Курс, руководимый Топорковым, состоял из двух групп, и во главе каждой стоял опытный, очень известный педагог. Одной группой ведал Василий Петрович Марков, актер МХАТа, а второй, той, в которой занимался я, – Борис Ильич Вершилов (Вайстерман). Вершилов казался нам загадочным, подобно айсбергу. Не в смысле холода. Девять десятых всего того, что он собою представлял, скрывалось под поверхностью. Я-то как раз знал о нем больше других, поскольку дружил с его племянником, Никитой Никифоровым, царство ему небесное. Он был очень знаменит в двадцатые годы, прославившись, в частности, экспрессионистической постановкой мистической пьесы Анского (Семена Акимовича Рапопорта) «Гадибук» в еврейской студии «Габима». Ставил Вершилов вместе с Вахтанговым.
Борис Ильич был человеком весьма преклонного возраста, даже несколько немощным. Большой, полный. И всегда тщательно одетый, с бабочкой вместо галстука. Он буквально утопал в кресле, и казалось, никакие силы небесные не способны были выдернуть его оттуда. Борис Ильич никогда ничего не показывал. Только делал короткие замечания. Говорил очень мало, но по его скупым репликам сразу становилось прозрачно ясно, что надо делать. Голос у него был тихим из-за болезни связок, болели и легкие. Часто он отхаркивался в платок, а затем рассматривал его содержимое, что с удовольствием пародировалось юными злодеями.
Отличительной чертой наших педагогов всех возрастов была какая-то удивительная аккуратность и тщательность в одежде. Дело не только в глаженых брюках и чищеных ботинках, а в какой-то редкой корректности внешнего вида, которой хотелось подражать.
Кроме корифеев, были и молодые педагоги: Виктор Карлович Монюков (Франке), ставший впоследствии очень известным педагогом и основателем Нового театра в Москве, Аркадий Аполлонович Скрябин, Олег Георгиевич Герасимов. Ассистентом Бориса Ильича Вершилова в нашей группе являлся Николай Павлович Алексеев. Иногда с нами занимался Алексей Покровский, в то время еще актер МХАТа. Весьма нечасто бывал на занятиях Олег Николаевич Ефремов. Всерьез он появился уже потом, когда мы учились на четвертом курсе, – поставил пьесу «Фабричная девчонка», где я играл основную мужскую роль Феди-морячка.
В целом процесс обучения отличался академичностью и, я бы сказал, некоторой рутинностью. Проводились групповые занятия, затем все эти осколки собирал Топорков. Сочинение этюдов. Предъявление их педагогам. Разбор, замечания. И заново, и заново, и заново. Методика, в общем, и сейчас не очень изменилась. Я не очень-то любил этюды, да и сейчас не люблю. Не считаю их панацеей от всех бед. Этюды хороши только тогда, когда именно я со своим жизненным и эмоциональным опытом на самом деле выгрызаю содержание предлагаемых обстоятельств. Только в этом смысле.
Мне всегда интересны чрезвычайные обстоятельства. Суперчрезвычайные. А нас призывали все время изображать каких-то партизан или солдат. Да какие это чрезвычайные обстоятельства? Это все было вранье в моем представлении. Моя легкомысленная, веселая энергия не находила себе выхода в подобных экзерсисах.
Атмосфера в Школе-студии была такая, ну… человеческая. Со всеми плюсами и минусами, соответствовавшими историческому моменту.
Во главе Школы стоял Вениамин Захарович Радомысленский, фигура сложная и многоступенчатая. «Слуга царю, отец солдатам» – это про него. Человек, умудрявшийся лавировать между Сциллой и Харибдой партийных советских организаций (во МХАТе была весьма ортодоксальная парторганизация) и такими странными начинаниями, как Студия молодых актеров (впоследствии – театр «Современник»). Начинание это было неординарным, выходящим за пределы понимания многих тогдашних чиновников от культуры. Но «папа Веня», как ласково называли ректора в Школе-студии, симпатизировал нам сердечно и искренне, сознавая наличие подводных рифов, во множестве сопутствовавших рождению Студии молодых актеров: шел на то, чтобы помогать, опекать, защищать и даже предупреждать об опасностях. К изгнанию Студии молодых актеров из МХАТа папа Веня никакого отношения не имел, делала это партийная организация Художественного театра.
Радомысленский всегда, на протяжении всех трех десятилетий своего ректорства, был удивительно чуток, откликаясь на нужды своих взрослеющих выкормков. Когда, скажем, «Современнику» в начале шестидесятых понадобилось набрать свой курс, Вениамин Захарович прикрыл эту затею своим крылом, несмотря на всю очевидность допущенных оплошностей: студентов и набрали не слишком требовательно, и обучали не слишком добросовестно. Тем не менее Радомысленский помог довести дело до конца не по форме, а по душе.
Впрочем, я несколько забегаю вперед.
Папа Веня был невелик ростом, плотен.
Он начинал в студии Станиславского, а в первые годы войны руководил театром Северного флота. Студией управлял чрезвычайно умело и, я бы так сказал, «царствовал» вполне по-отечески.
Радомысленский был весьма и весьма мудр. Даже в годы борьбы с космополитизмом он сумел окружить Школу некими «защитными волнами». Партийная и комсомольская организации Школы не имели никакого отношения ко всему происходящему тогда. Не знаю даже, были ли среди студентов агенты КГБ. Я лично ничего подобного не замечал, хотя, наверное, стукачи и водились…
Ареопаг студии, то есть ее учебно-преподавательский коллектив, состоял из личностей, я бы сказал, оригинальных и мало встречаемых в других организациях, даже профиля Школы-студии МХАТ.
К примеру, Наталья Григорьевна Колотова, красавица-женщина, точеный профиль которой контрастировал с ее весом, достигшим к тому времени, думаю, трехзначной цифры. Но когда она сидела в своей учебной части, заведующей которой была, один только взгляд на нее из коридора возбуждал многие и многие безумные помыслы молодых шалопаев. Наталья Григорьевна почему-то называла меня своим «женихом». Вероятно, тридцать седьмой размер шеи никак не мог быть воспринят окружающими как подтверждение моих реальных прав на этот титул. Но, в общем-то, относилась она ко мне очень нежно, внимательно, и самые добрые отношения мы сохранили с ней до самых последних ее дней.
Деканом Школы-студии являлся Вацлав Викентьевич Протасевич. Он, напротив, усох от времени и был легок до такой степени, что, когда проходил по нашему длинному коридору, наиболее отчаянные из нас хулиганы начинали дуть ему вслед, раздувая щеки. Вполне возможно, что именно от этих потоков воздуха наш декан при ходьбе невесомо колыхался от стены к стене. Впрочем, это не мешало ему приятственно и расположенно оглаживать практически каждую встречаемую им студентку. Вообще, все люди, любившие погладить студенток, у нас в Школе-студии назывались гладиаторами.
Заведующая костюмерным цехом Юдифь Матвеевна, человек без возраста, хотя и была достаточно въедлива, проявляла беспредельную доброту по отношению к нам, варварам и халдеям. Мы беспрерывно теряли детали, выдаваемые нам для исполнения драматических отрывков, не вовремя приносили рапиры и превращали спортивные штаны в половые тряпки. Многие и многие проблемы, решение которых могло приобрести характер вполне трагический, поскольку окупать нанесенный нами урон государственному учреждению мы не могли, заканчивались вполне мирно только благодаря ей.
Вера Юлиановна Кацнельсон, заведующая кабинетом марксизма-ленинизма, была женщиной суровой лицом, даже немножко мрачной, но сердцем необыкновенно доброй, а душой – расположенной к студентам. Наши шутки в ее адрес были следующими:
Кто там ходит без кальсон?
Это Вера Кацнельсон!
Почему, собственно, без кальсон, я не знаю. Но думаю, наше воображение, при явном отсутствии поэтического таланта, ничего другого, более оригинального и изящного из своих словарных запасов выдать было не в состоянии. Поэтические возможности студентов были вообще весьма ограниченны. Даже произошедший из писательской среды Михаил Михайлович Козаков написал на меня вот такую эпиграмму:
Много видел мудаков,
Но таких, как Табаков…
И это все, что мог сочинить «писательский сын». Что же говорить обо всех остальных, которые были много плоше, чьи головы рождали несовершенное стихоплетение про кальсоны или, скажем, другой, не менее пугающий бред на музыку известной песни «Враги сожгли родную Мха-а-ату…» Ну, и так далее.
Школа-студия была частью МХАТа, и по отношению к «небожителям» от студентов требовалось довольно подобострастное поведение. Столкнешься с профессором два раза за день – два раза иди здороваться. Увидишь издали в третий раз – вновь беги проявлять почтение. И так до бесконечности. В этом, возможно, и присутствовал элемент уважения, все-таки любимые артисты недосягаемого размера… Но когда преклонение поощряется принимающей стороной как должное, знаете, что из этого получается?
Сейчас, смею утверждать, все это подчеркнутое лизоблюдство выведено из Школы-студии, как племя тараканов. Да и сама эпоха, конечно, стала иной; по коридорам нашего учебного заведения ходит «непоротое поколение» – «личинки свободного человека», не обремененные необходимостью ханжества и не знающие подобострастия.
Это сейчас ректор Школы-студии МХАТ Анатолий Миронович Смелянский, трепетно пекущийся обо всех своих студентах и знающий про их жизнь многое, может практически в любое время дня и ночи откликнуться на любой их вопрос – неважно, касается он учебы или какой-то личной темы. Смелянский не только разговаривает со студентами в стенах Школы, но и весьма демократично общается с ними в сети Интернет.
Ничего подобного в пору нашего студенчества и быть не могло. Середина пятидесятых – то еще было времечко. Даже «оттепель» отнюдь не была идиллией. Время, ломающее человека. В Школе-студии ощущались элементы бурсы, армии, где все стоят по ранжиру, где ты один среди прочих и где требуется унификация чувств и поведения. Каждый должен знать свое место. Никакое неформальное общение между студентами и корифеями МХАТа было невозможно. Не многие сумели в такой атмосфере отстоять автономию своей личности, а самых ярых бунтарей запросто отчисляли. Как покойного Петра Фоменко – он-то в юности настоящей оторвой был.
Со «стариками» мы главным образом сталкивались в столовой (где сейчас находится учебный театр). Раскрыв рты, смотрели на всенародных кумиров, когда они в перерыве между репетициями приходили принять на грудь что-нибудь существенное. Чаще всего они скрывались в маленькой каморке у директора столовой с абхазской фамилией Агрба – женщины очень маленьких размеров и, как мне кажется, в парике (что вызывало в то время интерес).
Иногда «старики» садились за столик рядом с каморкой. Тогда мы могли наблюдать, как, например, Владимир Белокуров добавляет в свою порцию солянки две порции гречневой каши. Или что Борис Николаевич Ливанов заедает водочку ромштексом или чем-нибудь подобным. Почему-то такие вещи запоминались. Там же появлялись Массальский, Блинников.
О «стариках» МХАТа в студенческой среде можно было услышать довольно пестрые истории. Рассказывали, как они веселились.
Брали купе на четверых в «Красной стреле» Массальский, Кторов, Грибов и «ехали» под звон бокалов до Ленинграда. На самом деле никуда они не ехали, а играли в то, что они едут, объявляли остановки, киряли на станциях и «двигались» дальше. Или в Сандунах занимались «рыбной ловлей»: бросали в бассейн банку килек, которых потом вылавливали себе на закуску.
Иногда их возлияния и закусывания производились в кафе «Артистическое», напротив МХАТа, куда вход был открыт и нам. Там подавали блинчики с мясом, сосиски с горошком. В «Артистическом» сидели завсегдатаи, среди которых особенно выделялся Сашка Асаркан, недавно вернувшийся с полным отсутствием присутствия зубов после отсидки в Ленинградской тюремной психбольнице. Так, торчало во рту что-то темное… Острый ум этого человека удачно сочетался с его злым языком.
Популярностью у студентов также пользовалась и сосисочная, располагавшаяся между книжным магазином и ателье фотографии. Еще была пельменная (сейчас это помещение первого этажа Школы-студии арендует банк).