Прошло несколько дней.
В обеденное время Кесарий, полулежа на подушках в экусе, послушно ел похлебку, принесенную Агапом. Потом, когда раб ушел, он, отвернувшись к стене, залился слезами.
— Кесарий! Александр! — испугался Каллист. — Что с тобой? Тебе плохо?
— Нет, не плохо… вовсе не плохо… Ты знаешь, каждое утро к нам на окно прилетал петух… такой большой, разноцветный… я бросал ему крошки хлеба, он клевал, а потом расправлял крылья и пел… ты спал, не слышал…
— Я слышал, какой-то петух с утра горланит, но не думал, что ты его к нам в экус пригласил выступить.
— Такой красивый… — продолжал Кесарий, вытирая текущие по щекам слезы. — Прямо как феникс египетский… А сегодня не прилетел… это из него суп…
Кесарий закрылся с головой одеялом — его тело сотрясали рыдания.
Каллист растерялся.
— Ты что, Кесарий! Подумаешь, петух!
— Да, ты прав… — обреченно прошептал Кесарий.
— Вот, выпей воды и успокойся.
— Не хочу я, — резко ответил тот. — Задерни полог и уйди.
Каллист не посмел ослушаться и сел с книгой в углу экуса. Он пытался читать, но буквы не составлялись в слова.
Раздались быстрые шаги, и в экус влетела Финарета.
— Александр! Каллист! Каллист, зачем ты задернул полог? Такой хороший день! Александр! Смотри!
Агап, спешивший за ней, отдернул полог, и Финарета вытащила из-под своего покрывала огромного золотисто-алого петуха, который отчаянно крутил головой с налитым гребнем и беспомощно раскрывал клюв.
Кесарий протянул к нему обе руки. На его лице теперь блестели слезы счастья.
— Это Асклепиад, — торжественно сказала Финарета, представляя петуха врачам. — А суп был вообще из зайца, — добавила она шепотом. — Фотин сегодня морской рыбы принесет, морская — самая лучшая, бабушка так говорит.
Кесарий обнял петуха, прижимаясь щекой к его перьям. Тот оторопело смотрел на него.
— Я слышала весь ваш разговор… Какой ты, оказывается, жестокий, Каллист! Как так можно! «Ну съели и съели!» — передразнила она вифинца.
— Что ты делаешь здесь, Финарета? — раздался строгий голос Леэны. — Тебе ясно было сказано — ты заходишь в экус только со мной… А этого петуха ты зачем принесла Александру? Александр, дитя мое, зачем тебе петух? Святые мученики!
— Не ругайте Финарету, матушка, — попросил Кесарий сквозь слезы. — Это я попросил ее принести мне петуха…
Леэна посмотрела на него, на Финарету, на Каллиста и махнула рукой.
Петух, почувствовав общую заминку, вырвался из объятий Кесария, перелетел, как подранок, на плечо Каллиста и, оставив на его хитоне крупный след, кубарем вылетел в окно.
Кесарий и Финарета весело смеялись, даже Леэна слегка улыбалась. Каллист был разъярен, но молчал.
— Отдай хитон Анфусе, Феоктист, — сказала Леэна, после чего раздался взрыв хохота.
— Выйди вон, Финарета! — голосом, не предвещавшим ничего хорошего, добавила спартанка и вышла вслед за племянницей сама.
Кесарий обратился к вифинцу:
— Прости меня, Каллист, друг мой!
— У тебя есть новый друг теперь. Асклепиад, — сдержанно ответил Каллист, отворачиваясь и делая вид, что читает.
— Ну, не сердись же!
— Он нагадил на меня.
— Я приношу тебе извинения за него. Прости же этого бедного петуха, вспомни, что он тоже асклепиад, как и ты!
— Что-что? — переспросил Каллист.
— Ты же махаонид, потомок Асклепия.
— А, точно, — кивнул Каллист, не оборачиваясь.
— Ты на корабле подробно рассказывал об этом Финарете. Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в свое лихорадочное забытье.
Каллист обернулся, и Кесарий увидел, что его друг смеется.
— Не обижаешься? — обрадовался каппадокиец.
— Как я могу на тебя обижаться, друг мой! — садясь рядом с ним и беря его за руку, сказал Каллист. — Ты так тяжело болен…
— О да, — с завыванием застонал Кесарий, закатывая глаза. — Я совсем забыл!.. Кстати, петух, возможно, просто хотел подарить тебе свой камень. Знаешь, такой магический камень петушиный бывает, все атлеты за ним гоняются. У легендарного силача Милона он был, и, как говорят, поэтому его никто победить не мог.
— Перестань! — озабоченно прервал его Каллист. — У тебя дисгармония в чувствах и воле. Ты, действительно, почти на грани френита…
— Это — твой любимый диагноз, — перебил его Кесарий. — Ты — типичный косский врач. Сначала доведут до френита жестоким обращением, а потом — прогнозы рассказывают. Прямо как в эпиграмме:
Хилому Марку предрек Диодор-предсказатель, что только
Шесть, и не более, дней жить остается ему.
Врач же Алькон, кто сильнее богов и сильнее судьбины,
Сразу сумел доказать, что предсказание — ложь.
За руку взял он того, кому жить шесть дней оставалось,
И не осталось уже Марку для жизни ни дня[258], — продекламировал Кесарий с видом трагического актера и продолжил, привставая и опираясь на подушку:
— На самом деле, у меня не могло быть френита. Смотри сам, с чего начинается френит? Оболочки мозга, те самые, что Герофил так подробно описал вместе с четвертым желудочком, разогреваются по разным причинам, и онки устремляются к ним, потому что им свойственно стремление из более густой среды в более тонкую, а тепло производит разрежение, с этим ты не будешь спорить.
— Хорошо, Кесарий, — начал Каллист, сдерживаясь, чтобы не начать рассказывать гораздо более верное и логичное объяснение, усвоенное им еще со времени учения во врачебной школе на острове Кос и описывающее избыточное движение флегмы к мозгу и ее застой, ведущий к френиту. — Но всякая болезнь состоит из архэ, эписосис, акмэ и паракмэ, — начала, возрастания, разгара и уменьшения. У тебя сейчас пока еще паракмэ…
— Таким образом, — продолжал, не слушая его, Кесарий, — рядом с оболочками мозга образуется застой и, в конечном итоге, блок из частиц, из онков. Из-за этого страдает все тело, и в конце концов, происходит расслабление в животе, предвестник смерти. А у меня не было ничего подобного.
— Вот как раз в животе у тебя и застой, что не может способствовать выздоровлению, — заметил Каллист, издали начиная обсуждение вопроса, который уже несколько дней вызывал у Кесария бурное несогласие. Но Кесарий продолжал с увлечением рассказывать теорию Асклепиада, и не замечая надвигающейся опасности:
— Если бы у меня был френит, то состригание волос, которое ты так неосмотрительно провел, еще больше бы усилило приток и, следовательно, блок частиц в оболочках мозга. Но, к счастью, у меня был блок не в оболочках мозга, а в оболочке легкого, в плевре, и это выразилось в плеврите. От которого я сейчас выздоравливаю, потому что онки приходят, благодаря твоему правильному лечению массажем, в движение.
— Мне ни клистира не ставил Фидон, ни притронулся даже,
Только в бреду я о нем вспомнил — и умер тотчас[259], —
ответил Каллист.
Кесарий рассмеялся.
— Рано ты смеешься, — заметил Каллист. — Сегодня мы займемся промываниями. Верна уже готовит все, что надо.
— Вот видишь, тебе сразу стало лучше, — заметил довольно Каллист, когда обещанная процедура закончилась, и несчастного Кесария перенесли в спальню.
— Когда эта пытка закончилась, то мне сразу стало лучше. Намного, — простонал Кесарий, отодвигая блюдо со смоквами. — Даже смоквы теперь в глотку не идут… Надеюсь, это промывание хотя бы не принесет мне вреда. Ведь твой любимый Гален писал, комментируя Гиппократа: врач должен помогать, или хотя бы не вредить! Офелеин э мэ влаптин! Но тебе, я вижу, и Гален с Гиппократом уже не указ! Дорвался до лечения беспомощного друга…
— Дай-ка я твой живот пощупаю. Ну вот — видишь, как хорошо! — довольно заметил Каллист. — Послезавтра повторим. Не случайно в Египте с давних пор промывания кишечника считают очень важными для сохранения здоровья…
— Кстати, о египтянах! Мой друг Мина — коренной египтянин, но я ни разу не замечал, чтобы он…
— Просто он не любил говорить об этом, — предположил Каллист. — Что за интерес в застольной беседе с друзьями обсуждать заветы бога Тота?[260]
— Вот доберемся до Александрии, познакомлю тебя с ним, — пообещал Кесарий.
— Расскажи мне, как ты учился в Александрии, — попросил Каллист. — Там, говорят, до сих пор по сохранившимся от вскрытий Герофила и Эразистрата скелетам анатомию изучают?
— Да, скелеты есть… Но анатомию мы на гладиаторах учили, на их ранах больше выучишь на практике, чем на скелете. И на животных много занимались, это верно. На свиньях в основном.
— Египтяне, наверное, хорошо знают анатомию? — спросил Каллист. — Они же бальзамируют своих умерших.
— Не сказал бы, что знают хорошо. Бальзамировать — это ведь не вскрывать. Там цель другая, через маленький разрез, почти не повреждая тела, вытащить внутренние органы. И бальзамировщики — не врачи, это низкая работа. Врачи египетские хорошо умеют вывихи и переломы вправлять, раны лечить — но это не с бальзамирование, конечно, связано. Ну вот, сам и спросишь у Мины. Жена у него тоже египтянка, Хатхор.
— Как? — переспросил вифинец. — Каркорион?
— Хат-хор! — четко проговорил Кесарий.
— Варварский язык, — заметил Каллист, после четвертой попытки отчаявшись произнести имя возлюбленной неизвестного ему египтянина Мины. — Странно, что Мину зовут просто Мина, а не Петосирис или Птахотеп. Впрочем, ты говорил, что ее брат — египетский жрец, как его там, Горпасис или как еще… Пей лучше свое лекарство и не заговаривай мне зубы рассказами о своих египетских друзьях.
Каллист с этими словами переставил блюдо со смоквами подальше от ложа страдальца.
— Горпашед! Его имя Горпашед. Означает «Гор-спаситель», — Кесарий отхлебнул из чашки, принесенной Агапом, закашлялся и обреченно откинулся на подушки. — Что за гадость! Что ты здесь намешал?
— Сок кедровых ядер, миндаль, имбирь, коралл, шафран, ревень, мед, семена моркови, мака, аниса…
— Надо же, вроде все вещи хорошие, почему же на вкус такая гадость? — проговорил задумчиво Кесарий.
— Дай-ка попробовать, — забеспокоился Каллист. — Что ты выдумываешь! — возмутился он, отхлебнув из чашки. — Очень приятный на вкус напиток. Густой, конечно, но таким он и должен быть.
— Тебе нравится? Так хлебни еще, — невинно предложил Кесарий. — Тебе тоже надо силы поправить. — А отчего он густой-то такой?
— Там яйца взбитые.
— Яйца?! — в возмущении воззрился на товарища Кесарий. — Опять?! Ты же знаешь — я терпеть их не могу!
— Нет, без них обойтись никак нельзя. Пей, не морочь мне голову.
— Дай лучше мне смокв, — потребовал Кесарий, ворочаясь в своей постели и поглядывая в сторону блюда на столике в отдалении.
— Нет, не дам. Выпьешь — получишь.
— Две хотя бы! Ну, одну!
— Выпьешь — получишь, говорю.
— Целое блюдо смокв стоит! Диомид прислал… Мне, между прочим. Вот, добрый какой человек, хоть и эллин! Какие вы, эллины, все-таки разные!
— Леэна идет! — заметил Каллист. Кесарий залпом выпил полчашки и закашлялся.
— Надеюсь, ты не дал опять Александру смокв вместо лекарства, Каллист? — строго спросила матрона.
Кесарий безнадежно возвел глаза к потолку.
— Нет, не давал, — засмеялся Каллист.
— Он неумолим! — трагически произнес Кесарий.
— Я понимаю, что ты не любишь яйца, но надо допить до конца, — сказала Леэна, заглядывая в чашку Кесария. — Осталось на три глотка. Допивай.
Кесарий с обреченным видом поднес напиток ко рту.
— Ну, же, смелей! — подбодрил его Каллист. — Вспомни Сократа!
Кесарий поперхнулся от смеха.
— Теперь дай мне смокву! — потребовал он, прокашлявшись.
— Нет, только после того, как ты выпьешь все, — ответила Леэна. — В прошлый раз ты у Верны все смоквы съел и ничего не выпил. Ты тоже, Каллист, не прав. Зачем ты потакаешь Александру в его дурачествах с лекарствами? Его-то понять можно — он болен, а, заболев, вы, мужчины, становитесь хуже детей.
— Каллист в детстве болел. Сириазис[261] перенес, — сказал Кесарий совершенно серьезно. — Помнишь, ты рассказывал, что тебе тесто с яичным желтком прикладывали к родничку? По Сорану?
— Пока ты говорил всю эту ерунду, мог бы выпить лекарство уже несколько раз.
— Дай мне смокву, я заем это липкое снадобье! В горле противно, не могу проглотить ничего.
— Нет, Каллист, не иди у Александра на поводу. Александр, пожалуйста! Мы все ждем.
Кесарий вздохнул, зажмурился и осушил чашу.
— И отчего ты не слушаешься Каллиста?
— Как — не слушаюсь?! — возмутился Кесарий. — Да он попросту мною помыкает!
— А ваш утренний спор о промываниях? Что ты ему твердил, не переставая?
— «Я не дамся!» — подсказал Каллист. — Жаль, что мой панегирик клюсмам останется незаписанным!
— Такое впечатление, что тебе пять лет, Александр, — покачала головой Леэна, протягивая страдальцу смоквы.
— Четыре, — исправил Каллист. — В пять мальчиков уже на мужскую половину переводят. А тебя во сколько перевели?
— Меня в пять и перевели, — добродушно ответил Кесарий, жуя нежную смокву. — А Григу в семь. Он у нас болезненный был. Да и папаша все время путал, сколько кому из нас лет. Занят был всегда очень. То в собраниях ипсистарических, то в судах. А я не был болезненный и очень хотел поскорее перевестись на мужскую половину. А тебя когда перевели?
— А у нас только мужская половина в доме и была, — сказал Каллист. — Меня же дядя воспитывал.
Леэна зорко посмотрела на Кесария.
— А это что? — она достала сушеные финики из-под подушки.
Каллист захохотал. Кесарий смущенно потупился, что вызвало у вифинца новый приступ хохота.
— Честное слово, Александр, можно подумать, мы тебя морим голодом! Зачем ты прячешь еду под подушку? Это Финарета тебе принесла? Можешь не отвечать. Я вижу по глазам.
— Не ругайте Финарету, матушка! — взмолился Кесарий, смеясь. — Она добрая девушка… А финики я, действительно, спрятал, чтобы ночью были под рукой… и забыл. Ночью, бывает, есть захочется…
Он виновато смотрел на Леэну. Та не могла сдержать улыбки.
— Ах, дитя мое…
Она села рядом с ним, взяла за руки.
— Ты поправишься, дитя, — сказала она.
— Правда? — серьезно переспросил он.
Она обняла его, прижимая к груди. Он поцеловал ее руки.
— Матушка… сколько бед я вам причинил!
— О чем ты? Финарета уже разболтала?
— Я сам случайно услышал… — покачал головой Кесарий. — А сколько издержек! Я не смогу отдать вам деньги в скором времени…
— Александр, — строго сказала Леэна. — Чтобы я больше не слышала про издержки.
— Нет, госпожа Леэна, — ответил Кесарий, приподнимаясь на локте и глядя в ее голубые глаза. — Услышите. Как будто я не понимаю, сколько денег уходит на лекарства для меня!
— Упрямец! — покачала она головой. — Так что ж ты не пьешь их, как положено, а устраиваешь нам представления, как вомолох?
Он снова поцеловал ее руки.
— Вы не против того, что я называю вас матушкой? — тихо спросил он.
— Это счастье — иметь такого сына, как ты. А ты не против того, что я зову тебя сыном? — спросила спартанка и добавила: — Видишь ли, раз уж так случилось, нам следует называть так друг друга — чтобы случайно не оговориться на людях.
— Да, все по Евангелию — получит и матерей, и сестер… Как хорошо! — проговорил Кесарий. — В вас я обрел еще одну мать, в Финарете — сестру… Но Христос даровал мне и прекрасного друга, Каллист, — с этими словами Кесарий сжал руку вифинца, сидящего подле него и смотрящего на них с Леэной с немного грустной улыбкой.
— Да, Каллист зовется согласно со своим нравом, — кивнула Леэна.
— Ты всем пожертвовал ради меня… ради того, чтобы разделить мое изгнание…
Кесарий смотрел на Каллиста — в его синих глазах была невыразимая благодарность.
Вечер. Трещат, не умолкая, цикады. Теплый ветер наполнен ароматом цветущего миндаля. Анфуса забирает у лежащего в саду на подушках Протолеона поднос с остатками ужина. Кормилица приносит ребенка, завернутого в пестрое сирийское одеяльце. Глаза страдальца загораются тихой радостью.
— Феодулия, поднеси поближе Финарету к отцу, — говорит Леэна. — Финарета, ну-ка, где папа? Покажи папу!
Финарета тянет ручонки, и Протолеон целует дочку в большие зеленые глаза, в золотистые волосики на лбу.
— Как хорошо, что мы не взяли тебя в ту поездку, дочка! — говорит он. — Кони взбесились…
Потом он берет за руку старшую сестру, целует ее ладонь и плачет, а она вытирает его слезы…
— Как хорошо, что вы пришли, матушка… — проговорил Кесарий, садясь на постели.
— Ты не можешь уснуть, дитя мое? — тревожно спросила Леэна, придвигая табурет ближе.
— Матушка, — Кесарий протянул к ней руки, словно в мольбе, — матушка! Мне неспокойно на сердце…
Леэна молча обняла его, прижимая к груди, и несколько раз поцеловала в горячий лоб.
— Матушка, я чувствую, что-то случилось с Саломом, — выдохнул Кесарий и разрыдался. — Отец ненавидит его… он убьет его… он прикажет его пытать… распнет…
— Что ты такое говоришь, что ты говоришь, дитя мое, — испугалась Леэна, беря названного сына за руки и чувствуя, что ладони его мокры от испарины. — Это запрещено, как же он убьет его?
— Очень просто… вы не знаете отца… Он ненавидит Салома… ведь Саломушка — живое напоминание о его нехристианском прошлом… он точно убьет его… может быть, уже убил… Салом наверняка за меня перед отцом заступался, если он решил, что я стал эллином… это моя вина, я должен был забрать его в Новый Рим… должен быть украсть его… я не мог, он же раб моего отца, я не имею права на имущество отца… я ничего не сделал, пока был архиатром, ничего не успел — ни Каллисту имения не вернул, ни Салома не спас! И Лампадион… Матушка, я ничего не сделал… зачем я жил… зачем я уехал в Новый Рим, оставил Салома с этим извергом! Он его убьет… отец его убьет…
Кесарий зашелся кашлем, задыхаясь. Его трясло как в лихорадке.
— Дитя мое, дитя мое… — Леэна напоила его настойкой опия и белены, — лекарством от кашля, что заботливо днем приготовил Каллист, и, сев рядом, снова обняла. — Давай рассудим, так ли все плохо. Там наверняка есть кому заступиться за Салома. Твой старший брат Грига, например — разве он не заступится перед отцом за брата-раба?
— Заступится… — тяжело проговорил Кесарий. — Только он не знает, что Салом наш брат. И отец не больно-то слушает Григу, когда речь идет не о богословии.
— А Нонна? — спросила Леэна.
— Мама? Да отец на нее руку запросто может поднять. Ничего она не в силах сделать! Будь ее воля, Салом бы уже давно свободным был.
Леэна немного растерялась, но продолжила:
— А Горгония, твоя сестра? Вы ведь с ней так похожи! Она мужественная и умная женщина, кроме того, весьма хитроумная, ты рассказывал?
— Горгония… — в голосе Кесария появилась надежда. — Да, Горгония, несомненно, что-то придумает! Да, она его спасет! Святые мученики! Она смелая, Горгония, и умная! Родись она мальчиком, уже давно бы стала квестором Вифинии…
Он снова закашлялся.
— Дитя мое, ты лихорадишь! Болезнь может вернуться, если ты будешь так себя изводить тревогами. Оставь все в руки Христа и мучеников.
— Я ничего, ничего не успел, пока был архиатром, — снова с отчаянием произнес он. — Ни Салома не освободил, ни Каллисту имения не вернул, и Лампадион оставил в лапах у этого мерзавца Филогора…
— Дитя мое, я буду молиться и о Саломе, и о Лампадион… О Каллисте я и так всегда молюсь, — сказала Леэна. — И о Фекле.
— Я вам все рассказал, вы все знаете, госпожа Леэна… — проговорил Кесарий. — Я неправильно жил…
— Я буду молиться о Саломушке, обещаю тебе, и ты молись, так, молясь, и засыпай. У вас, я знаю, есть такой обычай в Каппадокии, в случае беды призывать Сорок севастийцев?
— Да… я помню… я не должен был забыть, — прошептал Кесарий, обессиленно опускаясь на подушку. Леэна положила на его лоб влажную повязку, смоченную в воде, разведенной пополам с уксусом, и ему стало легче, жар отступил. — Кирион, Кандид, Домн… — прошептал Кесарий и провалился в сон — опий сделал свое дело.
…Из повозки высадился высокий старик в тоге. Его сопровождали двое юношей, оба в новых тогах — уже тогах мужей, а не подростковых претекстах[262]. На высоком, черноволосом юноше тога лежала отменно, и он уверенно и гордо шагал в ней рядом с отцом. Они были удивительно похожи — только у отца глаза были карие, а у сына — синие. Поодаль шел, склонив голову, другой сын, на полголовы ниже синеглазого юноши, русоволосый, с печальными карими глазами. Тога его сбилась, прямые ее складки были безнадежно смяты, но он не замечал этого, погруженный в свои мысли. Он шевелил губами, словно произносил какую-то речь или сочинял поэму.
«Григорий! — строго окликнул его старик в тоге. — Не отставай от младшего брата!»
Григорий вздрогнул и ускорил шаг.
«Теперь, дети мои, когда я одел вас в мужские тоги, вы должны являть на деле, что есть истинное рисское благородство. Это не важно, что мы живем в Каппадокии — римский образ мыслей и жизни не ограничивается Римом!» — проговорил старец.
Синеглазый юноша внимательно слушал отца — они были почти одного роста.
Вдруг к ним подбежал какой-то раб-конюший в шерстяной тунике и упал на колени перед высоким стариком в тоге.
«Хозяин, господин Григорий, не гневайтесь! Не доглядели мы! Пегас ногу подвернул!»
Трое других конюхов, один из которых был совсем молодой, стройный и высокий, с черными, влажными глазами сирийца, стояли в стороне, и, не отрываясь, глядели на хозяина и его сыновей.
«Подите все сюда! — сурово приказал Григорий-старший. — Кто смотрел за конем?»
«Мы все, хозяин, — ответил первый раб. — Все пред вами виноваты… Но там ничего страшного, с конем-то — Абсалом уж и осмотрел его, и повязку с мазью приложил — говорит, что не вывих, а только связок растяжение, так что выправится, конь-то!»
«Абсалом!» — недослушав раба, рявкнул Григорий-старший. Сириец в длинном хитоне сделал шаг вперед, оказавшись лицом к лицу со стариком в тоге. Глаза их оказались на одном уровне, и что-то странное было в его взгляде — не рабская преданность, а какая-то особая любовь. Через мгновение юноша-сириец опустил взор.
«Двадцать плетей тебе за небрежное отношение к коням!» — холодно отрезал старик.
«Отец!» — вне себя от возмущения воскликнул его синеглазый сын, но сдержался, и более ничего не прибавил.
«Замолчи, Кесарий, — процедил старик недовольно. — Хватит заступаться за рабов, с которыми ты в детстве играл. Время игр прошло».
Второй из братьев молчал, с ужасом наблюдая за тем, как молодого конюха привязывают к скамье для наказаний.
Когда от первого удара брызнула кровь, орошая смуглую кожу сирийца, брат Кесария громко вскрикнул — словно от боли.
«Григорий!» — строго одернул его отец. Кесарий молчал, кусая губы и нахмурившись.
… Абсалом не кричал, только вздрагивал от каждого удара и то вскидывал, то ронял голову. Густые черные волосы, пропитанные кровью и потом, облепили его лицо и шею.
«Отец!» — воскликнул Кесарий, делая шаг вперед.
«Отец!» — вторя ему, воскликнул Григорий-младший и взмахнул руками, словно желая улететь с места расправы, а потом в отчаянии схватился за голову. Он снова отрыл рот, но не смог произнести ни слова. Вместо него заговорил младший брат:
«Отец, повели, чтобы наказание прекратили!»
Вся спина молодого сирийца уже была залита кровью. Абсалом больше не вскидывал голову, а сдавленно стонал под жестокими ударами.
«Не должно взрослому мужу идти на поводу у своих чувств, подобно женщинам!» — ответил Григорий-старший, спокойно наблюдая за истязанием конюха.
«Отец! — сверкнул глазами Кесарий. — Совершенному мужу не следует упускать случая, чтобы проявить милосердие!»
Старик всем корпусом развернулся к младшему сыну. Несколько мгновений они смотрели друг другу в глаза, словно мерялись силами. Удары плетей стихли.
«Хорошо, Кесарий, сын мой, — произнес старик в тоге. — Ты не зря учился риторике в Кесарии Палестинской! Я исполню просимое тобою ради твоих успехов в этом искусстве, а не ради потворству небрежности раба Абсалома!»
И Григорий-старший, завернувшись в тогу, пошел к особняку на холме, по-военному печатая шаг. Его старший сын последовал за ним, потупив голову, словно сдерживая слезы. Младший сын то и дело оборачивался на жестоко наказанного юношу-сирийца, уже развязанного рабами и с трудом поднимающегося со своего позорного ложа…
…К вечеру Кесарий, торопливо отодвинув полосатую занавесь, заглянул в маленькую комнатку.
«Мирьям?» — негромко окликнул он.
«Сандрион! О-о, бари![263] О дитя мое! Заходи, сладкий мой, заходи, родной мой…»
Полная высокая сирийка обняла его, целуя в щеки и в шею, что-то приговаривая на своем языке. «Эни[264], — спросил Кесарий, поцеловав ее, — как Абсалом?»
«Ах, ты заступился за него, золотое твое сердце, дитя мое… Лежит он, встать не может… Убили бы его, если бы не ты…»
«Положим, не убили бы, но покалечили бы точно… — проговорил Кесарий, и добавил, указав на тяжелый полог, скрывающий угол комнаты: — Он там?»
Мирьям, заплаканная, кивнула и отдернула полог. Кесарий опустился на колени рядом с юношей-конюхом.
«Саломушка, — прошептал он, гладя его по руке. — Больно тебе, бедняга?»
Абсалом открыл больше черные глаза, замутненные лихорадкой, и тихо, хрипловато ответил, пытаясь улыбнуться:
«Сандрион… спасибо тебе… если бы не ты, то могло бы еще побольнее быть…»
«Я масла лечебного принес, и лепешек с тмином, и сладостей тебе, и молока… — говорил Кесарий. — Как жесток отец!»
«Не брани отца, — сказал Салом еще тише. — Он был прав — если бы он не наказал меня, а другого, он словно бы оказал мне какое-то предпочтение… а так я пострадал вместо Аканфа… это он вел тогда Пегаса…»
«И Аканф молчал, когда тебя приказали пытать!» — возмутился Кесарий.
«Он очень испугался, — молвил Абсалом. — А мне не привыкать. Отец может гордиться мною, что я поступаю благородно, будучи рабом…»
«Не говори глупости!» — возмущенно зашептал Кесарий, ласково гладя его по голове. Он еще хотел что-то сказать, но тут в комнатку вбежала, запыхавшись, маленькая, щупленькая Нонна. В руках ее была корзина — раза в два больше, чем та, что принес собой Кесарий. Мирьям с причитаниями выхватила корзину из рук госпожи, поставила ее на пол, а потом Нонна и Мирьям обнялись и заплакали.
Следом за Нонной вошел Григорий-младший, сразу же налетевший в полутьме на корзину. Он упал, увлекая за собой таз с выстиранным бельем и табурет. Мирьям ахнула, Нонна и Салом рассмеялись, а Кесарий цыкнул на старшего брата.
Нонна опустила на колени, склоняясь над Саломом, осторожно, чтобы не причинить боли, сняла укрывавшее его спину лоскутное одеяло — Григорий вскрикнул от страха и сострадания, прижимая руки к лицу. Кесарий тяжело вздохнул и сжал руку сирийца, а тот, закусив губы, пока Нонна щедро выливала на его раны дорогое масло, тоже ответил Кесарию сильным рукопожатием… На обратной дороге из хижины сириянки Мирьям в свой особняк на холме сыновья старика в тоге молчали. Первым тишину нарушил Григорий:
«Какая несправедливость, какая жестокость — и именно в день нашего совершеннолетия!» — он снова начал размахивать руками, и Кесарий, схватив его за плечо, остановил жестикуляцию брата.
«Не делай так — помнишь, что дядя Амфилохий тебе все время говорил? Что руками машут только неопытные риторы!»
Григорий вздохнул.
«Отец приказал высечь нашего брата при всех — за вину, которую совершили другие, а он не совершал!» — произнес Кесарий, убирая руку с плеча Григория.
«Нашего? — удивился Григорий. — Салом — только твой молочный брат, а я питался молоком нашей матери, у меня кормилицы не было».
«То-то ты такой умный вырос!» — раздраженно бросил Кесарий и зашагал быстрее, обгоняя растерянного брата.
— Кесарий! — склонился над ним Каллист, поднося лампаду, — тебе плохо? Ты кричал во сне…
— Салом… — пробормотал каппадокиец, не просыпаясь. — Йа эвнан лак реббат, ахи…[265]