (ему «карточку» не подашь!). Как и полагается, именуют его «Евгением Барбароссой».
Да, вот вовремя про него вспомнила: ведь с Богданом-то Хмельницким как-никак, а познакомиться надо. А он трудный, на перемене, пожалуй, не выучишь. А столько еще надо бы записать, только во вкус вошла!